купить душевую систему 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Господин Меллер только внимательно смотрит на детей, но актер Герцль выказывает неумеренный восторг и умиление. Он возводит очи горе, набожно складывает руки, только что не благословляет «маленьких». Возможно, что это идет от сердца, но привычка к условному сценическому действу делает его слова и жесты невыразимо фальшивыми; кроме того, этим ханжеским благоговением перед детьми он как бы искупает свои нарумяненные щеки.
Гости уже встали из-за стола и теперь танцуют в гостиной, «маленькие» тоже бегут туда, подымается и профессор.
– Не скучайте же, веселитесь, пожалуйста! – говорит он, пожимая руки Меллеру и Герцлю, одновременное ним вскочившим с мест. И уходит в свой кабинет, в свое тихое царство; там он опускает жалюзи, зажигает настольную лампу и садится за работу.
Эта работа в конце концов не требует спокойной обстановки: несколько писем, кое-какие выборки. Разумеется, сейчас Корнелиус немного рассеян.
Он весь во власти мимолетных впечатлений – тут и жесткие туфли господина Гергезеля, и тонкий голосок, послышавшийся из пышных телес Пляйхингер. Он сидит и пишет или, откинувшись в кресле, смотрит в пространство, а мысли его убегают к баскским песням, собранным Меллером, к преувеличенному смирению и фальшивому пафосу ГерЦля, к «его»
Карлосу, ко двору Филиппа Второго. «Странная, таинственная штука – разговоры, – думает он. – Они податливы и сами собой сворачивают на то, что тебе всего интереснее». Он замечал это уже не раз. Между тем он прислушивается и к шумам домашнего бала, впрочем весьма умеренным. До него доносится только невнятный говор, не слышно даже шарканья. Да они, собственно, и не шаркают, не кружатся, а как-то странно шагают по ковру, который им нисколько не мешает, и ведут своих дам не так, Как было принято в дни его юности, и все это под граммофонную музыку, сейчас больше всего занимающую Корнелиуса, – под эти диковинные мелодии нового мира, в джазовой оркестровке, гремящей ударными инструментами; граммофон отлично воспроизводит их медные звуки, равно как и отрыви стое щелканье кастаньет; это щелканье тоже отдает джазом, а отнюдь не Испанией. Да, да, не Испанией! И тут он снова возвращается в русло при вычных мыслей.
Полчаса спустя Корнелиуса осеняет мысль, что с его стороны было бы очень мило внести свой вклад в это празднество в виде сигарет. Не годится, думает он, чтобы молодые люди курили у него в доме собственные сигаре ты, хотя им самим это, пожалуй, даже невдомек. Он идет в опустевшую столовую, извлекает из своего запаса в стенном шкафчике коробку сига peт, – надо сказать, не из лучших, вернее, не из тех, какие он предпочитает, – эти, на его взгляд, слабоваты и слишком длинны, и он ими поступится охотно, раз представился такой случай, а для молодежи хороши и такие.
С сигаретами он идет в гостиную; улыбаясь, помахивает коробкой в воздухе, раскрывает ее, ставит на камин и, немножко постояв, уже чувствует себя вправе удалиться.
Сейчас как раз перерыв в танцах, граммофон безмолвствует. Вдоль стен гостиной, возле старинного столика с гербами, в креслах перед камином, кто стоя, кто сидя, непринужденно болтают молодые люди. На ступеньках внутренней лестницы, на потрепанной плюшевой дорожке, амфитеатром расположились юноши и девушки: например, Макс Гергезель рядом с дебелой Пляйхингер, которая не сводит с него глаз, в то время как он, полулежа, размахивает рукой и что-то ей рассказывает… Середина гостиной пуста; только под самой люстрой, нескладно обнявшись, бесшумно, сосредоточенно, завороженно кружатся двое «маленьких» в своих голубых платьицах. Проходя мимо, Корнелиус нагибается, говорит несколько ласковых слов, гладит детей по головкам, но они не отвлекаются от своего маленького и очень важного дела. У двери своего кабинета он оглядывается и видит, как студент, будущий инженер Гергезель, вероятно, потому, что заметил профессора, соскакивает со ступеньки, разлучает Лорхен с братом и, без музыки, начинает препотешно с нею танцевать. Согнув колени и присев на корточки, почти как сам Корнелиус, когда тот гуляет с «(четырьмя господами», силясь обнять и вести ее как взрослую даму, он проходит со смущенной Лорхен несколько на шимми. Те, кто их видит, смеются до упаду, и это как бы служит толчком вновь завести граммофон и всем сообща пуститься танцевать. Взявшись за ручку двери, профессор покачивает головой, плечи его вздрагивают от смеха, затем он уходит к себе. Улыбка еще несколько мгновении не сходит с его лица.
Затененная абажуром, на столе горит лампа, он снова листает свои книги и пишет – надо разделаться хоть с мелкими обязательствами. Немного погодя он замечает, что общество перекочевало из гостиной в будуар его жены. Эта комната сообщается с его кабинетом и с гостиной. Оттуда доносится говор, в него вплетаются вкрадчивые звуки гитары. Стало быть, господин Меллер сейчас будет петь. Да, вот он и запел. Аккорды гитары звучно вторят сильному басу банковского служащего, он поет на чужом языке, кажется, на шведском, профессор не может этого определить до конца песни, встреченной шумным одобрением. Дверь в будуар завешена портьерой, заглушающей звуки. Когда Меллер начинает новую песню, Корнелиус тихонько переходит туда.
