якоб делафон раковины 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


О, до чего раздражает меня эта покорность судьбе! Как только человек живет такой жизнью! А ведь так живут сотни тысяч, миллионы. Каждая страна, каждый народ в любом уголке земного шара, за исключением нескольких человек и некоторых кругов, гордятся своей цивилизацией, своей религией, своей культурой, своей сознательностью, своим умом…
Все это позолота! Нет предела человеческой лжи и стремлению человека обмануть самого себя.
Взять того же Абдуллу. Он несчастен, все время кашляет и все же продолжает жить в надежде на то, что тот самый мир, который не дал ему расцвести, то самое общество, несправедливость которого лишила его всех радостей жизни, схватила за горло и превратила в забитое животное, дадут расцвести его сыну… Но ведь в конце концов Абдулла человек, и жизнь его – борьба, как жизнь всех людей. Что ж, борись, борись хоть за мечту. Твой сын подрастет и станет юношей, и тогда ты воскреснешь в исполнении его расцветших желаний, снова забьется твое сердце в чистоте его юности, в цветистых песнях его любви и красоты, в славе его радости.
Из встреч на веранде сердце мое хранит воспоминание о молодой парочке, которая казалась очень счастливой. Оба они были совсем еще юны, красивы и образованы. Они недавно поженились и приезжали в Гульмарг, чтобы провести здесь свой медовый месяц. Заняты они были тем, что смотрели друг на друга.
– Дорогая, как красив этот закат! – говорил юноша, глядя в глаза своей любимой.
– И воздух пропитан ароматом цветов… – отвечала она, касаясь его плеча своей нежной ручкой.
Эта парочка целыми днями умирала от восторга, они умирали перед закатом, умирали перед цветами, умирали перед красотой окрестностей, умирали перед лунным светом, умирали перед кедрами, умирали перед горными пони… В конце концов мне начало казаться, что они по целым дням только и знают, что умирают. Зато по ночам они оживали… Они жили на третьем этаже, и комната их находилась как раз над моей. Иногда ночью до меня доносился то звук разбивающегося стакана, то поскрипывание кровати, то кошачье мурлыканье. О'Брайен говорил, что они, наверное, видят одинаковые сны, не сознавая, что на самом пороге этих волшебных снов из «Тысячи и одной ночи» стоит суровая действительность.
– Старик, старик, – возражал я, – что же плохого в том, что люди женятся? Поженились, теперь дети пойдут у них. Те сны, которые они сейчас видят, прибавят еще один дом к прекрасному городу человечества.
– Ничего плохого нет в том, что люди женятся, – отвечал О'Брайен, – плохо, когда разбиваются их мечты, а разбиваются они очень скоро. Природа расставляет ловушки человеку, для этого она дарует цветам аромат, кабарге – мускус, а женщине – красоту. Но как только природа добьется своего, цветы увядают, кабарга падает мертвой, а женщины стареют… Так разбиваются мечты людей.
– Помнишь, как я разбила стакан ночью? – спрашивала утром молодая женщина, лукаво поглядывая на мужа: во взглядах влюбленных таилось сладостное воспоминание о каком-то событии, известном только им двоим.
– Что разбила? – поинтересовался я.
Оба рассмеялись.
– Я уронила ночью стакан, – объясняла она, – он разбился, и вода потекла по полу. Пол деревянный, а внизу – ваша комната.
– Ах, вот в чем дело! Моя кровать-то ничего, но вот на ковре до сих пор мокрое пятно.
– Дорогой, посмотри, какая прелестная птичка! – сказала она, обращаясь к мужу, тут же забыв обо мне, как о ненужном разбитом стакане… Они оба взялись за руки и залюбовались какой-то птичкой.
– Красота не вечна! – сказал я, и меня охватил гнев на вселенную и на ее создателя. – Почему, почему она не вечна? – И тут же ответил сам себе: – А кто сказал, что она не вечна? Красоту нужно рассматривать не с точки зрения отдельного человека, а с точки зрения общества. Посмотри сам: цветы вечно улыбаются, мускус вечно благоухает, женщины…
Я взглянул на молодую женщину и не закончил свою мысль. Глаза О'Брайена приобрели густой зеленый оттенок…
– Не может умереть красота! Она частица времени, она его эстетическое выражение. До тех пор пока не умрет время, будет жива и красота; красота женщины будет жить в ее дочери, аромат цветка – в его бутоне, мускус кабарги – в его благоухании.
– А Абдулла в своем сыне! – съязвил О'Брайен.
Мы долго сидели молча. Молодые супруги ушли, после их ухода снова воцарилось безмолвие.
