https://wodolei.ru/catalog/dushevie_paneli/gidromassag/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Вальтрауд с обеими дочерьми, которым тогда было тринадцать и семь лет, жила в роскошной квартире на Альдрингенштрассе в Нейхаузене: на те чудовищные алименты, которые Кессель в бытность свою миллионером выплачивал им целых два с половиной года, они вполне могли себе это позволить. Разумеется, назад его приняли только при условии безоговорочного покаяния и смирения, чтобы он не смел даже пикнуть. Стоило ему, например, спросить: «У нас есть горчица?» – как Вальтрауд, а иногда даже дочери заявляли: «Тот, у кого хватило совести бросить семью и промотать целое состояние, отлично может съесть свои сосиски и без горчицы». Такое, конечно, долго не вытерпишь. Кроме того, платить за эту дорогую, шикарную квартиру им скоро стало не по карману. Время от времени Кессель, правда, писал кое-что – главным образом совершенно дебильные радиопьески для детей и женщин («Не знаю, – говорил Кессель по этому поводу, – кем надо считать этих бедных детей и женщин, чтобы выпускать на них мои передачи; одна надежда, что их не слушает ни одна живая душа»), – но гонораров не хватало ни на что. На развод денег не хватало тем более. И тогда Кесселю пришла в голову мысль переехать в «Коммуну 888» – во-первых, чтобы, так сказать, нейтрализовать или, как он выразился, хоть немного «разбавить» эту холеру Вальтрауд, потому что там ей предстояло оттачивать свое остроумие не только на нем, Кесселе, но и распределять его между еще семерыми мужчинами и остальными тремя женщинами. Вальтрауд, и прежде любившая все экстравагантное, модное и экзотическое, тут же согласилась перебраться в коммуну, хотя ее семейство, конечно, было против. Того, что у Кесселя в свое время была интрижка с Линдой, одной из жительниц коммуны, фрау Кессель не знала. Хоть Кессель и признался однажды Вермуту Грефу, что узнал о «Коммуне 888» именно от Линды, однако причиной его переезда туда была все-таки не она. Даже наоборот: Кессель довольно долго не решался на это, догадываясь, что в коммуне ему будет значительно труднее продолжать отношения с Линдой (это и в самом деле оказалось довольно трудно в такой тесноте, но тем не менее вполне возможно).
Хотя Вальтрауд Кессель, она же холера, только и делала, что цапалась со всеми «коммунарами» поочередно, они к немалому своему удивлению обнаружили, что с ее уходом коммуна лишилась своего естественного центра. Не прошло и месяца после развода, как Кессель разругался с Линдой. Она тоже уехала (Швальбе ушел еще раньше, а за ним и Леонард Кессель). Замена Линде, конечно, нашлась – сначала некая экстравагантная особа по имени Дагмар, потом была еще Сузи, а потом одна девица цыганского типа, но с тевтонским именем Хельмтруд, – однако все это было уже «не то». В 1971 году Кессель снова, как это уже было однажды, еще до развода, когда ушли Леонард и Швальбе, остался в квартире один на один с четырьмя бабами. И, хоть ему и удавалось несколько раз залучить в коммуну новых членов, это были малоприличные постояльцы, скорее, алкаши или бродяги, чем истинные «коммунары». В 1972 году он жил в этой квартире на Вольфгангштрассе уже совершенно один. И вот в ночь с 31 марта на 1 апреля 1973 года, в полночь – Кессель сидел при двух свечах в огромной, совершенно пустой квартире, если не считать нескольких шкафов и стульев, пришедших в окончательную негодность; у него был Вермут Греф, и они пили желудочный бальзам, потому что больше ничего не было, – он торжественно объявил коммуну «Принц-регент Луитпольд» распущенной. Летом Кессель снял себе квартиру поменьше.
Якоб Швальбе был одним из самых тощих людей, которых когда-либо знал Кессель. И одним из самых безобразных. У Альбина Кесселя была когда-то старая энциклопедия, многотомный «Мейер» конца прошлого века. Больше всего Кессель любил там картинку к статье «Лошадь: Пороки и болезни». На ней была изображена полудохлая кляча, которую художник добросовестно наградил всеми наиболее распространенными лошадиными пороками и болезнями – всего их, как помнил Кессель, было 41: слезотечение, запал, накостник, шпат, раздвоенный круп, мокрецы, гуляющая бабка, петуший ход, курба, расщеп копыта и выпадение прямой кишки, если перечислить лишь самые впечатляющие. Нарисованная кляча – она была, конечно, выдумкой, потому что даже половина этих пороков и болез ней мигом доконала бы любую лошадь, – отличалась такой поразительной шелудивостью и безобразием, что при взгляде на нее оторопелый зритель не знал, смеяться ему или плакать. Если бы этому мейеровскому художнику-садисту поручили нарисовать 41 человеческое безобразие, сведя их воедино в одном человеке, у него получился бы довольно точный портрет Якоба Швальбе. Швальбе страдал плоскостопием и перегибистостью, у него были паучьи ножки, косой нос и торчащие уши, волосы были рыжие – впрочем, их уже тогда оставалось немного, – его мучили газы и потливость, он был близорук, передние зубы у него торчали и выпадали один за другим, и в довершение ко всему второе имя у него было Броневик (он родился в 1935 году). При этом он был очень милый и добрый человек, и из всех членов коммуны именно ему приходили в голову самые сумасшедшие идеи.
