https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/kronshtejny-dlya-rakoviny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— Ты хочешь прямо здесь и прямо сейчас? — А то боюсь, что дома у тебя не насмелюсь…В общем, муравьиных яиц мы добыли гораздо меньше, чем планировали. Зато оказались здорово покусанными этими самыми злюками-муравьями. Особенно я… А потом была еще и ночь. Первая из семи. И мне то казалось, что у меня не было в жизни еще ни разочарований, ни горя, ни тоски, и что мне опять двадцать лет, и всё еще впереди, а то казалось, будто знакомы мы с ней давным-давно и что за плечами у нас долгая, счастливая, наполненная жизнь…Наутро она остригла свои черные роскошные косы. Сказала, что есть древний обычай: когда женщина впервые отдавалась мужу, она приносила в жертву самое дорогое. Меня это растрогало, и я не знал, что делать, не знал, куда деть руки, куда деть глаза…Я ехал, торопился, томился, мучился, и вот наконец приехал, пробежал пять километров от трассы до хутора, хорошо, какой-то мотоциклист, молодой парень (не разобрал, чей), подвез. Сам остановился! Тут сохранились еще настолько патриархальные нравы, что попутные машины и подводы останавливались, даже если ты руку и не поднимал. Приехал, зашел домой — сад уже отцвел, и под яблонями густо лежали розоватые ковры облетевшего цвета. Соседский огород покрылся сочной зеленью, у меня же едва-едва проклюнулись картофельные ростки, тут и вспомнился дед Васяка при луне и в валенках… Бросив сумку, прихватил завернутую в мешковину клетку с соловьем, и пошел на кордон. По дороге встретил деда Васяку. «Ну, как проистекала твоя ученая жизня?» — спросил он, пожимая руку с каким-то странным, смущенным выражением на лице. Я понял: что-то случилось! Есть какие-то, как тут говорят, новостя'. Что случилось? Тома в больнице. Где? В Новохопёрске, где ж еще. В глазах моих померкло, и я уже не слышал, что говорил дед…Выйдя на трассу, уехал в Новохопёрск. Больница утопала в тенистом саду. Патриархально гудела чья-то смиренная пасека… Конечно, к Тамаре меня не пустили. Нянечка, пожилая, носатая казачка, спросила с интересом:— А ты хто ей будешь-то?— Да так… — замялся. — Знакомый.— Ну, ежли просто знакомый, тогда нельзя ни под каким видом. Отделение-то женское… Операцию только-только исделали… Какого-то Лёню поминала. Ты, что ль? — я потупился и не ответил. — Дня через три приходи. Счас нельзя. Между жизнью и смертью висит. Ежли Бог поможет, то пронесет ее над пропастью-то.У меня перехватило дыхание. Я отдал ей все, какие были, деньги, она поотнекивалась, но взяла: пригодятся, сейчас ведь всё покупать надо, за всё платить. Пообещала присмотреть за Тамарой. А нельзя ли вот это передать? — протянул клетку с соловьем. Бабка всплеснула руками в умилении:— Ах, хорош-то до чего, матачкя моя. Что, и песни играеть?— Играеть, — ответил ей в тон. — Еще как!— Так время-то ихнее, соловьиное, зараз уже отошло.— Ничего, мой особенный. Поет круглый год.— Будя брехать-то!.. Ах, а что ж он у тебя не поён, не кормлён! Чего соловьи едять-то?Я сказал, что соловьи вообще-то едят муравьиное яйцо, мучных хрущей, живых и дохлых тараканов, тертую морковь, вареную или сырую говядину, пропущенную через мясорубку, а также крутые рубленные яйца употребляют, но что моему ничего этого не надо — это почему же? — потому что мой соловей особенный.