Сантехника, вернусь за покупкой еще 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Лабух присел к столу, немного послушал, как давешний немолодой уже бард, перебирая струны и опасно склоняясь к Дайане, самозабвенно нашептывает что-то невыразимо искреннее и романтичное, и Дайана, похоже, относится к этому весьма благосклонно.
«Ну и леший с ними, — устало подумал Лабух. — Великий Джон, до чего же они мне осточертели! Искренность их драная, траченная молью романтика... Вранье ведь все! Хотя, может быть, для них, для бардов, это и не вранье. Что-то я злобный какой-то стал. Злобненький. Почему меня так раздражает чья-то сентиментальность, чья-то нежность, влюбленность, кокетство, флирт?.. С каких это пор я присвоил себе право считать, что вот это — настоящее, а это — так, лажа? Да имеют они право быть сентиментальными, имеет право этот бард охмурять ту же Дайану, имеет право Дайана хотеть, чтобы ее охмуряли. Они же люди, звукари! Тем более что я обращаюсь с Дайаной по-свински. Как с боевым товарищем обращаюсь. А она, может быть, не хочет быть боевым товарищем. Ей, может быть, нравится, когда ее охмуряют. Эх, Лабух, Лабух, кто ты после этого? Лабух и есть! Как там сказал Мышонок? „Кто это нас все время зовет?“ Клятые, те, кто еще не забыли прежние времена, сказали бы, что их позвал Бог. Хотя, кажется, они вкладывали в это выражение несколько иной смысл. Но что-то такое есть, и я это отчетливо ощущаю. Пусть я буду считать, что меня зовет Город. Зовет на помощь. Так мне понятнее, потому что я сам — часть Города, и Город — каменный сад моего сердца, бродяга, заблудившийся в себе самом, стучится в двери моей души! Он стучит во все двери, только большинство никогда не откроет себя Городу. Бедный, одинокий Город! Маленькая у нас все-таки компания. Я, Мышонок, Чапа и Город. И все. Остальные иногда к нам приходят. В основном, когда им, остальным, от нас что-нибудь нужно».
Пальцы левой руки, лежащие на открытом грифе «Музимы», словно бы сами по себе совершили некоторое движение. Музыкальная фраза прозвучала очень тихо, основные звуки оттенились тоненьким звучанием струн второй, верхней половины мензуры, той, на которой никогда не играют. Лабухова рука сама по себе повторила движение. И опять прозвучала тихая, но очень внятная музыка.
Бард настороженно умолк. Остальные барды, словно вынырнув из уютной полудремы, встрепенулись и испуганно посмотрели на Лабуха. Дайана лениво высвободилась из полуобъятий своего лирического героя и возмущенно сверкнула глазами.
— Слушай, Лабух, кончай шахнить, на фига кайф ломать? Чего тебе опять неймется? Уймись и расслабься. Хочешь, я тебя обниму?
— Все-таки она дура, — печально констатировал Лабух, — почему даже лучшие из женщин рано или поздно и, как правило, в самый неподходящий момент оказываются непроходимыми дурами? Как будто в каждой из них, в потаенной комнатке сознания, сидит до поры до времени нежно лелеемая, бережно взращиваемая тварь, у которой свои понятия об отношениях между мужчиной и женщиной. И однажды эта тварь выползает из своего закутка и захватывает ту женщину, которую ты, как тебе казалось, любил. И вместо нежности и прощения ты вдруг чувствуешь тоску и брезгливость, потому что тварь эта агрессивна, примитивна, зачастую жадна до плотских утех и при этом совершенно не женственна! И редкая женщина может придушить в себе эту мерзость, потому что созревшая, дождавшаяся своего часа ипостась твердит ей, женщине: ты заслуживаешь лучшего, посмотри, сколько всего в мире, надо только найти того, кто все это тебе подарит и будет благодарен за саму возможность такого подарка! Остальные мужчины — не мужчины! Только тот, кто готов отдать тебе все и остаться нищим — настоящий! Возьми у него все, возьми, ты этого заслуживаешь... Эта вкрадчивая тварь всегда обманывает, но женщины верят ей снова и снова...
— Не мешай расслабляться, Лабух, — снова промурлыкала Дайана, прижимаясь к осоловевшему барденку. — Спрячь гитару!
Но пальцы сами по себе, вне желания Лабуха, повторили движение, опять прозвучала тревожная мелодия, и седой бард сказал:
— Может быть, не здесь и не сейчас, Лабух? Не время для Зова.
— Зов! — понял Лабух. — Какая разница, кто зовет, важно, что Зов существует. Его только надо сыграть. Почему я? Впрочем, мы верили, держит палец на наших гитарах Бог! Так что все нормально! Зов может начаться где угодно, но всегда вовремя.
— Мы рядом, Авель! — Мышонок и Чапа стояли в дверях, за ними мутным пятном моталась изумленная бледная физиономия Лоуренса.
— Что это, — до Дайаны наконец дошло, что происходит что-то не совсем обычное, она встрепенулась и сбросила руку барденка с коленок. — Что он играет?
