черно белый унитаз 

 


— Лобан!
— Балерина! Майя Плисецкая!
Может, кого-то эта кличка обижала, мне — нравилась. То, что делал Лобан, это было море удовольствия. Это был танец маленьких лебедей, нет-нет, танец кобры, когда защитники, заворожено повторяя искусные колебания его корпуса, рассыпались в разные стороны, а он, колдун, виртуоз, чародей, с приклеенным к его ноге мячом, играючи входил в штрафную.
Лобан был мужик. Он забил десять голов за сезон, но он не вышел на поле делать золото Киеву, из которого его «попросили», в тот последний, решающий для «Динамо» матч: «Черноморец» — «Торпедо».
Какой красавец забил нам Стрельцов на пятнадцатой минуте! Принял мяч на грудь и, не дав опуститься, мощно — под перекладину.
А гол Ленева на сороковой?! В девятку, с сорока метров.
Но между этими двумя перечеркнувшими надежды
«Динамо» ударами стрельнул Канева, и Кавазашвили с испугу уронил мяч на ногу набежавшему Саку…
Нет, я не возражаю, чтобы они проигрывали, спорт есть спорт.
Но пусть они не пьют стаканами мою кровь!
Вы помните матч с московским «Динамо»?
При счете 2:3 (до этого Гусаров трижды играючи, головой забрасывал нам мячи) на последней минуте, когда только сердце надеялось, отказываясь подчиниться разуму, штрафной в сторону «Динамо», и две ракеты, стремительно летящие друг к другу, Москаленко — Ракитский…
Получите!!!
Я был счастлив. Но эта игра стоила мне все мои шестьдесят килограммов.
Нет, нужно быть идиотом, безумным идиотом, чтобы любить эту команду.
И в этом мое несчастье.
Лучше сразу застрелиться, чем идти на стадион и смотреть, как они неторопливо полтора часа будут над тобой издеваться.
Поэтому в день игры я давно уже включаю телевизор, слушаю новости и жду сиюминутного приговора: единожды услышанное легче девяностоминутных терзаний.
И единственное, чего я не могу до сих пор понять, как это итальянцы с их чисто одесскими страстями переполняют еще трибуны стадионов, и количество их. невзирая на футбольные инсульты и инфаркты, все увеличивается и увеличивается…
А может, все наоборот? И мы больше итальянцы, чем они? Глядя на пустые трибуны, я все более утверждаюсь в этом…
Хотя, покидая стадион, понимаю, что это оптический обман…
* * *
В Шеллиной семье случился скандал. Сказать, что Изя был ревнивцем, пристально следящим за каждым шагом молодой жены, я не могу. Но если еврейская женщина больше двух раз бросает в доме ребенка и летит в госпиталь к раненым алжирцам, это уже слишком.
Упавшие на Изину голову романтично доставленные на теплоходе в Одессу алжирцы, тайно от враждебной Франции размещенные в тиши Александровского парка, хоть и были героями освободительной войны, к Изиному удивлению, на инвалидов никак не смахивали.
Сплошь молодые и чернявые, с жульническими усами и коварным для женского уха французским языком, «арабские жеребцы» — так свирепо заклеймил их через пару недель бдительный Парикмахер, — представляли серьезную опасность для женской половины легкомысленного города.
— Ты никуда не пойдешь! — твердо произнес он, для верности хлопнув кулаком, но столу.
— Я не могу не идти. У нас концерт! — неожиданно возразила дотоле послушная половина.
— На прошлой неделе уже был концерт — хватит:
— Я что, его сама придумала? Наш завод шефствует над госпиталем — ты разве этого не знаешь?
— Плевать мне па твой завод! Что, кроме тебя там больше никого нет?!
— Изенька, — ласково пытается утихомирить его супруга, — я же танцую танцы народов мира. Если я не приду, то у Нюмы не будет партнерши на чардаш и я сорву концерт. Ты же сам был секретарем комсомольской организации, — миролюбиво кладет она на весы семейного конфликта полновесный довод.
— Ну и что с этого? — слабо возражает экс-вождь механического цеха. — У тебя же ребенок…
Что было вечером, я вам лучше не буду рассказывать. Шелла пришла домой с цветами.
— Вон! — в бешенстве заорал Изя, вырвав из рук букет и бросив его па пол. — Я ухожу к маме!
— Изенька, — ласково пыталась успокоить его теща.
— Вон! — топтал он ногами ненавистный букет. — Вон!
— Мне же дали его, как артистке, — плача оправдывалась Шелла.
— Или я, или они! Я знать ничего не хочу! Собирай вещи! Я сейчас же ухожу к маме.
Слезы, крики, ой-вэй… В этот вечер от первого до четвертого этажа в доме было что послушать, но главное — ребенок не остался без отца.
Две ночи Изя спал на полу в тещиной комнате, а на третий день спешно вызванная Изина мама, сперва дав ему хорошенько прикурить, лихо начала миротворческий процесс:
— Если ты думаешь, что у меня есть для тебя койка, то ты глубоко ошибаешься! Хорошенькое дело вздумал — уходить от семьи! Отелло! Чтобы ты сегодня же спал с женой и не позорил меня перед Славой!
