верхний душ купить 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Взор ее слишком ясен и безжалостен, у нее не осталось ни иллюзий, ни фантазий — быть может, ценное качество, но едва ли способное кого-то привлечь. Такими многие возвращаются из армии, и дальнейшая их судьба, как правило, не из веселых. Она одинока и, кажется, мною интересуется. Быть может, просто потому, что рядом со мной нет жены. Но я ею не интересуюсь. По крайней мере, в том смысле, какой ей нужен.
Алике
«Людей, которые могут создать что-то фантастическое, а вместо этого сидят и охраняют какую-то старую рухлядь, надо к стенке ставить!» — сказал он. И я поняла: этот человек мне под стать.
В первую встречу с Джозефом Шилдсом, на поминках, я ничего особенного в нем не заметила. Плотный, примерно моего роста, может, чуть повыше. При ходьбе размахивает руками, словно марширует; руки у него, пожалуй, длинноваты. Курчавые жесткие волосы цвета ржавчины — он из рыжих евреев, как царь Давид, — уже поредели и подернулись сединой на висках. На веснушчатом запястье — часы «Омега»: хорошие часы, но не шикарные, не такие, как «Ролекс» или «Патек Филипп»; значит, не любит шиковать и швырять деньги на ветер. Вот жена его, возможно, другое дело. На больших ногах — кожаные ботинки без каблуков и с кисточками; у американцев такие называются мокасинами. Лицо в веснушках, глаза карие. Пухлые подвижные еврейские губы над безупречными сверкающими зубами. Единственная моя к нему претензия — волосы в носу. Вот этого не терплю. Да, люблю мужественных мужчин, но «волосатый, могучий и вонючий» — не мой тип. Вообще его не назовешь красивым, на кинозвезду вроде Джорджа Клуни совсем не похож. Пожалуй, есть немного от Майкла Дугласа (только без выдвинутой челюсти), и еще больше — от Уолтера Маттау. Словом, я увидела перед собой типичного американца средних лет и среднего класса, со всеми признаками процветания, присущими его возрасту и положению; но на ужин он пришел в джинсах, тенниске и кожаном пиджаке, совсем как Сэм, и этим обозначил в себе человека одного с нами поколения; он такое же дитя шестидесятых и семидесятых, как и мы.
Я дожила до сорока девяти, так и не побывав замужем. Возможности были (один раз — с тем американским любителем природы — я совсем было подошла к роковой черте, но в последний момент, испугавшись, дала задний ход); было трое постоянных партнеров, причем с одним я прожила целых пять лет; вообще до сорока лет в мужчинах у меня недостатка не было, и секс по первому требованию я, ветеранша сексуальной революции, рассматривала как свое Богом данное право. Что же случилось? Почему сейчас я одна?
Неожиданное явление Джозефа Шилдса вновь направило мои мысли по этому руслу. В тот же вечер, чистя зубы в ванной (зубы у меня, увы, далеко не столь безупречны — еще одно различие между Англией и Америкой), я думала: вот с кем, черт возьми, мне надо было встретиться лет пятнадцать назад, вот за кого выйти замуж! Теперь понимаю, в чем моя ошибка. Предыдущих приятелей я, сама того не осознавая, выбирала по контрасту с отцом и братом: меня тянуло к воплощениям мужественности, суровым, сдержанным и молчаливым. Если дома все вокруг болтают так, что тебе не удается и слова вставить, поневоле ощутишь вкус к тишине! Вот почему я искала и находила себе мужчин, озабоченных сохранением кислорода и не расположенных тратить воздух на болтовню. Однако такие увлечения преходящи, и через несколько недель общения с бойфрендом, на любой вопрос отвечающим односложными репликами, мне хотелось завизжать: «Да поговори же со мной! Бога ради, скажи хоть что-нибудь!»
Бывали, конечно, проблемы и посерьезнее — до моего возраста без огорчений и разочарований не доберешься. Порой я делала неверный выбор; однажды сделала выбор просто ужасный: связалась с человеком, неспособным любить… Ладно, не стоит об этом.
Расцвет моей карьеры пришелся на сорок лет: к этому времени, после многолетних копаний в библиотеках мира, я наконец-то начала чувствовать себя как дома в Праге, Дубровнике, Кракове, Сан-Диего, Сиднее, Дели, Иерусалиме и прочих городах, где проводятся международные конференции. Собирались уже и первые тучи на горизонте; кое-кто неодобрительно косился на коллегу, запятнавшую свое резюме презренной журналистикой. Да-да, я пописывала для «Гардиан», одно время — и для «Нью-Йорк тайме», а кроме того, выступала на «Радио-четыре» и в «Ночных новостях». На телеэкране я смотрелась роскошно: этакая высокоинтеллектуальная тигрица, огненные волосы, ноги из ушей, бюст сногсшибательный, на губах — алая помада от «Шанель», на груди — бюстье от Лакруа, на плечах — пиджаки от Жан-Поля Го-тье. Это на телевидении, а в реальной жизни я читала лекции на социологическом факультете университета Мидлендс. Лекции о преступлениях. Нет, не совсем о том, что вы подумали. Мотивы, по которым один псих является в родную школу с автоматом, а другой оттяпывает старушке голову разделочным ножом, меня не волновали. Я беседовала со своими студентами о справедливости. Христиане призывают прощать врагов, но, спрашивала я, какой смысл прощать врага, если он даже не понимает, что поступил дурно? В наказании ради наказания мне видится что-то от садизма. Искупление — в руках Божиих, нам об этом толковать нечего. Для реабилитации достаточно освобождения на поруки. Что же остается? В чем смысл правосудия?