Потом вошел лакей, поставил перед нами чай и снова удалился. Все так же молча принялись мы за чаепитие. Дымка, окутывавшая горы, становилась все плотней, и вскоре из Гаф Корса выскользнули нежные и хрупкие руки тумана. Вот они достигли веранды и начали касаться наших щек, эти нежные и хрупкие руки…
Больше всего Гульмарг чаровал меня именно этим – легкими прикосновениями белых пальцев тумана… Этим, да еще своим ландшафтом, который напоминал мне мою родную деревню… О'Брайен казался погруженным в воспоминания. Неожиданно он прервал молчание:
– Вот вино никогда не стареет! Пожалуй, это единственное, что вечно на земле. Когда-то я любил одну женщину, но она отвергла меня. С тех пор много лет я старался сохранить воспоминания о любовном опьянении тех дней вечно юными, но и они состарились, – и я ничего не мог поделать. Я пытался вернуть им юность, но каждое мгновение проводило новые морщины на их лицах, и в один прекрасный день они умерли.
– А что же с женщиной? Где она сейчас?
– Не знаю. Живет где-нибудь. Теперь я уже не хочу видеть ее, как не хочу возвращаться на родину. Последний раз я видел ее двадцать лет тому назад. Она тогда сидела за роялем и играла что-то очень красивое…
И О'Брайен стал тихонько насвистывать… Где-то в тумане затерялись молодые супруги…
Любовь в «Фирдаусе» выглядела довольно странно. По воскресным дням из Тангмарга сходились сюда сиделки и няньки, а по средам давали выходной официанткам, поэтому к этим дням в «Фирдаусе» готовились особо – запасали побольше еды и привозили побольше вина. Кроме того, неизвестно откуда по этим дням в отель собирались белые солдаты, среди которых было много американцев. У них были совсем еще невинные детские лица, по крайней мере такими они мне казались. И солдаты нравились мне, несмотря на всю их показную грубость, несмотря на покрой их брюк, лихо надетые кепи и круто выпяченную грудь. На их лицах отражались какие-то желания, поиски чего-то, они выглядели голодными или жаждущими, им явно чего-то не хватало.
Им не хватало любви, и эту нехватку восполнял своими стараниями Заман-хан – торговец любовью в «Фирдаусе». Торг происходил примерно так:
– Эй, официант!
– Да, сэр.
– Как дела?
– Все в порядке. Из Тангмарга пришла одна новенькая мисс. Но господин управляющий требует, чтобы она вернулась в бунгало к четырем часам утра.
– Ладно, все будет в порядке, ты у нас молодец.
Или имел место следующий диалог:
– Послушай, дорогая, – говорит он.
– Фи, свинья! – отвечает она.
– Пойдем со мной!
– Глупый какой!
– Не валяй дурака, пойдем!
– Нахал.
– Ну ладно, заткнись!
После этого очаровательного и изысканного знакомства оба отправляются в кедровую рощу собирать фиалки.
О'Брайен всегда извинял этих бедняг, старающихся скрыть свой голод. Ведь они приезжали сюда в отпуск всего на несколько дней, а потом снова уходили на фронт, и в эти немногие дни они старались насладиться всем счастьем, которое было отпущено на долю их юности, старались наполнить свои объятия всей негой красоты, которая была им доступна, старались насытить мир своих желаний медом поцелуев и наслаждений… А потом – снова пески, снова степи, снова окопы и вражеские засады в лесах.
– Солдату все можно простить. Что из того, что он посягнет на честь одной женщины, если он тысячи женщин спасет от гибели.
Я до сих пор помню эти слова О'Брайена. Какой-то подрядчик, видимо один из тех, что бежал из Бирмы, ответил ему:
– Женщины начинают думать о чести после того, как их накормят. Когда я бежал из Бирмы, со мною была вся моя семья – жена, взрослые дочери и младшие дети. Все они умерли дорогой. Я своими глазами видел, как мою жену и детей трясло от голода при виде кусочка хлеба. Я своими глазами видел, как мои дочери продавали свою честь на залитой кровью улице, чтобы получить хоть что-нибудь, что утолило бы их голод. А вы говорите – честь. – И подрядчик выругался. – Честь? – добавил он. – Дурак тот, кто верит в эти вещи! Обо всем этом хорошо думать, когда сыт!
Он говорил еще долго, и лицо О'Брайена как будто затянулось дымкой.
– Прикажите принести вина! – наконец, сказал он. – Вино – вот единственное, что никогда не старится, вот то единственное, что никогда не бывает неблагодарным и никогда не обманывает! Вино – не человек, и оно не бывает насильником, о нет, никогда, клянусь богом, клянусь сыном пресвятой девы!
В темноголубом небе заблистали звезды. Потом вдруг пригорок у отеля осветился рядами фонарей, и вскоре огни засветились везде. Казалось, кто-то подбросил в воздух букетик фиалок и они рассыпались по земле. На западе показалась луна, застенчивая, влюбленная в последнюю полоску заката, как тот луноподобный виночерпий, который впервые поднял чашу неба своей серебристой рукой.
О'Брайен продолжал пить, и глаза его были теперь темноголубыми и ясными, как небо.