— Он еще не играет, только примеривается, — пожилой бард поднялся со своего места. — Но попал в резонанс и вот-вот сыграет Зов! Он теперь Голос. Голос Города.
«Я не Голос Города, я Лабух, я тот, с кем вы не раз дрались бок о бок, с кем выпивали, я тот, с кем тебе было когда-то хорошо, Дайана...» — хотел сказать Лабух, но не смог.
— Дорогу мне, — прохрипел он. — Дорогу, скорее, а не то здесь такое начнется!
Пожилой бард кивнул и взял гитару. Некоторое время он перебирал струны, но Лабух уже не слушал его. Бардовская дорога сейчас ему была не нужна, Город сам играл дорогу. Гитарист повернулся и вышел вон.
...Он вышел из дома Лоуренса, держа гитару на плече, как пулемет. Пальцы снова и снова отстукивали замысловатый синкопированный ритм по струнам, потом глухими низкими щелчками начал вторить бас Мышонка и шорохом-звоном, подушечками пальцев по медной тарелке вступил Чапа. Они шли через чистую от людей, апельсиново-золотистую вечернюю площадь, через граненый, только что выпитый Городом до дна, «Стакан Глухарей», прямо к решетчатой, спиральной конструкции, возносящейся над Городом на невероятную высоту. Подошву строения окружали заросли одичавших вишневых деревьев с мелкими, похожими на розовые картечины плодами. Музыканты протиснулись через заросли и вышли к башне. Бетонные пандусы без перил вели с одного продуваемого насквозь этажа на другой, и Лабух поднимался по ним все выше и выше — на самый верх! Ветер, набегая на огромную спираль, закручивался в вихрь и уходил в небо. С каждой следующей синкопой к звучанию пока еще тихого Зова прибавлялся еще один голос, и теперь Лабух даже не думал, сколько звукарей взбираются за ним по пологим бесконечным пролетам. Он знал — на Зов рано или поздно придут все, кто может.
Теперь он был так высоко, что, наверное, мог бы увидеть весь Город: Ржавые Земли, Полигон, Старый Танковый, «ящик», Гаражи, Атлантиду. Между переплетенными стальными швеллерами и бетонными конструкциями показались звезды — наступала ночь, а может быть, на этой высоте звезды видны были всегда. Они поднимались, и каждый тихий звук, выпрыгивающий из-под пальцев Лабуха, отзывался тысячами разнозвучных подобий и, в конце концов, обрушивался с башни вниз щелкающим, звенящим, грохочущим обвалом. «Оказывается, вот что такое Зов, — подумал Лабух, — это похоже на цепную реакцию: если ее однажды запустишь, то остановить уже невозможно! Один-единственный тихий голос вызвал лавину, и ее уже не повернуть никакими силами».
Наконец долгий подъем закончился. Перед Лабухом расстилалась просторная бетонная площадка, на которой даже строительного мусора не было. Ветром, что ли, в небеса сдуло? В центре площадки, под проросшей сквозь трещину в бетоне ольхой, на деревянном ящике восседал дед Федя со своим неизменным баяном и приветливо махал Лабуху левой рукой. Правой он наигрывал тот самый обрывок мелодии, с которого началось это безумное восхождение. Ай да дед! И тут он поспел первым!
— Привет, Лабух, — заорал дед Федя, как будто Лабух находился не рядом, а где-то у подножья башни. — Ты все-таки решился!
— Это не я решился, — пальцы, не переставая, теребили струны. — Это само. Я даже не знаю, зачем он, этот Зов!
— Это ничего, что ты не знаешь. Никто не знает, важно, что это началось. Оглянись вокруг, Лабух! Посмотри по сторонам, посмотри вниз, да и вверх посмотри — что, впечатляет?
Верхняя площадка башни теперь была заполнена звукарями — здесь были музыканты всех направлений, всех мастей, даже самых экзотических, вроде Ордена Боевых Окарин или братства Ситара. Звукари — и откуда их столько взялось — плотно заполняли пандусы и ярусы огромной бетонной спирали. Лабух взглянул вниз и увидел уже затопленный вечерним полумраком город, в переходах которого тоже застыли музыканты, готовые играть, и внизу, в сумеречном мире слепых диггеров, темные фигуры подняли свои странные костяные флейты и склонились над тихими барабанами. Настороженные филирики выбрались на улицы своего городка-«ящика» и задрали головы к небу. Ченчеры выстроились около так и не созданного ченчер-органа. Далеко на окраине водилы прекратили свое ритуальное хождение к барьеру и приготовились слушать. Умолк рев дизелей на Старом Танковом, стих железный ветер в Ржавых Землях! Подняли головы солдаты на Старых Путях, пытаясь наконец услышать не прошлое, а настоящее. Лабух задрал голову вверх и там, в горних высях, увидел тысячи и тысячи детей, стоящих в вертикальных столбах стремительного воздуха — все они смотрели на деда Федю, ожидая знака — чтобы петь!
— Ну что, Лабух, пора начинать. — Дед Федя задрал голову к небу и крикнул: — Начинайте, детишки, а то взрослые что-то стесняются!