Не буду утверждать, с этого ли момента начался арабо-еврейский конфликт, но доподлинно известно, что с того концерта прекратилась Шеллина связь с народно-освободительным движением Северной Африки, а Изя по совету многоопытной мамы усердно стал разучивать с женой чардаш.
Успехи его на новом поприще были так «велики», что Шелла, с улыбкой наблюдая старательные мучения мужа, подтрунивая, время от времени подпускала ему шпильки: «Ревнивец ты мой, зачем тебе становиться китайским мандарином? Или я выходила замуж за артиста ансамбля Моисеева? Хватит мучиться — я люблю тебя таким, как ты есть». На что Изя, еще с большим упорством переставляя ноги, нехотя отмахивался: «Да будет тебе… Если можно научить слона в цирке, то я с этим тоже как-нибудь справлюсь. Я хочу с тобой танцевать — и точка».
Неизвестно, сколько продолжались бы ежедневные мучения четы Парикмахеров, если бы в душную июльскую ночь первый двор не взорвался новым скандалом.
Понять что-либо среди женского крика: «Скотина! Почему ты пошел без меня?!» — было очень сложно, но наутро Славе Львовне уже донесли, что после концерта Магомаева в Зеленом театре Вовка, хорошо знавший "неаполитанского'' премьера, бросив в театре жену, остался где-то с ним за полночь и, придя домой, получил на полную катушку сцену ревности: «Почему ты не взял меня с собой?! Ты меня стесняешься?! Или боишься, что я прямо там пойду с ним спать?!»
История эта настолько развеселила двор, что заслонила недавний алжирский конфликт и позволила Изе со справедливой усмешкой: «Женщины не менее ревнивы» бросить опостылевшие обоим супругам танцевальные уроки.
* * *
Как и в каждом дворе, в нашем есть что послушать. Стараниями великих мастеров эпохи позднего барокко акустика сто столь совершенна, что любое невнятно произнесенное на его сцене слово одинаково хорошо слышно на всех этажах амфитеатра. Но когда на подмостки выходит маэстро, голос— которого ставился если не на италийских берегах, то где-то рядом, — вот тогда вы имеете «Ла Скала» и Большой театр вместе взятые, причем бесплатно.
— Этя! Этинька!
Я берусь описать вам цвет мандарина или вкус банана, что одинаково в диковинку для нашего двора, но как, вспомнив уроки нотной грамоты, изобразить музыку еврейской интонации, ушедшей вместе со скумбрией в нейтральные Воды, — ума не приложу.
Откройте на всякий случай широко рот и на все гласные положите двойной слой масла — может, получится.
— Этя! Этинька:
Двадцать распахнутых окоп откликнулись на расценку первыми зрителями.
— Этинька! Кинь мне мои зубы! Я их забыла у тебя на столе!
— Как же я их кину?
— Заверни в бумажку и кинь!
Я с восторгом представляю планирующие кругами челюсти, одну из которых ветер доставит на мои подоконник.
Однажды, обнаружив на нем роскошный лифчик на пять пуговиц, — специалисты знают, что это такое! — я с удовольствием прошелся по всем четырем этажам с одинаково идиотским вопросом: «Простите, это не ваш лифчик? Ветром занесло?»
— Нет, не мой, — с грустью отвечал папа Гронзун.
— Не-а, — с сожалением звучал голос мадам Симэс.
— Щас спрошу, — охотно отвечали на третьем, беря лиф на примерку, п после опроса реальных претенденток огорченно возвращали:
— Позвони и пятнадцатую. Может, это их добро.
Я подарил трофей Шурке Богданову (как вам нравится еврей с такой редкой фамилией?), после чего он со мной долго не разговаривал. Дина Петровна, испугавшись диких наклонностей сына, чуть не выгнала его из дому. Шурка клялся, что лиф не его, приводил меня в свидетели, я тоже клялся, но это уже другая история, а начали мы с амфитеатра.
Так вот, какой бы совершенной акустикой он ни обладал, чутко откликаясь на арию: «Этинька, кинь мне мои зубы», но когда в первой парадной шел обыск, двор спал.
Зато на другой день доподлинно стало известно — взяли Беллочкиного деда. Беллочка была красавицей, из тех, о которых говорят: «Мулэтом» (объедение — для непонятливых), а дед ее, впрочем, я его и не запомнил, работал где-то в торговле. Конечно, он не торговал зельтерской водой, как Сеня, которого утром нашли с ножом в его будочке на углу Кирова и Свердлова, а был птицей покрупнее, но он ТОРГОВАЛ. Впрочем, может, он и не торговал (так за него решил двор), потому что Абрам Семенович, раскрыв в то утро «Известия» и прочитав очередную статью о махинаторах и валютчиках, державших подпольные цеха и артели, пустил ее по соседям, возмущенно приговаривая:
— Ну как вам это нравится? Сплошь НАШИ люди! Вот паразиты!
