https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/dlya-tualeta/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я собираю Тучке кости и всякие остатки еды, кладу в морозилку, на неделю как раз. Анюта ей варит суп с овсянкой или с ячневой. Ко мне Анюта редко может выбраться на несколько дней, как бросишь животину? Это я могу взять Мурзика в сумке куда хочешь. Мурзик рад съездить к Анюте. Они с Тучкой любят друг друга, Мурзик-то вырос у неё на пузе, как у матери.
Мы уже пришли, и Мурзик уже спел нам свою приветственную песню, и уже получил свою рыбу, и я уже под душем. У тёти Шуры напор сильнее, чем у нас, и вода бьёт, вбивает: «Куда делся дневник Павла?», «Что в том дневнике?»
Не успеваю коснуться головой подушки, как уже сплю и прижимаю к себе тот дневник. Павел примостился сзади, укрыл меня со спины. «Папа!» — говорю и уже не знаю, наяву ли, во сне ли? Мне сладко спать в тёти Шуриной кровати. Тётя Шура звонит по телефону, предупреждая, что на работу не выйдет. Она печёт пирог, стирает моё бельё. Стелет себе на диване. Она улыбается. И я улыбаюсь, потому что Павел, когда я встречаюсь с тётей Шурой, — всегда со мной. Это Павел привёл меня к ней и велит мне быть с ней.
…В электричке мы едем целый час, а потом долго идём. Вернее, идёт-то пешком тётя Шура, а я — на лыжах, в первый раз со дня гибели Павла. И всё время вырываюсь вперёд, а потом стою, жду её. У тёти Шуры в обеих руках сумки: в одной, — Мурзик, в другой — пирог, утка и пакет с едой для Тучки. Я просил у неё одну сумку, но тётя Шура даже рассердилась.
— Получай своё удовольствие, — сказала словами Саши. — Смотри, какая удобная дорога. Я-то думала, снег уже совсем на нет сходит, а тут полная зима, накатаешься досыта. Конечно, на дороге не в лесу, там лыжня, а здесь гололедица, как на катке, тяжелее, небось, чем по лыжне. Я в девчонках тоже любила кататься на лыжах. У нас хороший был учитель физкультуры. Он любил нас и каждую неделю возил в лес. Правда, не так далеко. Я, знаешь, в школе-то хорошо училась, сообразительная была. Только сдуру замуж выскочила рано, учиться не пошла. Пока сына подняла, учиться стало поздно. Дуры бабы, думают, всю жизнь за спиной мужика проедут, а моему-то, как молодость с меня спала, снова молодая понадобилась. Вот тут-то я и очнулась. Парню шестнадцать, самый тяжёлый возраст, не ровён час в какую банду угодит, с пути собьётся, у меня профессии никакой. Кормить надо, одевать надо, алименты еле видные, мужик мой хитрый оказался: с основной работы — копейки, а большие деньги для новой жизни — с левой. Куда тут денешься? И пришлось прибиться к еде, чтобы быть с сыном сытыми, чтобы выучить его. Сама образования не получила, пусть хоть он.
Ноги разъезжаются, а деревья — такие, какие были, когда мы гуляли с Павлом, — раскинули бесчисленные руки навстречу, простреливаются солнцем. Если бы тётя Шура не говорила безостановочно, можно было бы верить, что Павел, как всегда, за спиной, прикрывает.
Лыжи он купил большие, сказал «Года на три хватит, а там купим настоящие». Но вот хватило больше, чем на четыре, я плохо расту — с тех пор, как он погиб.
Отец явится? У меня есть отец?
Сквозь ветки деревьев — солнце. Связано ли с солнцем то, что мама поднимается из мамы, то, что Павел почти всё время со мной?
— Одеть даже смогла. В институт заставила поступить. По транспорту пошёл. Ничего с ним плохого случиться не может, транспорт никогда не отменят. Сидит начальником в конторе. Не похвастаюсь, что зарплата большая, но не голодает. И скажу тебе: первое дело, чтобы сыты были. Потому и держусь руками и ногами за своё место.
Свет — такой же, как на пароходе тогда, когда он облил нас с Павлом общим шатром!
