https://wodolei.ru/catalog/vanny/180cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Хуже, чем мне, разве может быть?
— Пока мы живы, надо держаться. Давай это дело перекурим.
И задымили. Адаптация в хате состоялась. С осталь-ными арестантами общение было постольку поскольку; никого из них я не запомнил. В этот же день стало понятно, что с табаком и едой будет туго. Прихваченные с собой несколько пачек сигарет разошлись на ура, остатки продуктовой, как всегда, были наудачу оставлены в предыдущей камере, а из кормушки в хату заехало несколько жалких порций баланды, буквально по пять ложек, и совсем чуть-чуть хлеба. (В два один один баландер, воровато озираясь, подавал в кормушку варёную курицу (!) и бульон в большом количестве. Непонятно, для кого и где это готовилось, похоже конкретно для х. 211, потому что куриные кости потом заворачивались в газету и выбрасывались через решку на тюремный двор). Камера глубоко задумалась, кому ещё отписать; удалось договориться с вертухаем, чтоб заглянул напротив в 211 от моего имени за сигаретами. Усатый дядька принёс несколько пачек, и даже не взял ничего себе, что встречается редко. Хата глянула на меня уважительно, а Саша несколько неуверенно произнёс:
— А говорят, в 211 разные дела бывают…
— Не знаю, — пожал плечами я, — при мне было нормально.
Соседи на просьбу тоже отозвались, загнали через решку хлеба, чесноку, сами просили спичек и бумаги; то и другое у меня было. Вечером зашло общее. В определённый день и час общее гонится по дорогам с общака на больничку, глухой тюремный двор оживает голосами. Грузы сопровождаются резкими командами, озабоченными вопросами, лаконичными ответами: слишком высока ответственность за общее. Мусора не вмешиваются, с продола никто не ловит того, кто на решке. Матерчатые мешочки принимаются наполненные и с сопроводом (описанием и отметками, через какие хаты и в какое время прошёл груз) и уходят назад пустые с неизменной благодарственной запиской. Стандартный набор — сигареты, «глюкоза» (сахар, конфеты), чай; иногда что-нибудь ещё. Предварительно,голосом, на решке выясняется, сколько в какой больничной хате человек и соответственно ответу приходит груз.
— Два! Один! Шесть! — слышится с улицы крик. Кто-то бросается закрывать шнифт, а Саша встаёт на мою шконку и, доставая подбородком до нижней части решки, кричит:
— Два один шесть! Говори!
— Сколько народу?
— Семь!
— Понял! Семь. Пойдём, братишка!
— Пойдём!
Нельзя сказать, что этого много, но чего вообще много у арестанта? Самое болезненное — отсутствие лекарств и сигарет, но страстное желание закурить, не проходящее никогда, странным образом поддерживает в борьбе с медленным временем; цели далёкие складываются из промежуточных, каковыми и становятся сигареты. Доживём до следующей сигареты? Да, доживём. Трудно будет? Трудно. Но ведь прожит ещё один отрезок? Конечно, прожит — ты же куришь — вон уже пальцы обжигает огонь, и последняя затяжка жжёт губы, опаляя усы. Тюремная жизнь разбита на множество отрезков между сигаретами, которые и есть шаги к свободе. Поэтому не отнестись с уважением к общему нельзя. За время, проведённое на больнице, общее заходило регулярно, и было хорошим подспорьем. При том, что все знают: большинство на больничке не намного больнее обитателей общака — отношение всех арестантов к больнице —безукоризненное, сама лишь больница его не оправдывает; нет на Руси ни одного государственного института, который бы не был извращён.
Около часу ночи приехал Васька. Ничего грозного не было заметно в деревенском парне, но подоплёка чувствовалась неподарочная. Василий поинтересовался, откуда я, недоуменно взглянув, что место под решкой занято.
— Это Алексей, — ответил Саша. — Знакомьтесь, —и Василий больше вопросов не задавал, вступив в оживлённую беседу с Сашей, из которой следовало, что ещё до суда Ваську снова таскали к куму, опять били, но несильно, и обещали тусануть по тюрьме так, что мало не покажется, т.е. посадить на баул.
— Мне кум говорит: я тебя в обиженку к петухам посажу. А я ему: давай! Я их там штуки два поубиваю, всем хорошо будет. Чего он на меня озлился, не пойму, — косясь на меня, говорил Васька. — Наверно, из-за того штыря. Да и штырь не мой, где я его мог взять.
