https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/nakladnye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

вот подойдет первое августа — совсем уже чуть-чуть осталось! — и вот перронные часы показывают семь, и вы встречаетесь; ты берешь ее за руку, она вспыхивает и опускает взгляд; проводишь ладонью по золотистым прядям: какие они у тебя; это всё благодаря твоему гребню, откликается… (В грузинских окопах между тем начался шум, поднялся гул, слышались крики: «Вон — на скале! Да стреляй же!») …говоришь, что очень скучал; она отзывается — тоже… Из-под валуна, на котором одиноко чах сутуловатый кипарис, вдруг резко блеснула кинжальная красноватая вспышка выстрела — нервы у «людоеда», видно, были не из веревок — такая яркая приманка на совершенно голой стене — где тут удержаться? Ан нет! Пуля не манекен продырявила, а, как ни странно, из казачьей папахи вылезла клокастая вата. Видимо, наживка на скале показалась уж очень яркой и явной, а снайпер, похоже, далеко не дурак. Но зачем тогда вообще стрелял?..Валун чернел выпукло и влажно, отливая металлом, как шлем с шишаком, на маковке — кипарис, словно перо; машинально отметив, что траншея, где можно укрыться в случае артналета, слева от снайпера, я разгреб локтем гальку справа от себя, расширяя сектор обстрела. Дал знак Лавру; тот, сложив ладони рупором, взревел: «Квадрат… беглым… шесть снарядов». Мины ложились строго вокруг валуна, как и было задумано, недаром про Лавра говорили, что он, при желании, и в карман мину забросит, надо только пошире его оттопырить, — одна справа, другая слева, третья с недолетом, четвертая, пятая… Я выстрелил прямо под комель кипариса, под перо — шесть! — в черный выпуклый валун, где затаился снайпер и, ожидая реакции, повел влево. Через секунду над черной галькой майским жуком мелькнула каска. Она находилась над поверхностью всего несколько мгновений, которых мне хватило, чтобы успеть влепить в этого глянцевого жука свою хлесткую, со стальным сердечником-жалом, пчелу: за Арш-шака!Шлем слетел, словно лопнул орех, и по черной лоснящейся гальке разметались длинные волокна волос. Ч-черт возьми! Вот это людоед! Ба-аба! Что-то кольнуло меня, больно и резко. Еще раз посмотрел в окуляр, сказал про себя: грузинка, ишь грива какая!.. Да, волосы были длинные, пышные, — и как вороново крыло. В следующее мгновение голова снайперши исчезла в траншее, и лишь каска валялась на виду до самой темноты. Наутро не было и каски. * * * …Часы пробили девять. Через семь минут поезд отойдет. Перрон опустел. Инга не шла. Ну что ж, видно, опять — non fatum… И я уже повернулся было уходить, и уже с тоской представил безрадостный путь домой, в Костомыкшу, с болезненным содроганием осознал надвигающуюся осень, старость, одиночество… и вдруг увидел прямо перед собой женщину с двумя капроновыми, ярко-полосатыми мешками. Она показалась знакомой. И эти мешки… Только вот волосы у женщины… иссиня-черные, явно крашеные. Да это же — подруга Инги!— Привет! А где же?! ..— Ее не будет.— Почему?— Ну, так…— Это же ее мешок.— Да, ее. Но самой не будет.— Тогда передай ей, пожалуйста, вот эту ветровку…— Хорошо, передам.И, уже войдя в вагон и забросив в тамбур полосатые мешки, женщина лезет в один карман, в другой, наконец находит и протягивает гребень из кости мамонта.— Вот. Возьми. И не ищи ее. Не надо…Поезд трогается и проходит, проплывает мимо, мимо… А я стою, смотрю перед собой потерянно и жду зачем-то, пока проедет последний вагон и скроется за поворотом, и сжимаю в руках гребень. И боюсь на него взглянуть. Там, среди бегущих оленей, рваная дыра.Будто тупым сверлом продавленное отверстие — этот диаметр, братцы, мне знаком до боли…И вот поезд прошел, пропал, растворился в голубизне сумерек, и вы движетесь по перрону, рывками, выписывая замысловатые кривые, ты и зажатый в руках гребень, и тебе страшно разжать кулак и взглянуть еще раз, прижал руки к груди, зажал колючий гребень, как ежа, и что-то бормочешь, согнувшись, сжавшись, словно получив рваную рану в живот, — что-то о калибре, о миллиметрах… А сквозь тучи кроваво взирает на вас, движущихся по узкому перрону, узкоглазый южный закат — тонкий и ровный, как алый бритвенный порез.О-о-о, как есть хочется!