Бабка опять досадливо махнула на меня клешнятой рукой: будя брехать-то! — и побежала искать, из чего бы «исделать» поилку и кормушку. Я еще попытался объяснить ей, что моему соловью ничего этого не нужно. Он не ест у меня, не пьет. Она остановилась, недоуменно вылупив на меня недоверчивые выцветшие глаза: как же так, дескать? Я не стал объяснять, махнул рукой и вышел. Душа моя горько плакала.Я вышел из больницы и долго брел, сам не зная куда. Вдруг остановился, поднял затуманенный взгляд от земли и вздрогнул. А стоял я, братцы мои, возле церковной ограды… Церковь была пуста. Где-то у алтаря несколько старушек собирали в картонные коробки свечные огарки с сияющих золотом подсвечников. Я озирался, не зная, что делать, как вести себя, куда подходить, куда смотреть, и вообще зачем я тут? Подошел батюшка с раздвоенной черной бородой, в которой блестели серебряные нити седины.— Что случилось, болезный?И я вдруг расскажу ему всё. Всё-всё, без утайки. Про свою непутёвую, несложившуюся жизнь расскажу, про свое одиночество, про свои сомнения и дерзания, про свои идеи и ереси, про свою беспросветность и неверие, а также про встречу, про любовь и надежды, про болезнь ее и про свое отчаяние. Впервые в жизни я исповедовался.Час мелькнул, как минута. Батюшка вздохнул и пробормотал: «Ох уж эта интеллигенция! И начитаны вы, и образованы, но каждый день совершаете глупость за глупостью, и подлость перемежаете предательством…» — и дал мне молитвослов. Молись, сказал, и надейся. Положись на Божественное Провиденье. Господь милостив. Но впредь не сей завистливого зла, чтоб не настигал тебя завистливый рок.Он благословил мою склонённую голову и удалился. А я наугад раскрыл в церковном пахучем полумраке молитвослов — и уткнулся в «Акафист Иисусу Сладчайшему». Стал читать, испытывая странное, неизвестное никогда ранее чувство: «Ангелов Творче и Господи сил, отверзи ми недоуменный ум и язык на пахвалу пречестному Твоему имене, якоже глухому и гугнивому древле слух и язык отверзал ecu , и глаголаше з-вый таковая: Иисусе пречудный, Ангелов удивление; Иисусе пресилъный, прародителей избавление; Иисусе пресладкий, патриархов величание; Иисусе преславный, царей укрепление; Иисусе прелюбый, пророков исполнение; Иисусе предивный, мучеников крепосте; Иисусе претихий, монахов радосте… — кругом догорали редкие свечи, пахло ладаном и топленым воском, десятки строгих византийских очей взирали на меня, ничтожного и грешного, и что-то со мной случилось, что-то произошло, я выталкивал из себя слова молитвы вместе с горловыми спазмами, и таким мелким, таким ничтожным, червем презренным во прахе казался себе, вдруг осознав всю глубину, всю бездну своего падения, всю пропасть своей гордыни. — Иисусе, очисти грехи моя; Иисусе, отъими беззакония моя; Иисусе, отпусти неправды моя; Иисусе, надежда моя, не остави мене; Иисусе, помощнице мой, не отрини мене; Создателю мой, не забуди мене; Иисусе, Пастырю мой, не погуби мене; Иисусе, Сыне Божий, помилуй мя и болящую Тамару…» Я уже не выталкивал из себя слова святого Акафиста, они текли сами собой, текли свободно, будто рухнула преграда, и я ужасался самому себе: это ж надо додуматься — на что решился дерзнуть, в роли Создателя решил выступить. Да не просто дерзнул, а создал тварь, и притом тварь певчую. Это ж надо было такому взбрести в забубённую головушку… Я прочитал акафист с начала и до конца три раза, и потом всю дорогу до дома, запинаясь, повторял: «Иисусе, сладосте сердечное, Иисусе, крепосте телесная, Иисусе, всея твари украсителю, Иисусе, души моея утешителю, Иисусе, ума моего просветителю…» Молился три дня. На огороде, в лесу, утром и вечером, пред старинными, оставшимися от бабушки, от далеких моих предков иконами