Как я понимаю, слово «паразиты» относилось к НАШИМ людям, которых за хищения в особо крупных размерах самый справедливый суд в мире приговаривал к высшей мере. К этому приговору для верности Слава Львовна добавила свой:
— Так им и надо! Абрам работает, как лошадь, а что он кроме «Черноморца» в этой жизни видел?
— Хорошо, но зачем расстреливать? — недоумевая переспросил ее Председатель Конституционного суда.
— Как зачем?! Чтобы другим повадно не было! Они же позорят нас!
Беллочкиного деда расстрелять не успели. Он повесился в своей камере на третьи после ареста сутки, и весь двор (спасибо позднему барокко) слышал рыдания его дочери.
Через некоторое время «Известия» опубликовали письмо Бертрана Рассела Хрущеву о том, что в расстрельных процессах фигурирует очень много еврейских фамилий и не проявление, ли это возрождающегося антисемитизма, на что рядом в ответном письме Никита Сергеевич всех успокоил: стреляют не только в евреев. Но с этого момента расстрелы за экономические преступления поутихли, и Беллочкин дед, по-видимому, был последней жертвой экономического террора.
* * *
То, что Изя Генлер — еврей, я догадывался. Но то, что Мишка Манер — немец, это было уже слишком. Все немцы, которых я видел до того, были или пленные, строящие дома по улице Чкалова, или киношно-истерично-крикливые, кроме ненависти и презрения никаких иных чувств не вызывающие.
Мишка же ничем особенным не выделялся: гак же, как и все, тайно покуривал и подвале «бычки», играл на лестничных клетках в карты, и если и рос дворовым хулиганом, то не самым главным, то есть не настолько главным, чтобы быть настоящим немцем.
Но именно от него в день, когда весь советский народ возбужденно славил Юрия Гагарина, а Шая-патриот даже распил по этому поводу бутылку водки с Абрамом Борисовичем, мы узнали страшную тайну: девочка, переехавшая недавно в первый двор и носящая вполне приличную славянскую фамилию, — скрытая немка.
Вот это уже был номер!
Однако если вы думаете, что в нашем дворе можно было что-то утаить, то глубоко заблуждаетесь. Ни один чекист так не влезет в душу, как это сделает Валька Косая Блямба пли Шура Починеная. Так что уже через полгода весь двор знал но большому секрету передаваемую историю любви бывшей остарбайтер и пленного немца.
Не знаю, насколько верно эта история дошла до меня (я могу предположить, что некоторые детали опущены или неточны), но то, что Люда — немка, было абсолютно точно, ибо не будет же вздрагивать нормальный советский человек на каверзно произнесенное в лицо: «Шпрехен зи дойч?» или «Хенде хох!»
Итак, со слов Косой Блямбы, девочкину мать звали Надей и она была чистокровной, или я даже сказал бы стопроцентной — если кто-то высчитывал, украинкой из старинного города Гайсина.
В сорок втором ее вывезли на работу в Германию, где она и выучила немецкий язык. Это обстоятельство, а еще — удивительно доброжелательное отношение к ней новых хозяев, в отличие от героев-освободителей, тотчас же потребовавших за подвиги снои по освобождению большой любви на полтора часа, и послужило причиной того, что, возвратясь на Украину и попав по оргнабору па шахты Донбасса, она легко приняла ухаживания девятнадцатилетнего пленного немецкого солдата Губерта Келлера.
Никто пленных не охранял, — куда они денутся? И так как барак их до неприличия близко соприкасался с бараком вольнонаемных — и произошло то, что впоследствии названо было Людой.
Однако Губерт так т не узнал о конечных результатах проделанной им на чужбине работы: пока Надя лежала в больнице, пленных куда-то срочно перевезли, а Надя, дабы избежать неприятных объяснений, не очень афишировала свою антисоветскую связь. По когда состоялся XXII съезд КПСС и начались массовые реабилитации, у нее появилась надежда разыскать Губерта через посольство ГДР в Москве.
Все это выведавшая Валька Косая, получившая за подвиги свои кличку «суперагент», чувствовала себя героем дня, пока вдруг не стала жертвой оголтелого маньяка. Покушение на ее девичью честь совершил не кто иной, как Петя Учитель. Хотя на самом деле, как клялся Петя, «все было совсем не так».
— Я сижу вечером в дворовом туалете, а света как всегда нету. Тут заходит Валька. Ей по-видимому лень было пройти к очку, так она снимаем штаны и садится прямо перед моим носом. Так я осторожно взял ее за ляжки чтобы слегка подвинуть. Л она, дура, выскочила с криком: «Насилуют!»
— Он же нагло врет! Каждый вечер, когда я иду в туалет, Учитель уже там. Что, это случайно? Или я не знаю, чего он там сидит?!
Тут я должен нам сказать, что дворовый туалет, расположенный в глубине третьего двора, был особой достопримечательностью нашего дома, потому что незнакомец, входивший во двор, не спрашивал сперва: «Где живет Учитель?» — твердо, по-видимому, зная, что у него туалета нет, а напротив:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16


А-П

П-Я