https://wodolei.ru/catalog/accessories/vedra-dlya-musora/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

это они передавали мне на хранение святую любовь к тому, что прозывается родной землей, с чем мы рождаемся и что завещаем детям своим.
В дальнем закуте за старой морщинистой яблоней антоновкой, за шелушащимся ее иссера-синим стволом, по сброшенным в кучу старым, почерневшим и изгнившим ящикам, ежесекундно рискуя загреметь вниз, я взобрался на стену, поднял, наконец, голову и огляделся. Голова пошла кругом от высоты и невиданного доселе простора, открывшегося взору. Ах, как близка нам неиссякаемая прелесть природы, как волнует кровь вдруг открывающая ее близость! Внизу, далеко-далеко внизу, так, что дух захватывало, кольцом изгибалась маслянисто-черная, врезанная в бирюзовую крепость лугов, обрамленных по горизонту, по самому виднокраю, густо-зеленой оправой лесов, глубокая и быстрая река. Руки невольно потянулись вверх, словно крылья, и пугающее своей реальностью желание взлететь в воздух властно охватило меня, сперло дыхание, еще мгновение… и я поспешно повернулся и полез вниз. Когда возвращался, навстречу попалась стройная, с долгим телом белянка, она как-то странно взблеснула глазами, будто прожгла насквозь, и неслышно взметнулась мимо, подобно видению. Я вовсе не удивился, когда, не утерпев, оглянулся и не обнаружил ее ни рядышком, ни вдали, хотя двор весь просматривался в светлой ветрянности утреннего солнца. Не подивился и тому, что в кельях да монашеских жилищах теперь расположился дом для престарелых, как не удивился и чистеньким, будто только что из баньки, розовощеким старичкам и старушкам, разгуливающим средь двора, средь царства прошлого и назойливых примет нашего времени, тех, без места и ощущения наставленных тут и там свеженьких, привычно сработанных местным белодеревцем, щитов со словами лозунгов, сообщавших разные прописные истины, мимо которых старички и старушки гуляли равнодушно.
Но всего этого я не рассказал Алексу, потому что еще не знал, можно ли пускать его туда, куда и сам не часто заглядываешь, чтоб не наследить или обвыкнуться и – утратить остроту восприятия, столь необходимую человеку. Ответил коротко:
– Это – одно из самых чудесных мест на нашей земле. Это как бы окно, сквозь которое можно заглянуть в дом к предкам.
– Я слышал, у вас нынче не слишком поощряется такое заглядывание? – Алекс испытующе поглядел на меня.
– Прошлое нельзя оторвать от настоящего. Это, во-первых, глупо. Во-вторых, это мешает глубже ощутить связь с будущим. Иванов, не помнящих родства, немного, но, к глубокому разочарованию, они верховодят…
– Ладно, я не к тому, – сухо сказал Алекс. – Вы в Батурине бывали?
– Случалось.
– Мне бабка, считай, уши прожужжала о давнем, ума не приложу, где все это хранилось у нее в голове. Я просто-таки живым представляю себе своего прапрадавнего предка, в честь которого нарекли и меня, Алексея Разумовского, Диме – ввек не догадаться, – Алекс рассмеялся строгими, сухими губами, отчего лицо его стало еще суровее и замкнутее, – что графы Раэумовские вышли из какого-то богом забытого села из пастушеского рода Лешки Розума, ставшего затем мужем царицы Елизаветы… Дивные дела творились на земле… Впрочем, мне более по душе Кирилл, младший брат Алексея…
– Я представил себе, как некогда рыжий и тощий англичанин, отправляясь в медвежий угол, в Россию, берег что зеницу ока не драгоценности и книги, а багаж индийского чая и, попивая его в придорожных харчевнях, растекался мыслию по древу мечтаний; спустя некоторое время вальяжный Чарльз Камерон, архитектор, взопрев от восторга, замер на высоком берегу Сейма, и легкий ветерок вздувал его вихри, а перед глазами его уже вырисовывался красавец-дворец, которым он заложит строительство нового Петербурга для брата мужа царицы всея Руси, гетмана Украины – Кириллы Разумовского. А дальний отпрыск угасшего графского рода сидел передо мной в богом забытом ресторанчике на английской земле и выспрашивал меня о Батурине, о дворце, вознесенном над Сеймом англичанином Чарльзом Камероном…
– Он похож на чудо, белое чудо: словно бы Акрополь вдруг вырос средь чиста поля…
– Я родился и вырос в Харбине, – прервал меня Алекс, потянувшись к бокалу с виски. – Отца почти не помню, он тоже из какого-то знатного рода, да умер рано. Мать к тому времени, когда я стал соображать, уехала в Токио, вышла замуж за профессора университета Васеда. Моим воспитанием занялась бабка, крошечная, легкая, как одуванчик, дунь и рассыплется, на самом же деле – характер волевой, цельный и властный. – В начале шестидесятых годов в Харбине стало совсем невмоготу жить, и вся полумиллионная русская колония пришла в движение. Китайцы всячески старались избавиться от нас, притесняя, устраивая утонченные, страшные восточные подлости, после которых человек готов был бежать на край света. Вот так мы – бабка, я, ее кузина, девица лет шестидесяти, и сухенький старичок по имени Буля, я даже не знаю, кем он приходился бабке, но только слушался он ее беспрекословно и выполнял в доме чуть не все работы – и в магазины ездил, и драил полы, встречался с кредиторами, улаживал неприятности с китайскими полицейскими, играл в бильбоке с бабкой вечерами и не дурно дренчал на старинном гнусавом клавесине, – вся наша семья очутилась в Мельбурне. Можно было поселиться в Дарвине – там жили какие-то давние бабкины друзья, но влажный тропический климат, это вечное лето, напугали ее…
В Мельбурне мы купили половину не слишком нового, но и не такого уж старого двухэтажного дома в Гайдельберге, на территории бывшей олимпийской деревни. Не стану утверждать, что именно это обстоятельство повлияло на выбор дома, – но определенно бабке нравилось, когда ей рассказывали, что именно в этом доме некогда жили русские футболисты: пили по вечерам водку и один из них, похожий на цыгана, играл на гармонике и они все дружно подпевали ему, сидя на кроватях в комнате, служившей нам столовой.