Да, веселые были времена в коммуне, когда там жил Швальбе.
О том, что Швальбе – музыкант, не знал почти никто. Между тем у него было даже музыкальное образование и, покинув коммуну, он сдал госэкзамен и поступил учителем музыки в среднюю школу. С тех пор прошло почти десять лет. Недавно Швальбе назначили заместителем директора.
Такого человека, как Якоб Швальбе, возраст обычно красит, потому что любое изменение может быть только к лучшему – точно так же. как с южного полюса можно двигаться только в одном направлении, на север. Волосы у него поседели, усы тоже: за своими усами он ухаживал, как английский лорд. Он слегка пополнел, особенно после женитьбы, стал носить элегантные очки и костюмы от лучшего портного, вставил и выровнял зубы. От своего второго имени ему, правда, избавиться не удалось, но его он, разумеется, никому не сообщал.
Финансовые дела у Швальбе были в полном ажуре. Женился он на несколько востроносой, но чрезвычайно ухоженной, весьма серьезного вида молодой вдове с двумя дочерьми – одной было двадцать три года, другой двадцать и выглядели они не как младшие, а как старшие сестры матери; работала она в какой-то брокерской конторе и зарабатывала очень неплохо. Ее денег хватало на все, так что замдиректорское жалованье оставалось Швальбе, так сказать, на мелкие расходы. Кроме того, он дирижировал хором, участвовал в каком-то цикле концертов и писал статьи и обзоры о музыкальной жизни – для газет, а иногда и для радио. Однако время от времени среди той буржуазности, до которой опустился (или поднялся – это кому как нравится) Швальбе. проглядывало его прежнее озорство. Так, редакция одного заслуженного музыкального словаря совершила большую ошибку, пригласив Швальбе работать над очередным изданием. Наряду с почти целой сотней вполне серьезных статей о музыкантах и музыкальных терминах он подсунул редакции восемь подробнейших биографий лиц, никогда не существовавших. Он выдумал одного представителя Ars nova эпохи позднего Средневековья, двух итальянских мадригалистов-возрожденцев, одного саксонского церковного музыканта XVII века, двух новых членов семейства Бахов и одного автора романтических симфоний из Швеции, а самым блестящим его изобретением был немецкий композитор прошлого века по имени Отто Егермейер. Швальбе ухитрился не только издать его письма к Рихарду Штраусу – разумеется, тоже поддельные, – но и исполнить в своем цикле концертов его совершенно абсурдную пьесу для двух голосов и гитары (в действительности тоже сочиненную самим Швальбе). Терминологическую часть словаря он обогатил «эпилепсией» как фигурой речи.
– Тысяча марок – это большие деньги, – сказал Якоб Швальбе.
– Не такие уж и большие, – возразил Кессель, – по крайней мере, для тебя.
– И когда я получу их обратно? – осведомился Швальбе.
– А зачем я, по-твоему, еду на радио? – успокоил его Кессель. – Ты получишь их обратно, когда я вернусь.
– Когда ты с радио вернешься?
– Нет! – уточнил Кессель – Когда я вернусь из отпуска.
– Тысяча марок – это большие деньги.
– Допустим, – согласился Кессель, – но я же не могу ехать в отпуск без денег. Я не могу ехать в отпуск, если все деньги у нее. Мне самому ведь надо иметь хоть что-то.
– Это-то я, старик, понимаю, – сказал Швальбе, – но целую тысячу марок? Ну, что ж… Сейчас будет звонок. У меня урок. Мы еще вечером поговорим об этом. Ты заедешь за мной в полседьмого? – Швальбе передал Кесселю ключи и паспорт от машины – Все, старик, пока.
– Пока, старик.
Когда Кессель выводил машину Швальбе с учительской стоянки, было начало двенадцатого. У Швальбе был «форд» неопределенного цвета, который лишь приблизительно можно описать словом «фиолетовый». Такой цвет, точнее, оттенок приходился настолько дальним родственником благородному цвету редких орденских лент или епископских омофоров, что вызывал, скорее, мысли о преисподней или по меньшей мере об исподнем: такой оттенок со временем приобретают флаконы каких-нибудь особенно неистребимых духов, фирменные бумажные пакеты дорогих магазинов и шелковые трусики шикарных, слегка старомодных проституток. Машины в такой цвет обычно вообще не красят. Этот «форд» был специально выкрашен по чьему-то заказу, после чего этот кто-то, увидев результат, от заказа отказался. Машина осталась у продавца, который постепенно снижал на нее цену, пока однажды к нему не явился Швальбе. Таким образом. Швальбе она обошлась гораздо дешевле обычной модели, хотя продавец тоже не остался внакладе, потому что первому заказчику пришлось уплатить немалое отступное. Однако Швальбе взял эту машину не из-за дешевизны, а именно потому, что ему понравился цвет.