— Пришли, слава тебе, Господи! — И тётя Шура опустила сумки возле калитки. Вскинула руки, подержала так. Крикнула: — Анюта!
— Иду! — откликнулся тонкий, совсем детский голос, и на тропинке появилась женщина в накинутом на голову пушистом платке. Но тут же её обогнала собака, вынырнувшая из-за дома. В одну секунду подскочила к забору, передние лапы положила на деревяшку. Как ребёнок, не умеющий говорить, издала радостный вопль и, остановившись на одной ноте, принялась выпевать.
— Здравствуй, Тучка! Ждёшь? Правильно ждёшь. Привезла тебе твои любимые пельмени и плёнки привезла.
Тучка выскочила, кинулась на тётю Шуру, положила лапы на её плечи, а та обняла собаку. В тот же миг раздалось сердитое мяуканье.
— Ишь, ревнует. Ну, ну! — Тётя Шура выбралась из объятий Тучки и открыла сумку. — Вылезай скорее. Никто тебя не забыл. — Теперь Мурзик, выскочив из сумки, встал на задние лапы, передние положил на Тучку, а Тучка поспешила вылизать его языком. — Ну, теперь всё в порядке.
Но «в порядке» не получилось. Не успела тётя Шура сказать «Не сбей его», а я — воткнуть палки в снег и навалиться на них, как Тучка кинулась ко мне и в порыве восторга бросила свои лапы мне на плечи. Если бы не палки, я наверняка свалился бы.
— Не бойся, не укусит! — крикнул детский голос Анюты. — Она добрая. Это она знакомится.
Я не боялся, думал лишь о том, как удержаться на ногах. Спас меня Мурзик. Подскочил к Тучке и схватил её за хвост.
Я едва шевелил руками и ногами. Даже с Павлом не ходил на лыжах так долго — Павел любил привалы: поил меня чаем из термоса, кормил бутербродами.
Сейчас, несмотря на тёти Шурин плотный завтрак, хотел есть. Но тут услышал посвист.
В клетке — большая птица. Секунда, и я прилип к решётке лицом.
И птица подскочила к прутьям, склонила голову и уставилась на меня.
Это она, та, что прилетала ко мне! Зачем её посадили в клетку? За что её посадили в клетку? Когда её посадили в клетку? Уже после того, как она была у меня?
— Какой необычный мальчик! — издалека голос Анюты.
— И я таких никогда не видела, хотя сколько Вовкиных товарищей перебывало у нас!
— Ну чего ты навезла опять целый воз? Думаешь, мы тут с Тучкой с голоду дохнем?
Кто ты? — спрашиваю у птицы. — Я добрался до тебя.
Она смотрит на меня не отрываясь, но железные прутья клетки мешают нам.
Не могла прилетать эта птица, она же в клетке! Тогда почему мне стало так спокойно?
Открываю дверцу. И птица мягко опускается мне в руки. Пахнет она раскалённой железкой. Подносит к моей щеке свою голову, и мы наконец вместе. Не птица, это же Павел!
— Я так и знала, он выпустит Крушу.
«Ты хотел узнать, где я. С тобой. Я всегда с тобой. Я охраняю теперь тебя, и ты ничего не бойся. Я не мог прийти к тебе сразу. Я был далеко. Поэтому ты чуть не умер. Теперь я пришёл. Не расставайся со мной».
— Странно, как прилип к мальчику! — Детский голос Анюты вовсе не заглушает голоса Павла. — И в окна не бьётся, и занавески не срывает. Чудеса, да и только.
«Ты обо мне не думай больше и не помни. Ты живи свою жизнь. А я буду всегда на твоём правом плече».
«Почему на правом?»
«Левая сторона должна быть свободной, слева — твоя вечная жизнь. Или назови земная смерть. Её не бойся, она не враг, она — друг. Она придёт, когда ты выполнишь своё назначение на Земле».
«А разве ты выполнил? Ты говорил, будешь со мной всю жизнь, а сам бросил».
«Не так. Во-первых, я научил тебя защищаться, ты всё умеешь, теперь не пропадёшь. Я всё равно не смог бы всю жизнь беречь тебя, я показал тебе, как это надо делать. А во-вторых, я встряхнул Амалию. Только так я мог остановить её».