В седьмом номере жил старик итальянец со своей дочерью Марией. Она целыми днями сидела в своей комнате, играя на рояле, а по вечерам обычно ходила гулять с отцом. В чертах этой девушки было что-то азиатское, может быть поэтому она мне и нравилась.
Старый итальянец прожил в этих местах не меньше тридцати лет. Он был владельцем небольшой лавочки на базарной площади и содержал библиотечку, которая в основном состояла из детективных и порнографических романов, рассказов о привидениях и другой литературы такого же рода, которая пользовалась успехом среди солдат и грамотной части местной аристократии. Старик давал читать эти книги за невысокую плату. Сам же он книг не читал – он очень любил вырезать трости и делал это так искусно, что они постепенно стали считаться одним из сувениров Гульмарга. Туристы охотно покупали их и увозили с собой на родину. Кроме того, у итальянца была еще одна страсть – он любил играть на концертино. По вечерам, после ужина он часто пел под собственный аккомпанемент, а Мария тихонько наигрывала что-то на рояле. Хорошо она. играла! До войны ее приглашали во многие почтенные английские семейства давать уроки музыки. Однако, как только началась война, отец и дочь были интернированы. Правда, их освободили после того, как им удалось доказать, что они индийские подданные, но продолжали держать под полицейским надзором.
До войны лавочка старика называлась «Итальянский магазин», но, когда началась война, итальянец поспешил переименовать его в «Антиитальянский магазин», а после того как им с дочерью пришлось побывать в концентрационном лагере, – в «Союзнический магазин». Бедный старик не вдавался в политику! Я думал тогда, что если бы вдруг Гульмаргом стали править лесные медведи, то старик переименовал бы свою лавочку в «Медвежий магазин» и заказал бы вывеску, на которой крупными золотыми буквами было бы написано: «Здесь выдают медведям бесплатный мед». Однако в то время не было никаких оснований предполагать, что может наступить медвежье царство.
После того как началась война, Марию перестали приглашать к почтенным английским детям, и теперь она больше не могла давать им уроки музыки, а значит, не могла и зарабатывать. «Итальянский», он же «Антиитальянский», он же «Союзнический», магазин почти перестал приносить доход, и положение старика и Марии становилось все более затруднительным. Видя это, Заман-хан обратил на Марию свое благосклонное внимание, однако девушка не поддалась уговорам. Бедняки часто бывают упрямы, и Мария, видимо, как раз и была из этой породы. Это обстоятельство чрезвычайно огорчило Заман-хана, но оно же расположило к Марии и ее отцу старшего водоноса. Абдулла хорошо понимал их – разве сам он не был ограбленным крестьянином, разве не билось в груди его раненое сердце? Из-за этого и подрался он с Заман-ханом и с младшим водоносом, которые умышленно перестали обслуживать седьмой номер. Вместо того чтобы заниматься номером, Заман-хан занимался Марией и заставлял ее злиться. В драке пострадал Абдулла – его страшно избили, а потом еще и управляющий отругал его за то, что он сует нос в чужие дела, – ведь знает же он, что обслуживание седьмого номера поручено Заман-хану и Юсуфу, зачем же он вмешивается?! Если он и впредь попытается выразить свое сочувствие обитателям седьмого номера таким образом, то ему придется распрощаться со своим местом!
Мне нравилась Мария. Нравилось ее изящество, ее личико, цветущее, как юный лотос, опасная невинность ее взглядов, стройные линии тела и ясная улыбка губ…
Но мне очень не нравилось спокойствие Марии. Я так страстно желал, чтобы девушка перестала быть спокойной, чтобы в невинных глазах блеснули искорки кокетства, чтобы на лепестках лотоса заплясал смех, а ясная улыбка ударила бы вдруг молнией озорства. О, если бы сделать так, чтобы трепет прошел по всему ее телу, чтобы он разбудил все ее существо, чтобы душа ее вышла из берегов, подобно реке во время бури!
Мария, Мария… Однажды она сидела за роялем, наигрывая мотивы из «Щелкунчика», и я смотрел на нее до тех пор, пока не почувствовал, что больше не могу молчать.
– Либо ты дура, Мария, самая обыкновенная дура… – взорвался я.
– Либо? Ну, продолжай же!
– Что ты за человек, Мария? Когда я слышу эту музыку, мне хочется танцевать, а ты сидишь, спокойная и равнодушная ко всему на свете! Ну что это такое? Расшевелись ты, наконец, встань, двигайся, бегай, танцуй, танцуй!
Схватив ее за руки и покружив несколько раз по комнате, я резко остановился, и девушка оказалась в кольце моих рук. Я стал целовать ее губы. Немного погодя я спросил:
– Скажи, Мария, что ты думаешь об этой войне?
Она высвободилась из моих объятий и, слегка ударив меня по губам, тихонько прошептала:
– Какой дикарь!
– Я хотел посмотреть, как ты злишься.
1 2 3 4


А-П

П-Я