В Мельбурне я не ощущал каких-либо стеснений, скоро и у меня завелись дружки, такие же ребята, как и я, правда, кое-кто уже не знал и слова по-русски.
Но вдруг жизнь сломалась, полетела к черту, в тартарары, и я почувствовал себя рыбой, выброшенной на песок, – меня призвали в австралийскую армию. Как ни билась бабка, как не раздавала взятки врачам, начальнику полиции, умудрилась добраться до губернатора штата, пытаясь выгородить меня, – пустые хлопоты. Австралийцы сами-то не слишком рвались воевать во Вьетнаме, а по каким-то там дурацким договорам с американцами им довелось послать свой корпус в это пекло.
Я и не подозревал, в какую хлябь затолкнула меня жизнь. Нет, не то чтоб я испугался выстрелов или наложил полные штаны от страха. Может быть, мне просто повезло, но в серьезных переделках участвовать, считай, и не довелось – все больше патрулирование зоны, вылеты не вертолетах к предполагаемому месту дислокации партизан вьетконга. Кое-кто из моей компании успел получить пулю в ноги – вьетконговцы больше стреляли по ногам, так было выгоднее, потому что из строя выбывало сразу трое. По неписанным законам раненого немедленно выносили из боя. Не знаю, чем там я приглянулся нашему ротному, но только он благоволил к моей персоне и не скрывал этого. Ротный стал поручать мне кое-какие деликатные делишки…
Быть бы мне к концу компании офицером, уж документы заготовили.
Но случай подвернулся совсем иной. Однажды взвод подняли ночью, по тревоге. Как из ведра лил дождь. Тропический дождь вообще штука, скажу вам, препохабная: охватывает такое ощущение, словно бы сунули тебя в бочку с водой, да вдобавок головой вниз – ни вдохнуть, ни выдохнуть. Сонные, злые, мы кое-как выстроились на плацу, и при свете двух прожекторов, бивших прямо в глаза, офицеры принялись вводить нас в курс дела. Из всей той болтовни мы усекли лишь одно – нас бросают на усмирение деревни. Нам, честно говоря, было одинаково, куда и зачем ехать: мы молили бога, чтоб побыстрее приказали садиться в машины, залезть бы под брезент и укрыться от дождя, от пронизывающей холодной сырости, от орущих командиров, от себя самого, черт возьми!
Ехали чуть не ночь, много раз приходилось, надрывая жилы, вытаскивать на своем горбу машины из болота. Когда забрезжил серенький дождливый рассвет, колонну обстреляли, мы повыскакивали и завалились прямехонько в грязь, в вонючую, набитую разными живыми тварями, жалящими и кусающими, жижу.
Все это отнюдь не способствовало поднятию настроения. Оказалось, что ночью к нам присоединились – или мы к ним, поди разберись – американцы из морской пехоты. Они должны были провести карательную акцию, а мы ассистировать им.
Деревня была большая, чуть не на километр растянулась. Жители, правда, старики да малолетние дети, – ну, какие там с них партизаны. Но американцы озверели – в перестрелке убили одного из них, и они жаждали расквитаться. Не было для нас секретом, что частенько сжигали непокорные села, да и с мирными жителями не слишком церемонились, знал об этом не я один, но мы не придавали этим разговорам особого значения, считая, раз мы не занимаемся этим грязным делом, то оно нас и не касается. Война есть война. Так рассуждали многие, хотя были и такие, кто жаловался на скуку и готов был стрелять в любую живую тварь.