– Цвету нее какой-то неподходящий, – сказал Кессель, когда увидел ее в первый раз.
– Это почему? – удивился Швальбе.
– Ну, допустим, если тебе придется поставить машину не там, где надо, перед домом, где тебе быть не следовало… А твоя жена будет случайно проходить мимо. Тебя она, конечно, не увидит, зато увидит машину. А ее уж ни с чем не спутаешь.
– Во-первых, – ответил Швальбе, – я в таких случаях всегда загоняю машину в переулок, где ее вообще никто не увидит, потому что там нет фонарей. Во-вторых, моя жена знает, что я выезжаю только играть с тобой в шахматы. А в-третьих, пойми: цвет-то меня и выручает! Я сразу сказал жене: с такой машиной я вообще не смогу тебе изменять, потому что ты всегда сможешь найти меня по этому цвету.
Без пяти два Кессель зарулил на обширную стоянку в тени массивного здания баварского Дома радио. По небу бежали облака, кроме того, работая на радио, особенно если ты внештатный сотрудник, всегда лучше носить что-нибудь приметное, поэтому Кессель надел свою кепку в красную шотландскую клетку. Плащ он оставил в машине.
Фрау Маршалик была женщина колоритная. У нее было два недостатка: во-первых, ей, порядком отупевшей за тридцать лет работы в этом снедаемом интригами коллективе («сволочнее народу нигде не найдешь, как говаривал мой покойный отец, разве только в Ватикане, да и то если верить слухам», – сообщала время от времени фрау Маршалик), было уже совершенно безразлично, что передавала в эфир ее родная радиостанция и передавала ли что-то вообще, а во-вторых, своих внештатников она узнавала в лицо, но никогда не помнила по фамилии.
– А-а, господин Герстенфельдер, – приветствовала она Кесселя, – так что же вас ко мне привело?
Зная фрау Маршалик и ее привычку перевирать фамилии, Кессель на это никак не отреагировал, хотя настоящий Герстенфельдер, большой нахал и автор дешевых детективов, был ему очень не по душе. Кессель и сам с удовольствием написал бы парочку таких детективов, но ему их не заказывали.
– Да вот, решил узнать, как идет ваша служба, – бодро пошутил Кессель.
– На такие вопросы, – сказала фрау Маршалик, – мой покойный отец обычно отвечал: служат собачки, а я работаю. Да и потом, служба наша не идет, а стоит или даже лежит, как известный камень. Если же вы в том смысле, «идет» ли она мне как одежда – например, как кепка, – то и в этом случае наша служба никому не идет, она определенно портит человека. Хотя и кепка, конечно, не столько «идет», сколько, скорее, «сидит». Ну да ладно. Служба у нас, сами знаете, тяжелая. Я чувствую себя, как загнанная лошадь. Впрочем, пристреливать меня еще не пора, как опять же говаривал мой отец в таких случаях.
Отец фрау Маршалик был довольно известным актером, режиссером и даже директором театра. После смерти матери ей как единственной дочери пришлось вести все его хозяйство, и не только хозяйство: она была у него «прислугой за все». Поэтому она с юных лет знала в театральном мире все и вся, включая самых выдающихся артистов, сама при этом не помышляя о карьере режиссера или актера. Так, про великого Кортнера она знала уникальнейшие истории и рассказывала их бесподобно.
– Я вас назвала Герстенфельдером? Извините. Я знаю, что ваша фамилия Кессель. Мало того: я сразу вспомнила, что вы – Кессель. Но я как раз заканчивала письмо Герстенфельдеру и поэтому опять перепутала.
– Скажите, – поинтересовался Кессель, – а Герстенфельдера вы тоже иногда называете Кесселем?
– Нет, – сказала фрау Маршалик, – Кесселем нет. Но, когда он был у меня последний раз, я все время называла его Пуруккером – и вспомнила, как его зовут, лишь после его ухода. Но все-таки: что вас ко мне привело?
– Ах, да, – начал Кессель.
– Хотя, конечно, – прервала его фрау Маршалик, – я могла и не спрашивать. Что может привести автора в редакцию радио, дорогой мой господин Герстенфельдер? В самом деле глупый вопрос.
– О, нет, – хотел возразить Кессель.
– Нет-нет, вопрос действительно глупый, – продолжала фрау Маршалик, – Мой покойный отец в таких случаях говаривал: «жизнь на девяносто процентов состоит из глупых вопросов, и умного человека можно отличить только по тому, что он лишь на половину из них дает глупые ответы».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62


А-П

П-Я