сурового древнерусского письма, и под бездонным космосом, который как вселенский орган гудел над самым темечком, и казалось, вторил моим мысленным словам: Иисусе, свете мой, просвети мя, Иисусе, муки всякия избави мя, Иисусе, спаси мя недостойного, Иисусе, Сыне Божий, помилуй мя и болящую Тамару. Дед Васяка тревожно заглядывал мне в глаза, трогал лоб: не заболел ли? Я не пытался ему ничего объяснять, мне не хотелось отвлекаться, отрываться от той звенящей, гудящей мелодии, что строго и торжественно, хрустально звучала во мне, которая незримо связывала меня с чем-то огромным, необъятным, непостижимым уму, все три дня я был наедине с самим собой, но впервые не чувствовал себя одиноким, наоборот, чувствовал странное, родное, притягивающее, какое-то сладчайшее единение с чем-то великим и всеобъемлющим, запредельным для разума, ради чего не жаль было расстаться и с самой жизнью.На третий день дед Васяка отвез меня на мотоцикле в Новохопёрск. Я сидел в люльке, ветер трепал мои волосы, холодил лоб, а во мне звучало, во мне пело: Иисусе, хранителю во младости моей, Иисусе, кормителю во юности моей, Иисусе, похвало в старости моей, Иисусе, надеждо в смерти моей, Иисусе, животе по смерти моей, Иисусе, утешение мое на суде Твоем, Иисусе, желание мое, не посрами мене тогда, Иисусе, Сыне Божий, помилуй мя и болящую рабу Твою Тамару. — Чего ты там бормочешь? — спрашивал дед Васяка то и дело, спрашивал бесперечь и, видимо, просто так, для проформы, не ожидая ответа. И когда я на один из его таких вопросов ответил: «Молюсь!» — спрашивать перестал, так и молчал величественно до самой больницы. Иисусе, цвете благовонный, облаухай мя; Иисусе, теплото любимая, огрей мя; Иисусе, храме предив-ный, покрый мя; Иисусе, одеж'до светлая, украси мя; Иисусе, бисере честный, осияй мя; Иисусе драгий, просвети мя; Иисусе, солнце правды, освети мя; Иисусе, свете святый, облистай мя; Иисусе, болезни душевныя и телесныя избави мя; Иисусе, из руки сопротивныя изыми мя; Иисусе огня неугасимаго и прочих вечных мук свободи мя; Иисусе, Сыне Божий, помилуй мя и болящую рабу Твою Тамару. Подходя к дверям палаты, мы с дедом Васякой услышали чудные, чарующие звуки: то могуче «кричал», как принято говорить у птичников, маэстро-соловей. О, что это были за мощные, за сладкие звуки! Дед округлил глаза и вопросительно посмотрел на меня: твой? Я кивнул. Кирил-кирил-кирил-кирил. Пуль-пулъ-пуль-пуль. Фи-тчуррр, фи-тчуррр, вад-вад-вад-вад-вад-вад (очень громко, с расстановкой, очень сильно!). Тю-лит, тю-лит, тю-лит. Клю-клю-клю-клю-клю. Тррррр! Юу-литп, юу-лигп (затем, с повышением на несколько тонов) юрь-юрь-юрь-юрь, го-го-го-го-го-го-го — дед Васяка закатил глаза и схватил меня за рукав: ка-аков гусачок! — ирь-ирь-ирь-ирь. Ци-пфи, ци-пфи, ци-пфи. Пъю-пью-пью-пъю-пью (звенящая водопойная дудка). Ци-фи, ци-фи, чо-чо-чо-чо-чо-чо-чо-чо-чо-човид! Цицитивит, тю-вит, тю-вит, тю-вит, тляу-тляу-тляу-тляу, пив-пив-пив-пив-пив (ух, толкнул дед меня локтем в бок: какая шикарная, просто отличная серебряная водопойная дудка!). Юу-лип, юу-лип, лип-лип-лип-лип-лип (и «липушка» превосходная!). Пи-пи, пи-пи, пи-пи, клы-клы-клы-клы-клы-клы (и «клыканье» отменное!). Чричи-чу, чричи-чу, чричи-чу. Ци-вит, ци-вит, ци-вит (тихонько, словно бы вкрадчиво), клюй (форте), клюи-клюи (двойное форте), клюй-клюи-клюи (фортиссимо), ту-ту-ту-ту-ту (лешёвая дудка) и в завершение стукотни: двойные, хлыстовые, визговые, игольчатые, а также дроби: сверчковые, трещетки, тройные точилки, раскаты, оттолчки, скидки и прочие мелоча.