— Здесь все, Вась, нормально, — весело отозвался Саша. — Не напрягайся. — Это, стало быть, относилось ко мне. Долго ещё ворковали Саша с Василием, а я, почувствовав, что вполне могу не участвовать, попробовал заснуть. Коробка от блока сигарет идеально подходит без дополнительных приспособлений к лампочке в качестве абажура, вертухаи на продоле не возражают, надо только перед проверкой успеть снять, и можно немного отдохнуть от яркого света. Матрасов нет ни у кого. Голая шконка застилается газетами, укладывается вещами, в ход идёт даже тетрадь. Худо-бедно, а на боку можно кое-как улечься, и даже вздремнуть, но скоро настойчивый холод металла заставляет перевернуться на другой бок. Можно отдохнуть минутку лёжа на спине, пока не заломит поясницу. Преимущество у того, кто имеет больше вещей. Гоша — тот вообще без куртки, в одной рубашке. В каждой камере что-то обязательно приходится терпеть. Видимо, это принцип следственного изолятора — так арестанту сложнее думать, и тем легче его расколоть. Чем дальше, тем больше я убеждался, что о себе надо молчать, молчать и молчать. Ещё на воле знакомый кооператор, севший при Горбачёве на восемь лет за строительство коровников, говорил мне, что из их бригады не осудили только одного, того, который в следственном изоляторе фанатично молчал.
На современном этапе развития общества молчание существенно сокращает срок заключения. Потянулисьбольничные будни. Ёжась от холода и закутавшись в куртку, я тусовался по хате, удивляясь, почему этого не делают остальные; чего-чего, а этого я в тюрьме так и не понял. Наряду с чувством голода, холода и желанием курить, появилось новое развлечение, я бы сказал неожиданное и запоздалое, — ноги покрылись мокрыми язвами, на вид напоминающими стрептодермию. Показать это дело врачу, а периодически происходил обход, всегда формальный и нелепый, означало отправиться в страшную «кожную» камеру, где, например, сифилитики ожидают очереди на больницу в Матросской Тишине. На лечение рассчитывать было категорически нельзя, и я занялся самолечением. Саша, как преступник особо опасный и авторитетный, получал от врачей в качестве лекарства ежедневную порцию йода, которым заполнил чуть ли не половину пластиковой бутылки, говоря, что йод ему нужен «для других целей». Но поделился йодом безоговорочно. Намочив йодом носовой платок, я прикладывал его к язвам и сжигал заразу чуть ли не до мяса. Потом брал нитфеля и прикладывал на поражённые участки. Рана затягивалась, и я снова сжигал её йодом, и снова лечил заваркой, пока не исчезли следы инфекции. В прогулочном дворике иногда удавалось поймать редкие лучи солнца, которым я, сняв штаны, подставлял язвы, и это помогало. На мои садо-мазохистские упражнения хата смотрела со страхом и уважением. В несколько периодов, с отдыхом на один-два дня, борьба с инфекцией, в ходе которой дотла сгорели несколько носовых платков и тряпок, закончилась успешно. Если бы не Сашин йод, которого он лишился, не избежать было мне кожной хаты.
С точки зрения дороги, хата была почти тупиковая, малявы транзитом шли мало, их, в основном, получал Саша. Его рассказы о своём прошлом естественным образом подвели к необходимости как-то выказать своё отношение к преступному миру, к конкретным его представителям, а я неизменно молчал, вообще не реагируяникак, не отвечая ни на какие вопросы. Мельком лишь проводил идею о мусорском происхождении адвоката, как безадресного источника моих бед. И с удовольствием говорил ни о чем. Сашу вызвали слегка. Возвратившись, он рассказал, как кум предложил сотрудничать под предлогом того, что на Сашу точно никто не подумает, а Саша отказался. Тем не менее, при каждом удобном случае, вопросом, что у меня за такой злостный адвокат, Саша интересовался.
Однажды я чуть не поплатился за невнимательность, которую сокамерники, дай я им такую возможность, квалифицировали бы как преступную халатность, а то и посчитали бы за умысел. Я, под предлогом болезни, старался к решке не подниматься, потому что — дело случая: выпасет вертух с продола, и что последует — неизвестно. Иногда все же приходилось. Ранним утром, когда в хате стояла благотворная тишина, и все дремали на ледяных шконках, по стене цинканули соседи, и я принял несколько маляв. Положив их на дубок, я взял литровый фаныч и двинулся к тормозам, где около раковины на традиционной самодельной полочке из картона с верёвочными оттяжками сотворил кипятку для чая. Тормоза раскрылись резко в тот момент, когда я двинулся с кружкой в сторону дубка. Влетели как вихрь какой-то мусор в военной форме, вертухай в камуфляже, кто-то в гражданском и с криком «ага, малявы!», подняли хату по стойке смирно. — «Чьи малявы? — спросил мусор и, не услышав ответа, указал на того, к кому они лежали ближе, т.