Cквозняк Я знаю: будет это так!Негромко, сдержанно…В концеПроизнесете Вы: «Чудак»,С улыбкой легкой на лице. С такой же легкостью затем,Убрав улыбку не спеша,Спокойно скажете: «ЗачемМне ваша дерзкая душа?..» Вот и знакомый кабинет.Всё те же строгие цвета,Всё тот жеправедник-портрет,Но Вы… увы, уже не та. Я Вас совсем не узнаю.Чужие линии лица.Проходит блажь…И я стою.И нет молчанию конца. Окно, открытое на треть,Внимает ласкам сквозняков…— Мадам!Позвольте посмотреть,Пейзаж из крыш и облаков. ПИГМАЛИОН Я приглашаю тишину На свой прощальный ужин… Из песни Комара Мы сидим в «приморском» ресторане, который называется «У Джона Сильвера». Это псевдо-средневековый корабль. То ли фрегат, то ли галера, то ли брандер. Всё тут как на настоящем пиратском: пушки с ядрами, снасти, черные паруса, официанты в ботфортах и полосатых тельняшках, и даже одноглазый боцман-распорядитель с трубкой и зеленым попугаем на плече. Попугай, конечно же, кричит «Пиастры!». Всё — как и должно.Мы сидим, смотрим друг на друга. Хрипловатый голос певца неторопливо рассказывает о своей печали. Когда-то у этого певца был чистый баритон, и сам он являлся в нашем городе живой легендой… Волны плещутся о борт. Вот уже и огни зажглись в вечернем тумане. И вода позеленела и загустела, огни в ней дробятся и множатся. А мы сидим на канатных бухтах, за столом-бочкой, на котором благоухают лопушистые пионы, сидим в самом углу палубы и смотрим — глаза в глаза.Ваши глаза излучают теплый свет. Как кусочки янтаря. Я вижу в них себя, слегка растерянного, но не подающего вида, свою жалкую, однако с претензией, улыбку, свои пальцы, теребящие белую салфетку. Я смотрю и не могу оторваться от милых ваших очей, — о, сколько я о них мечтал! Смотрю, как когда-то в юности, в этот медовый омут, смотрю — и тону, и плыву куда-то, и лечу…Через три часа вам уезжать. В тот далекий южный город, при одном упоминании которого у меня до сих пор сладко замирает сердце, обостряется слух и пересыхает во рту. Уедете — и, быть может, навсегда. Мы не виделись с вами пятнадцать лет. Через сколько же свидимся снова? Может, никогда больше? Зачем нам теперь встречаться? Ведь выяснили наконец-то: я совсем не тот, кто вам нужен.Вам нужен муж. Опора в жизни. Глава семейства. Отец двум вашим сыновьям, старший из которых так похож на меня и даже носит мое имя. Но он не мой. Моего вы, своего первенца, рожать не стали, малодушно отвезли в гинекологию…Я не был никогда ни настоящим мужем, ни настоящим отцом. А уж на главу семейства — определенно не тяну. Так зачем же вам такой спутник? Увы, конечно, но, похоже, расставанье наше — навсегда.И всё равно я благодарен вам, мой милый друг, за это тайное свиданье. Оно — как яркий просверк метеора в моей серой, никчемной, никудышной жизни. Как глоток нарзана после долгого, беспросветного запоя. Оно пробудило во мне полузабытые чувства. Я и не подозревал, сколько еще во мне нерастраченных сил. О, эти незабываемые трое суток! Семьдесят ярких, необычных часов. На всю жизнь они — со мной.