На миг наступила полная тишина. Вот именно — полная. Тишина была подобна огромной чаше, налитой всклень звуками, готовыми хлынуть на мир в любое мгновение. Внезапно чаша слегка наклонилась вместе с небом, звезды чуть вздрогнули и поплыли там, в немыслимой высоте, и тонкие чистые струи детских голосов полились на ночной город. Лабух постоял несколько тактов под этим удивительным живым дождем, выбрал момент и включил звук. Оранжевые, густые звуки электрогитары ровными плавными спиралями опускались на мокрые городские улицы, на Полигон и Гнилую Свалку, на Старые Пути, на все, все, все...
И тут вступили остальные звукари. Наверное, каждый из них играл свое, но звуки их подчас экзотических инструментов неожиданно находили место в том огромном и едином музыкальном пространстве, в которое сейчас превратился мир Лабуха. Перламутровыми прожилками засветились мостовые — это звучали костяные флейты слепых диггеров, искорками костров взлетели в темное небо мелодии бардов. Ломаными фиолетовыми молниями осветилась вершина Пальца Пейджа. Где-то далеко, в районе депо, Лабух невероятным своим зрением, а может быть, слухом, различил бригадиршу уборщиков, выдувающую что-то нежно-щемящее из горлышка пустой пивной бутылки.
А бесконечная, уходящая краями во Вселенную Чаша все не пустела, изливая на мир благодать, и звукари, каждый став струйкой, родником, источником, подпитывали ее своей музыкой.
«Так вот, значит, как, — подумал Лабух. — Тысячи лет люди искали Грааль, а его, оказывается, нельзя найти, его можно только призвать. Призвать и напитать своей жизнью, вот, значит, как!»
— Вот, значит как! — подтвердила Правь. — А что, разве плохо?
— Ты что, ожидал чего-нибудь другого? — засмеялась Явь, сморщив ручьи, речушки и реки, пашни и овраги, дороги, улицы и переулки. — По-моему, ты должен быть доволен!
— Конечно, все правильно, просто мне придется подождать, но я привыкла и не в обиде, — дохнула холодом Навь. — Я подожду тебя, Лабух, я всех подожду! Я привыкла ждать и дожидаться. Но помните, сегодня вы берете взаймы...
Скоро грань между Городом и небом стерлась, как будто и не было ее никогда. Иссохшие души живущих наполнились и расправились, подобно пребывающим до поры в спячке живым клеткам, в мире ненадолго установилось некое чудесное равновесие, гармония, всегда существовавшая в музыке, но, увы, не в жизни. И тут над всем этим великолепием, щедростью и всеобщей любовью раздался хриплый голос деда Феди:
— Кода! Заканчивайте! Вы что, глухарями хотите стать! Не переигрывайте! Довольно. Меру надо знать, меру!
И звукари поняли, что пора заканчивать, что музыка на то и музыка, чтобы завершиться тишиной.
Сияющая музыкой ночь Чаши понемногу заканчивалась. Каждый из звукарей, вплетя свою тему в пестрое, сотканное из тысяч звуковых нитей пространство мира, тихо кланялся и уходил в свою собственную жизнь, которая уже не могла быть прежней. Пустела увитая плющом и побегами дикого винограда бетонная спираль, растворялись в подсвеченном первыми солнечными лучами небе детские хоры, оставляя после себя затихающие россыпи смеха. Чудо свершилось и перестало быть чудом. Правь уступила место Яви, и та пришла и спросила: «Разве я не хороша?»
Наступало утро. Мир обретал резкость, цвет и плоть, одновременно переставая быть полупрозрачным и загадочным. Вообще утром пространство не то что сужается, вовсе нет, просто оно кажется более доступным, чем ночью, особенно если смотришь откуда-нибудь с высоты. Утро — оно явление исключительно земное, и это есть замечательно!
Утренний город был наполнен собственными звуками, которые, наверное, можно было бы попробовать сыграть, — подумал опустевший Лабух, — только вот зачем, если Город и сам прекрасно справляется. Но все-таки должно прозвучать что-то еще. Бывает же поутру какой-то знак, с которого утро, собственно, и начинается. Для некоторых это первая сигарета, для других — чашка кофе, а для кого-то — утренний поцелуй!
На верхней площадке недостроенного символа Великого Глухарства, так удачно сыгравшего ночью роль постамента для Великой Чаши, теперь не осталось никого, кроме Лабуха, Мышонка и Чапы. Даже дед Федя куда-то пропал, а ящик, на котором он сидел, оказался наполнен яркими оранжевыми апельсинами. Музыканты взяли по апельсину и стали, не торопясь, спускаться вниз, в обновленный, почти незнакомый и оттого немного зябкий Город.
Чапа шел, тихонько ворча, что утренняя роса совершенно не полезна для боевых барабанов, но вот если бы у него на барабанах стояла шкура хряпа, тогда на росу было бы наплевать. Только на хряпов теперь не поохотишься, хотя, может быть, они линяют... Наверное, они линяют, должна же быть в этом мире справедливость.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44


А-П

П-Я