Что там произошло, не знаю, но американцы согнали жителей на площадь, а дома принялись методически поджигать. Крики, плач, вопли, зловещий треск пламени, стрельба – морские пехотинцы для верности полосовали из автоматов каждую постройку. Тут-то из горящего дома, прямо из огня и прозвучала очередь и двое пехотинцев ткнулись носами в грязь. Мне показалось, что американцы только и ждали этого, им не хватало запаха крови. Что там поднялось, описать трудно! Мне навсегда врезалось в память исковерканное страшной нечеловеческой болью лицо девушки, почти подростка, которую двухметровый американец буквально разорвал своими огромными ручищами. Я видел, как у нее из орбит вылезли глаза и потекла кровь, она от боли у нее почернела – черная, дымящаяся кровь. Я выблевал весь завтрак на себя…
Однажды командир взял меня с собой в Сайгон. Пока он мотался по своим делам, я слонялся по городу, а потом очутился в баре. Я напрочно устроился за столом, обставился жестянками с пивом и чередовал солидную порцию виски с пивом. Когда, не спросившись даже для виду, подваливает ко мне «зеленый берет» – навозник, как мы их прозвали. Ноги, ясное дело, на стол, улыбается от уха до уха и ко мне так:
– Ну, Ози (дружеская кличка австралийцев), теперь на вашей базе будет полный порядок, мы прибыли вас защищать!
Хоть мне было наплевать на то, что он взгромоздил свои кованые сапожищи на стол, а тем более что он там собирается делать на нашей базе (а разговоры об американцах действительно ходили в последнее время), но я не преминул подколоть «незваного» гостя.
– Гляди, сержант, – прикинулся я дурачком, а я полагал, что вы – беженцы из Куангчи! (Американцы как раз получили под зад на своей собственной базе и вылетели оттуда, не успев собрать личное барахлишко).
Я опомниться не успел, как валялся метрах в пяти под стойкой. Во мне будто плотину прорвало, и весь гнев и злость хлынули наружу. Когда меня оторвали от «навозника», он лежал бездыханный. Ну, патруль, ясное дело, комендатура, не миновать бы мне военно-полевого суда, если б не командир, – вытащил меня из петли. Не из благородных побуждений, не из любви… просто я ему нужен был по-прежнему в кое-каких его делах. Конечно же, разговор о присвоении чина отпал сам собой, да я и не слишком горевал, давным-давно уразумев, что военная служба не по мне, не по моему нутру.
Когда я наконец возвратился домой, в Мельбурн, надеясь, что прошлое останется за океаном, а оно притащилось за мной, как цепи за кандальником: куда не пойду, чем не займусь – оно напоминало похоронным звоном.
Словом, рано ли, поздно ли, но стал я «курьером» – перевозил наркотики из Сингапура в Париж и Нью-Йорк, в Женеву и Стокгольм. Деньги потекли рекой. Мне здорово доверяли, потому что я был счастливчик – другие успели угодить за решетку, куда позднее занявшись этим бизнесом, а мне все нипочем. Несколько раз я бросал это дело, принимался за то, что любил с детства, – рисовать, но меня разыскивали, и я возвращался. Когда умерла бабка, кое-что из сбережений перепало мне, да и сам я отложил на черный день, тогда и решил твердо завязать, потому что понял – качусь в пропасть, и все меньше остается сил сопротивляться, все увереннее командует мой двойник, сидящий во мне…
В глазах Алекса застыло отчуждение, когда он обернулся ко мне и как-то холодно сказал:
– Пожалуй, пора!
Он распрямился – крепкий, гибкий, словно бы сплетенный из тонких стальных мышц, застегнул на обе пуговицы блайзер, выбрался из-за стола и направился к выходу, по дороге поцеловав в щеку Люлю и махнув рукой остальным…
Все это промелькнуло перед глазами, точно и не было позади пятнадцати лет, когда ни я, ни Алекс ничего не знали друг о друге…
Сеял неторопливо дождь, теплый летний, но мы с Алексом, чуть ли не на ходу толкнувшим дверцу и выпрыгнувшим из старомодной, времен застоя и застолья «Чайки», стояли друг против друга и жадно, до неприличия откровенно разглядывали, ощупывали глазами, пытаясь проникнуть вовнутрь – в печенки и селезенки, черт побери, но понять, уловить: кто стоит перед тобой – прежний знакомый, понятый и близкий человек, иль новый – непонятный, закрытый и потому – чужой.
Алекс почти не изменился: поджарый, крепкий, уверенный в себе, может быть, лицо стало еще суше, выдубленная солнцем и ветром кожа туго обтягивала скулы, да, наверное, еще волосы – они слегка поседели.
– Алекс, – сказал я, и в голосе моем прорвалась с трудом сдерживаемая радость.
– Мистер Романько… – Алекс улыбался одними глазами, но эти задорные искорки, светившиеся в темных глубоких впадинах глаз, говорили мне куда больше тысячи самых выспренних слов. – Никогда не думал, что встретимся… Столько лет и столько границ, разделявших нас…
Пока «Чайка» неслась по пустынным улицам, мы молчали, словно собираясь с мыслями, очищая их от шелухи мелочных воспоминаний, выбирая самое важное, самое сокровенное.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37


А-П

П-Я