Дед Васяка крякает и смахивает слезу: ах, что вытворяет, одёр!.. После чего мы стучим в дверь палаты, слышим знакомый голос носатой нянечки: «Взойдитя!» — входим в палату и видим сияющие глаза Тамары, а в клетке, перед ней, видим соловья, который плещется в поилке, купается, только брызги летят, и в них, в мелкой водяной пыли, стоит, плавится, светится шаровой молнией акварельная радуга, а моя Тамара, моя любимая женщина с обрезанными косами, кормит Кирюху муравьиным яйцом и улыбается.— Видишь, соловей-то совсем голодный. Ах, какой чудесный певун!И говорит это она счастливо, похудевшая, осунувшаяся, но, кажется, совсем здоровая, любуясь моим искусственным кибернетическим монстром, жадно пожирающим соловьиное лакомство. И меня поражает не то, что железный соловей ожил, а то — откуда у нее взялось муравьиное яйцо? И всё — как в сладком сне…А дед Васяка умиляется простецки:— Вот-вот, молодчага! Не евши — легче, поевши — лучше. Ешь дюжей! Толучеевка Родная моя Толучеевка!Дом!.. Виноград у крыльца.Зреет в саду «бессемёновка»Сладкая память отца!.. Вишни…Дорога вдоль улицы.Жили здесь прадед и дед.Люди красивые — умницы! —Сразу признали комбед… Жили. Вершили по доброму.Верили в тёплый рассвет…Верили сходу колхозному,Верили в сельский Совет. Верили!.. Что же в итоге?Внук, умотавший на БАМ,Прилюдно сказал на пороге:«Гнездо родовое продам».

Хутор Чевенгур Всё было как всегда. Как в прошлые года. День выдался такой же сухой и жаркий. Не зря есть примета, что на Пасху и на Рождество Богородицы всегда ясно и тепло. Так было и в этот раз.«Разминаться» красненьким начали еще в Богучаре, у начальника заготконторы, у Бурдейного Витьки, который был земляк-чевенгурец. В Лисках заехали в «Сельхозхимию», добавили у Тернового Сахуна, оттуда перебрались в Острогожский райпотребсоюз, к Алке Белокопытовой, у которой уже сидел директор Репьевской птицефабрики Эдька Ухань, сынок хуторской учительницы Галины Яковлевны, которая их всех вывела в люди.Общий сбор, как всегда, в полдень, в Острогожске, у районного ДК. Выезжать собирались на нескольких машинах и автобусе. А пока — обнимались, целовались, пересаживались из машины в машину. Шутка ли — некоторые по тридцать лет не видались. Вспоминали детство, всякие хохмы и, как сейчас говорят, приколы. «А помнишь? А помнишь?..» — неслось отовсюду.К их растянувшейся, уже готовой отправиться колонне подскочила голубая «Газель». Рядом с шофером сидел краснощекий Арканя Голомёдов, директор Павловского речного порта. Он показал стелу из нержавейки, которую привез, чтобы земляки установили на хуторе — самому некогда, важное мероприятие на вечер запланировано, с участием областного начальства, проигнорировать нельзя никак. Стела оказалась высокой, изящной, с надписью: «Охраняется совестью народа». Сам придумал, хвалился Арканя.Стела понравилась, все наперебой стали предлагать, где ее установить. После непродолжительных споров и препирательств, приняли предложение Алки Белокопытовой: поставить стелу на месте бывшего клуба, место высокое, видное издалека, а до революции, говорят, там церковь стояла, которую срубили из дуба еще, кажется, в конце семнадцатого века их предки, основатели хутора.Предложение «прошло», народ одобрительно загудел и стал рассаживаться по машинам. Многие сели в новенький, просторный автобус-«Мерседес» Славуни Аралова, которого в детстве дразнили «Лупач» и который сейчас являлся какой-то шишкой в областной администрации. Стелу положили в автобусе на задние сидения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я