Интерес к преступлению и наказанию пробудился у меня в детстве. Могу точно сказать когда — в 1961 году. Мне было десять лет; мои сверстницы играли в куклы или смотрели мультики по телевизору, а мы, Ребики, каждое утро, наскоро позавтракав, чинно рассаживались за ореховым столом в гостиной, и папа, развернув газету, читал вслух очередной отчет о процессе над Эйхманом. Отец редко вспоминал о прошлом, но эта история — организатор Холокоста, много лет прятавшийся от правосудия в Аргентине, его похищение агентами Моссада, суд не в той стране, где свершались преступления, но на земле, принадлежащей жертвам его зверств, неизбежный смертный приговор в стране, во всех прочих случаях не признающей смертной казни, — все это представлялось ему грандиозной и величественной мистерией, неким эталоном справедливости. Суд над Эйхманом воспламенил наше детское воображение. Шел шестьдесят первый год, и над нашей жизнью еще нависала бесформенная тень войны; пока соседские ребятишки палили друг в друга из воображаемых винтовок и кричали: «Падай, ты убит!» — Сэм в саду под вязом зачитывал смертный приговор врагам евреев. Врагов изображала его младшая сестренка; я стояла с опущенной головой, проникшись торжественностью момента, и руки у меня были связаны прыгалками. А потом в школе, на практическом занятии «Покажи и расскажи», на которое требовалось приносить вышивки, коллекции марок, засушенные листья и прочую безобидную ерунду, белобрысая Мэрилин Шоу показала номер «Манчестер гардиан» с фотографией своей тети. Тетя Мэрилин сидела в зале суда в Иерусалиме, с блокнотом на коленях, напряженно вслушиваясь в слова свидетеля; оказалось, она — официальная стенографистка на том самом суде! Вот повезло! — думала я. Она там — пусть всего лишь секретарша, но она там, она слышит и записывает каждое его лживое, подлое, ядовитое слово. И показания свидетелей, разоблачающих его ложь. Тем же вечером, лежа в постели под фотографиями балетных звезд (в то время я мечтала стать балериной), я черкала в блокноте, купленном специально для этой цели, закорючки собственного изобретения — на случай, если и мне придется стенографировать историю. Под томным взглядом Марго Фонтейн в белоснежной балетной пачке десятилетняя Алике молила Бога, чтобы тот послал ей нациста. Господи, пожалуйста, хоть одного фашиста оставь для меня!
Годы спустя я пришла к мысли, что преступление — яд. Оно отравляет мир, и суд и наказание есть попытка вернуть мир в прежнее состояние, компенсировать моральный ущерб, причиненный ему преступлением. В этом, казалось мне, и состоит основная цель правосудия. Что же касается самого судебного процесса, у него две цели: во-первых, сделать явными для каждого скрытые страдания жертвы, во-вторых, исследовать на практике природу добра и зла. Суд — очистительный ритуал для жизни, запятнанной преступлением; значит, он должен быть как можно более открытым и гласным. Мне хотелось бы, чтобы судебные процессы показывали по телевизору, а роль присяжного каждый исполнял в обязательном порядке, хотя бы раз или два в жизни. Пусть каждый из нас своими руками очищает запятнанный мир.
Из-за этой-то концепции у меня и начались неприятности в университете. Точнее сказать, из-за нее мои неприятности закончились. Начались они намного раньше истории с Мирой Хиндли; когда одна девушка сдала мне работу, где сравнивала экспорт живых телят на Континент для убоя с перевозкой евреев, которых, как известно, тоже везли через Европу в вагонах для скота. С одной разницей, сказала я: евреи знали, что их ждет, а телята не знают. «Но мы же не знаем, что думают телята!» — ответила она. Увы, я не создана для преподавания: работа с молодежью требует бесконечного терпения и безграничной снисходительности к человеческой глупости.
Того, что я говорила о справедливости, эти ребята в упор не понимали. У них в голове было одно прощение да искупление, и слезливую чепуху Миры Хиндли они принимали за чистую монету. Однажды я распечатала им абзац из книги, раздала и сказала: «Прочтите. Это написал один раввин, Лео Байек, главный раввин Берлина. В 1942 году его отправили в Терезиенштадтское гетто, где у него было время поразмыслить над сказанным».