По дереву корабля стучат, плещутся волны, покачивают нашу посудину с борта на борт. И мнится мне, что я сейчас как этот вот корабль, навечно прикованный к пирсу своего одиночества — ему осталось лишь покачиваться на волнах, поскрипывать на ветру и ждать конца. Спасибо же, милый друг, за эту раскачку. За эту встряску. Я был счастлив. Правда, правда, — несмотря ни на что…Всю жизнь я искал женщин, похожих на вас. Чтобы они смеялись как вы, — с ямочками на щеках. Чтобы смотрели искоса и загадочно. Чтобы кожа — как бархат. А голос — как чистый родник. И даже чтобы пахли — вами. Вы всегда благоухали — волнующе и тревожно. Жасмином и лавандой. Это запах теплых майских вечеров. Запах моей юности.Я всю жизнь искал вам замену. И не нашел.Певец надрывается, тоскует — жизнь прошла! жизнь прошла! скоро старость! — по желтой, выскобленной дощатой палубе скользят полосатые официанты, псевдо-боцман потерянно разгуливает меж столиками, попыхивая трубкой и соря коричневым пеплом, попугай на его плече кричит «Полундра!» — и пьяненький боцман подсаживается то к одному столу-бочке, то к другому, и рассказывает, как под Пасху, на Страстной Неделе, убили этого самого певца, его старинного приятеля, прямо возле дома, и как звал он на помощь, и никто не вышел, говорит, что есть в этом особый знак, ведь именно в Великую Пятницу, день в день, принял муки Христос, но мало кто его слушает, все заняты своим, и боцман ковыляет дальше, над ним хлопают паруса и трепещет на ветру черное полотнище «веселого роджера», — а я открываю бумажник, там в потайном кармашке хранится ваше фото: двадцатилетняя наивная девочка в венке из белых роз. Оно лежит вместе с моим фото — того же возраста. Я там с непокорным «ежиком» на голове и с парашютным значком на лацкане. Счастливчик!Пятнадцать лет пролежали-прожили они, те молоденькие ребята, в потайном кармашке, прямо у самого сердца.Когда-то вы прислали мне это фото в пропахшую портянками и ваксой казарму — вы были на том снимке не одна, с молодым человеком: он — в черном и строгом, а вы — в белом, и с венцом из фальшивых мертвых роз. Вы были печальны на своей свадьбе. О, как долго сидел я тогда в курилке и рассматривал вас и вашего избранника. Нет, не ревновал и не завидовал. И ненависти не было тоже. И плакать не хотелось. Было пусто.Через два часа будут полеты во вторую смену, и я, после отрыва, крутану на «Миге», неожиданно для себя, ухарскую фиксированную бочку, на минимальной высоте, едва не зацепив крылом бетонку — напугаю друзей, техников и всё начальство. А заодно и сам напугаюсь, прямо до икоты, так напугаюсь, что о письме забудется напрочь на целую неделю. И выбью клин — клином…И все же ваш легкомысленный поступок с замужеством, мне назло, — так и останется одним из первых на сердце шрамов и, пожалуй, самым сильным разочарованием. Увы, сейчас я уж потерял им счет… И совсем не верю в счастье; или оно не для таких, как я, или я для счастья — вне закона.Через неделю я вырежу ваш портрет из снимка и спрячу в этот потайной кармашек. И положу туда свое фото. С «ежиком» и парашютным значком. Так они и жили там, вдвоем, почти два десятка лет.Сколько раз вынимал я портрет и смотрел. Как странник на ладанку. Как грешник на Мадонну.И вот возвращаю его вам. Больше он мне не нужен.Карточка неподвижно лежит на столе, на мореном днище пивной бочки. В глазах ваших — стеклянный ужас. А фото лежит на бочке, даже не шелохнется. Оказывается, и ветер уже стих. Певец поперхнулся на полуслове и больше не рассказывает грустных историй. Огни меркнут и гаснут. Обвис, обмяк «веселый рождер». Осыпаются с пионов розовые нежные лепестки. И попугай задремал на плече у одноглазого боцмана, который все рассказывает кому-то о своем приятеле, как проломили тому голову, прямо возле подъезда, и как мучительно умирал он в луже крови… Пора уходить.