е. на Сашу, — пошли!» Фамилию адресата на маляве, в отличие от поисковой, обычно не пишут, только имя или прозвище, например: в х. 216 из х. 211 Алексею Бороде. Именно такое послание, да ещё с сопроводом, получил я намедни от Коли. В сопроводе было сказано, что идёт малява особо важного содержания, просьба к Братве прогнать по зеленой без задержек и недоразумений, с особой ответственностью. В сопроводе был длинный список отметок по минутам, во сколькопришла малява в очередную хату и когда ушла. Малява прошла чуть ли не по всем корпусам. Наверняка её прочитали. Чуя подставу, с неприятным чувством я развернул листок. Какая бы ерунда там ни была написана, следствие отнесётся к ней с серьёзностью идиота. Вдвойне неприятно было то, что Саша колебался, отдавать мне маляву или нет, и если бы я случайно не заметил, кому она адресована, и не настоял, то, видимо, не получил бы её. Саша сделал невинное лицо и сказал, что не догадался сразу, что Борода — это я. Малява оказалась дружелюбного и безвредного содержания. Весь смысл заключался в приветствии, пожелании всего наилучшего и готовности помочь по возможности, если в чем нужда. Отлегло. А Саша почему-то недоуменно поглядывал то на меня, то на маляву. «Можешь прочесть» — сказал я тогда. Теперь же все было серьёзно. Васькино место к этому времени занимал азербайджанец, которого Саша в память о друге любовно называл Васей. Новый Вася был довольно тихим уголовником, но тут взорвался и, сверкая глазами, произнёс речь, не сулящую мне ничего хорошего. Самое печальное, что он был прав, ничего изменить уже было нельзя, в одночасье моё положение могло ухудшиться не только в камере, но и вообще на тюрьме. Вся хата, естественно, ощетинилась против меня, но пока не вернулся Саша, на выводы вслух больше не решился никто, тем более что я спокойно молчал. — «Ты положил малявы на дубок? Ты знаешь, что за это бывает?» — стал подступаться азербайджанец. — «Я положил, кто же ещё. Саша сказал — я положил». — «Как, Саша сказал?» — «Обыкновенно. А ты не слышал?» — азербайджанец задумался. Значит, спал. Оглядев остальных сокамерников, готовых примкнуть к тому, кто сильнее, я понял, что если кто и не спал, то не возразит: от тормозов против решки возражать опасно. Оставалось дождаться Сашу. Временами он отвечал на вопросы в полудрёме, и можно было предположить, что с уверенностью не скажет, что я к нему необращался.
Открылись тормоза, и зашёл Саша.
— Живой? — спросил я. — Били?
— Нормально. В прогулочный дворик отвели. Говорят: «Чем болеешь?» А я им все, что у тебя, рассказал. Они засомневались, несколько раз по ногам ударили, а потом только требовали сказать, какая малява кому адресована, а я говорю: «Не знаю». А ты-то почему их не убрал? Малявы на дубке — это уже слишком.
— Я бы убрал, да в это время был с кипятком в руках, успеть было нельзя.
— А до этого?
— Я думал, ты читать будешь, пошёл кипяток делать. Ты сказал «положи на дубок».
Недоумение мелькнуло на лице Саши, и в голосе исчезла подоплёка.
— Ты видишь — сплю — убрал бы.
— Кто ж тебя знает, спишь ты или нет, если разговариваешь. Как ты сказал, так я и сделал.
— Ладно, ерунда. Похоже, серьёзных маляв не было. Иначе бы так легко не отделался.
— В шнифты выпасли. Никто не закрыл. А надо было, — при этих словах арестанты сделались незаметными.
— Не страшно. Обошлось, и хорошо.
— Ударили сильно?
— Больно, конечно, но не сильно.
— Мои извинения, Александр. Неувязка вышла.
— Ничего, я же сам сказал.
Истёк магический срок заключения — полгода, после которого сидеть уже не трудно, а впереди маячила возможность серьёзных событий. Должен был состояться суд. Ходили слухи, что Россия приняла, или вот-вот должна была принять, нормы Европейской конвенции, и я решил, что буду добиваться международного суда, для чего надо пройти все инстанции суда российского, в связи с чем нужно двигаться по ступеням аппеляций. И, ес-тественно, появился Косуля. При нем же Ионычев.
— Так Вы на больнице? — с угрозой спросил следак.
— Да.
— Ладно, — сказал Ионычев и ушёл.
— Как наши дела? — спросил я у Косули.
— Послезавтра тебя на суд повезут. С этим ничего нельзя поделать. В суде ты заявишь, что без адвоката на рассмотрение не согласен, а я не приду. Завтра позвоню в суд и скажу, что занят. Ты ведь откажешься?
— Это в зависимости от дальнейших движений.
— Будет. Все будет. Почва для перевода на больницу в Матросскую Тишину готовится. Это очень дорого и сложно.
— Смотрите. Авансов больше не даю.
— Как ты на больнице? Сокамерники не обижают?
— Обижают, Александр Яковлевич, в обиженке. А на обиженных воду возят. В курсе?
— Ха! — по-солдафонски отозвался Косуля. — Ты меня не подведи. Все будет. Человек с Бермуд — платит. Если что не так — ты скажи, поправим. Жалобы есть?
— Жалоб нет. Матрасов тоже.
— Что? Матрасов?
— Именно. Спать не на чем.
— Не может быть. Что — голые нары? Ведь заплачено.
— Голые, Александр Яковлевич. Голые, как правда.
В этот же день явилась в камеру сестра-хозяйка и принесла стопку тощих одеял с требованием не забирать их с больницы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37


А-П

П-Я