«В чём? Она и сейчас спит с мужчинами. Она и сейчас что-то ищет».
«Она начинает жить земную жизнь. Она начала чувствовать земную жизнь. Я подарил ей это».
«Не понимаю. Ко мне относится так же…»
«Не так же. Она приносит тебе продукты. Она замечает тебя. И следит за твоей жизнью».
«Ты ошибаешься».
— Идём-ка. Мы собрали обед. — Тётя Шура смотрит на меня во все глаза. — Первый раз вижу, как ты улыбаешься. — Снова по её толстому лицу текут слёзы. — Анюта испекла домашний хлеб. Ты такого сроду не ел.
Я боюсь пошевелиться. Что, если Павел исчезнет?
Но птица легко вспрыгивает на моё правое плечо.
«Иди ешь», — слышу голос Павла.
Сажусь за стол и наконец вижу Анюту.
Морщины исчеркали её вдоль и поперёк. Из морщин два глаза. Такие же голубые, как у тёти Шуры, но очень большие и совсем как у ребёнка. И они улыбаются мне.
— Наконец я с тобой познакомилась. Шура мне уши прожужжала, дышит тобой. Теперь и я тебя знаю. Теперь у тебя две бабки. Человеку положено иметь двух бабок. Вот и считай: у тебя комплект. На-ка тебе хлебец. Домашний.
Птица слетела с плеча, отщипнула кусок и взлетела обратно на плечо.
— Видишь, Круша подаёт тебе пример. Больно вкусный хлеб.
Я тоже отщипнул кусок.
В самом деле никогда не ел такого.
И щей таких не ел.
И скатерти такой не видел — вышита розовыми цветами.
И духа такого никогда не чуял — дымом пахнет, снежным воздухом.
— Не узнаю Крушу. Такой тихий, будто и не живой!
— Подари, Анюта, ему птицу. Большое добро сделаешь. Я буду приносить Круше еду и убирать за ним.
Я знаю, что сплю сидя. Сплю сладко, и голоса моих бабок баюкают меня.
— Знаешь, какой Круша умный. В доме не напачкает. Только в клетке. Я часто выпускаю его. Он полетает-полетает, а как приспичит ему, скорее в свой домок. Один раз улетел в фортку. Не было его целый день. Я уж и поплакала. Сильно привыкла к нему за два года. А он вернулся. Потом уже стал часто улетать. Но всегда возвращается.
— Странная птица. Смотри, застыл, не шевельнётся. Может, Иова на кровать перенести?
— Я бы не стала. Разбудим. Перебьётся сон. Он устал.
— Скорее, опьянел от воздуха. Поспит, доест и пойдём гулять.
— Что бы такое придумать, чтобы ему понравилось тут?
— Ему понравилось, Анюта. Потому и расслабился. И Круша, видишь, как на защиту его встал.
— В кого он такой, странный?
— В мать. Сперва я злилась на неё — как может она о ребёнке не заботиться? А увидела… Совсем не отсюда она. Мне возле неё боязно стало. Знает она побольше нашего с тобой! Такое знает, что простым смертным знать и не положено. Для нашей-то жизни она не приспособлена. Видит не то, что мы. Слышит не то, что мы. И — красивая очень.
— Люблю я тебя, Шура. Вроде институтов не кончала, а понимаешь много. Помнишь, у нас Раиска работала? Все её терпеть не могли, только злыдней и звали, уж очень она любила назло всем делать, а ты защищала её.
— Не на нас та злость была. Мужик бил её. Грудь исщипывал до синяков, пока не отрезали ей грудь с раком. Ребёнка у неё отсудил. Нашёл «свидетелей», мол, разгульная она, а какая разгульная, когда без груди-то? Ну я помогла ей обратно ребёнка отбить. Его посадили за клевету и издевательства над Раиской. Не она злая, а жизнь её так вылетала из неё. Несчастная она.
— Чего ж ты никогда мне о Раиске не сказала?
— Мужик вышел из тюрьмы и вновь стал издеваться, — словно и не услышала тётя Шура. — Правда, дочка уже выросла. Дочка-то решительная попалась, отрубила: «Шагнёшь к матери, вызову милицию, опять усажу. Хватит мать казнить. Искалечил».