…Ну что… что такое, дорогая?! Ты плачешь, прижав к глазам салфетку, — о, до чего знакомый и до чего волнующий этот твой жест! Ах, милая! Хорошая! Родная! Прости за глупую браваду.А ты плачешь, прямо убиваешься, плачешь и просишь сквозь слезы: пусть и дальше лежит карточка в том потайном кармашке. Пусть лежит…Но зачем?Пусть хоть ОНИ будут счастливы…Не го-во-ри! Я знаю все, что ты мне скажешь. Да-да, знаю. Вот сейчас скажешь: пусть и дальше продолжают ОНИ существовать в том счастливом мире, в который нам, живым, реальным, давно нет хода. И никогда уж не будет.О, как просил я все эти дни: давай не помнить о возрасте, давай забудем, что нам почти уже по сорок, станем пить, есть и беззаботно веселиться, ведь впереди — семьдесят часов тепла и света. Так нет же… Вместо запоздалого, пусть ворованного и призрачного счастья, — море слез.Так давай же… давай же хоть расстанемся пристойно, без истерики и скандалов. Не хватало мне еще скандалить — с чужой женой…А фото — что ж! — пусть лежит и дальше в том кармашке; пусть живут те наивные, чистые ребята в своем безоблачном, безмятежном мире. В мире сладких юношеских грёз. Может, еще два десятка лет, до новой нашей встречи? А может и вовсе — до самого теперь уж конца…С этим мы и уходим с ресторанной палубы. Уходим чуть ли не самыми последними. Давно уже ночь. Звезды как алюминиевые пуговки у нашего псевдо-боцмана, который всё еще рассказывает о своем друге-приятеле, бродяге и артисте. И стоит полный штиль. Вода, похоже, сейчас, как парное молоко, пахнет тиной, и вовсю тут и там заливаются лягушки. «Море»-то наше не настоящее. Искусственное. А попросту — большой, огромный пруд. В нем вода летом «цветет», и настоящие корабли сюда не заплывают. Даже самые маленькие, и даже случайно.О, как страшно, когда разрушаются последние иллюзии. А иллюзии, как известно, удел слабых…Ну и пусть. Меня сейчас не задевает даже это. Прощай же, моя непреходящая боль. Вот и поезд твой подали. Спасибо, что ты существуешь на этом белом свете, жестоком и прекрасном.И прошу тебя: не буди, не тревожь меня больше. Не к чему теперь это. Не надо. Ты сделала выбор в свое время, не став меня ждать и выскочив замуж за первого встречного. Неси свой крест. А я понесу свой. Теперь уж, похоже, недолго…Вся трагедия в том, что я люблю совсем не тебя. А свою мечту, которую выдумал когда-то, вылепил из наивных полудетских грёз, и, подобно Пигмалиону, влюбился в нее. Живая же ты для меня — почти чужой человек. Так не бывает, я знаю, но это так.Прости же и прощай.Вот поезд отъехал, я выхожу на середину освещенного моста, как на арену, помимо воли вспоминаю несчастного того певца, недавно погибшего, который надеялся стать артистом, а сделался рецидивистом, пережившего, тем не менее, шумную, невиданную, настоящую славу — пол-города хоронило! — мечтавшего о друге и любимой, но так и не обретшего рядом родной души, прожившего жизнь — непонятым и одиноким. Я такой же неприкаянный странник на этом бессмысленном извилистом пути, и дорога у меня тоже — пиковая.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я