Как существует поиск виновного, так должен существовать и поиск невинного, заслуживающего помощи в нуждах своих. Рука, отмеряющая суд и кару, должна быть и рукой, дающей пропитание, — только тогда справедливость становится совершенной. Рука, дающая пропитание, должна быть и рукой, отмеряющей суд и кару, — только тогда совершенство становится полным. Благосклонность к невинным и суровость к виновным вместе составляют праведность.
С телеэкрана дважды в неделю такие проповеди звучали блестяще: произносил-то их не какой-нибудь замшелый богослов в белом воротничке, а роскошная и сексапильная дама-криминолог. Но преподавание все сильнее меня раздражало и однажды, когда я не сумела сдержать свой бурный темперамент, окончилось позорным изгнанием из университета «за словесное оскорбление учащейся». Скандал был жуткий, о моем проступке даже национальные газеты писали. А все из-за детоубийцы Миры Хиндли, которую одна юная идиотка в своей курсовой выставила героиней феминизма.
До этого рубежа я была вполне довольна жизнью. Ездила в университет три раза в неделю, а все остальное время принадлежала самой себе: писала доклады для конференций, ходила на вечеринки, общалась с интересными людьми, путешествовала, училась плавать с аквалангом в Красном море вместе с Маршей Гуд, с которой мы когда-то учились на одном курсе и снимали одну квартиру на двоих. Несколько раз съездила в Москву (я тогда изучала процессы тридцатых годов — как пример наказания без преступления), завела там одновременно два романа; а потом мне однажды не возобновили визу — побоялись, наверное, что я совсем уж развращу пролетарскую общественность.
В те дни я снимала квартиру в Суисс-Коттедж. Энергия моя не имела пределов. Порой я просто не могла усидеть дома и с утра отправлялась бродить по улицам: через Примроуз-Хилл, вниз по Бейкер-стрит и дальше — Гайд-парк, Грин-парк, Сент-Джеймс-парк, сады Кенсингтон. Ленты тротуаров. Стук каблуков по асфальту. Чай из бумажного стаканчика на скамейке. Парки, одетые зеленью, разноцветье улиц. О, Лондон! Как же я тогда была счастлива!
Приезжает мама; мы пьем кофе, и в воздухе смешиваются запахи наших духов. Рука об руку — по Бонд-стрит.
— Скажи мне, милая, какую длину носят в этом году?
— Мама, не все ли тебе равно? К чему следовать за модой? Носи то, что тебе нравится.
В витрине — алое платье с вырезом по самое не могу.
— Пожалуй, стоит примерить. Нет-нет, милая, не мне — это платье для тебя. Я для него слишком миниатюрна.
Изумрудное ожерелье на черном бархате.
— Боже мой! Должно быть, стоит целое состояние.
— Давай зайдем и померяем. Просто померяем, покупать не будем.
Куда исчезла жена провинциального доктора — перед ювелиром в «Эспри» стоит императрица!
— Покажите, пожалуйста, это… теперь это… Знаешь, дорогая, мой бизнес в последнее время приносит неплохую прибыль. Хочешь, подарю тебе бриллиантовое ожерелье?
— Мама, ты же знаешь, бриллианты не в моем стиле.
— Подожди, милая, вот какой-нибудь мужчина подарит тебе кольцо с бриллиантом — посмотрим, что ты тогда запоешь!
Алое платье. Черное кожаное пальто. Черные сапожки на шпильках. Черные замшевые перчатки.
— Милая, ты у меня настоящая красавица. Впрочем, что я тебе говорю — сама знаешь!
Обед в «Фортнеме и Мейсоне». После обеда мама возвращается в отель.
— Нет, Алике, извини, но у тебя я не останусь. Не хочу покидать Вест-Энд. Слишком много дурных воспоминаний связано у меня с этим городом.
Вечером идем в театр. «Кошки». Я целую ее на прощание, оставляя на припудренной щеке след губной помады; она склоняет голову мне на плечо:
— Боже мой, какая же ты высокая!
А потом — ключ в сумочке, через реку на такси, дверь открывается мне навстречу:
— Что это на тебе? Давай снимем!
Шорох молнии. Алое платье падает на пол. Грудь в сиреневых кружевах, влажные трусики; жадные мужские губы пьют сок моих жадных губ.
Я была типичной «женщиной в большом городе» — из тех, что вполне довольны своей работой, всегда одеты по моде, не имеют ни времени, ни сил на хобби и должны следить за собой, чтобы, во-первых, не впасть в бессмысленное и разрушительное потака-ние своим прихотям, а во-вторых, каким-нибудь неосторожным словом не нажить себе врагов.
На самом пике славы меня попросил об интервью журнал «Вог». Потому что я хорошо выглядела, потому что выступала по телевизору, наконец, потому что они, к большому своему удивлению, выяснили, что эта высокомерная и надменная моралистка — дочь женщины, создавшей тот самый замечательный очищающий крем с прелестным названием («"Крем Лотта" — ах, какая прелесть!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45


А-П

П-Я