— И что дальше?
— Что дальше? — Тётя Шура вздохнула. — Дальше смерть к ней пришла. От переживаний да калечества. От обид. Сгорела от рака. А девчонка её — замужем, имеет сына. Только я вижу её редко. Живёт в семье мужа. Свекруху зовёт матерью — не насладилась словом-то. Ну а та о ней печётся сильно: воздаёт ей за все её и материны мучения. Кого девчонка любит больше, мужа или свекруху, вовсе не понять. Занята, конечно, сильно, работает да по хозяйству… Хороша вышла девчонка у Раисы.
— А я и не знала про Раису-то. Почему мне не говорила? — повторила свой вопрос Анюта. — Скрытная ты.
— Чужая тайна, не моя. Разве можно? Раиса приказала: «Про мою жизнь — ни одной собаке». Я и молчала. До больниц помогала ей добраться, до санаториев. Её девчонку кормила, когда Раиса не могла. А теперь дело — прошлое, можно и сказать.
— Я и говорю, больно ты хорошо другого чувствуешь.
— Своей жизни нету, — вздохнула тётя Шура. — Потому живу чужие. Разве это жизнь — целый день с подносами? Только для брюха, своего или чужого, стараться. Я лишь сейчас стала видеть что-то. С Иовом. На спектакли мы с ним ходим, в кино.
— Имя у него странное. Короткое, а выговаривается с трудом. И не сделаешь из него ласковое.
— Я его Йоша зову.
Знаю, сплю, изо всех сил отдыхаю (в руки и в ноги сила идёт, они растут и излучают энергию), сплю лучше, чем ночами, а каждое слово слышу, будто и не сплю.
Павел со мной, понимаю я. От правого плеча огнём расползается его обо мне забота.
И вдруг на пороге бодрствования, на пороге пробуждения тихий детский голос заводит:
— «Ивушка зелёная, над рекой склонённая…» Это Пашка очутился тут? Как мог он очутиться тут? Не Пашка. Анюта закрыла глаза и выводит каждое слово:
— «Ты скажи, скажи, не тая, где любовь моя?» Ей вторит тётя Шура.
Во все глаза смотрю в их лица. Теперь они словно во сне, с закрытыми глазами, от них лишь голоса. И свет льётся над ними. Не замечаю, как это случилось, я подпеваю:
— «Ты скажи, скажи, не тая, где любовь моя?»
14
Клетка — тяжёлая, до станции везла её на санках Анюта, а по нашему Проспекту несу я сам. Я очень не хотел сажать Павла в клетку, но тётя Шура напугала: «Смотри, украдёт злой человек!»
Скорее домой! Теперь всегда он будет жить со мной. И гулять. И уроки делать. Я теперь столько книг прочитаю!
— Еду ему я принесу завтра, к вечеру. Пока дай ему Анютиного хлеба, он любит, свари картошки, натри моркови.
Она не спросила, как мать отнесётся к птице в доме, знала: мать ничего не скажет.
Я поставил клетку на асфальт, онемевшей рукой обнял тётю Шуру, «спасибо» сказал. Сказал? Или, может, и не сказал? Но «спасибо» билось во мне сердцем.
— Иди, иди! — Снова у тёти Шуры по щекам слёзы. — А то мой Мурзик уже обижается в темноте сидеть.
— До свидания, Мурзик, — сказал я и отметил: а ведь никогда прежде не сказал бы этого. И никогда раньше не сказал бы «спасибо» тёте Шуре — слова легче, чем раньше, выскакивают из меня. И мне самому словно легче стало.
…Мамы дома не было.
Я распахнул клетку, и моя птица кинулась к её столу, уселась на клеёнчатую коричневую тетрадь. Осторожно потянул я тетрадь из-под птицы, открыл. Почерк — мелкий, убористый. Так это же дневник! Чья тетрадь ещё может оказаться здесь и зачем? Значит, мать взяла её из дома Павла?
Птица взлетела мне на плечо и склонила голову к моему лицу. Что хотела сказать мне: чтобы я читал или чтобы положил на место?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35


А-П

П-Я