В комнате – полумрак, горит только затемненная стоячая лампа, а под нею на низкой оттоманке сидит Меллер, поджав ноги и пощипывая большим пальцем струны гитары. Остальные расположились как попало, все равно для всех места не хватает. Одни стоят, другие, и девушки в том числе, сидят просто на полу, на ковре, обняв колени руками или вытянув ноги.
Гергезель, хоть он и в смокинге, тоже уселся прямо на пол у ножек рояля, а рядом с ним, разумеется, фрейлейн Пляйхингер. И «маленькие» здесь.
Сидя в своем кресле напротив певца, госпожа Корнелиус держит обоих на коленях. Байсер, маленький невежа, не обращая внимания на певца, вдруг начинает громко говорить, ему грозят пальцем, на него шикают – оробев, он замолкает. Лорхен никогда бы так не оплошала. Тихо и кротко сидит она на коленях матери. Профессору хочется исподтишка подмигнуть своей девочке, он ищет ее взгляда, но Лорхен его не видит, хотя, кажется, не видит и певца. Она думает о чем-то своем. Меллер поет «Joli tambour»: Sire, mon roi, donnez-moi votre iille… Все восхищены. «Прелестно!..» – слегка в нос, на свой особый, гергезелевский манер тянет Макс. Потом господин Меллер поет по-немецки.
Он сам написал музыку к этой песенке.
Юное общество встречает и ее бурными восторгами.
Нищенка бабенка собралась на богомолье пойти.
Иейюхе!
Нищий муженек думает о том, как бы с ней пойти.
Ти дельдумтей де!
Эта веселая песенка нищих всех приводит в восхищение. «Чудо как хорошо!..» – опять же на свой гергезелевский манер тянет Макс. За сим следует нечто венгерское, тоже «коронный номер», хоть и на никому не понятном языке. И Меллер опять пожинает лавры. Профессор тоже аплодирует, с подчеркнутой горячностью. Этот экскурс в историю, в искусство прошлого, среди фокстротной одержимости, кажется ему светлым проблеском, согревает его сердце. Корнелиус подходит к певцу, приносит поздравления, расспрашивает о песнях, об источниках, какими тот пользовался, и Меллер обещает принести профессору свой сборник песен и нот.
Корнелиус с ним подчеркнуто любезен еще и потому, что, по обыкновению всех отцов, тотчас же начинает сопоставлять возможности и дарования чужого юноши с сыновними, испытывая при этом горечь, зависть и стыд.
Взять хотя бы этого Меллера – примерный банковской служащий (он понятия не имеет, так ли уж примерно трудится в своем банке Меллер), к тому же у него несомненно особый талант, для совершенствования которого, конечно, понадобилось немало знаний и упорства. Тогда как мой бедный Берт ничего не знает, ничего не умеет и способен только гаерничать, хотя у него, пожалуй, и на это недостает способностей! Стараясь соблюсти беспристрастность, он тешит себя мыслью, что Берт как-никак недурной мальчик, возможно даже с лучшими задатками, чем преуспевающий Меллер. Как знать, возможно, где-то в глубине у него и бьется поэтическая жилка или еще что-либо эдакое, а танцевально-кабацкие затей – пустое мальчишество, блуждающие огоньки в трясине наших дней. Но отцовская зависть и пессимизм пересиливают. И когда Меллер начинает новую песню, доктор Корнелиус уходит к себе.
Время близится к семи, а его внимание по-прежнему не сосредоточено; вдруг он вспоминает о коротеньком деловом письме – его отлично можно написать сейчас и таким образом убить время, – вот уже и половина восьмого. В половине девятого подадут итальянский салат, стало быть, надо поскорее выйти, опустить письма и получить в зимней мгле причитающуюся ему толику воздуха и моциона. В гостиной давно уже возобновились танцы, а ему надо пройти через нее, чтобы попасть в прихожую к своему пальто и галошам, но теперь это не смущает профессора, его лицо уже примелькалось молодым людям, он уже старый знакомый и не стеснит их. Он убирает свои бумаги, берет письма, выходит и даже на минутудругую задерживается около жены, которая сидит в кресле у двери его кабинета.
Она сидит и смотрит, иногда к ней подходят «большие» или кто-нибудь из гостей. Корнелиус остается стоять рядом и тоже, улыбаясь, приглядывается к веселью, теперь явно достигшему кульминационной точки. Есть здесь и другие зрители: «сизая Анна», исполненная суровой добродетели, стоит у самой лестницы, так как «маленькие» всё не навеселятся всласть, и она считает себя обязанной присматривать за Байсером, чтобы он не слишком порывисто кружился: при его «густой крови» это может стать опасным. Но и подвальные жители хотят полюбоваться на развлечения «больших»: дамы Хинтерхефер и Ксавер стоят у двери в буфетную и смотрят во все глаза. Фрейлейн Вальбурга, старшая из деклассированных сестер, так сказать олицетворяющая собою кухню (называть ее кухаркой не следует, ей это не по нраву), смотрит на бал своими карими глазами через шлифованные стекла круглых очков, дужки которых она обмотала холщовой тряпочкой – чтобы не давили переносицу. Это благодушная, потешная особа, тогда как фрейлейн Цецилия, младшая, хотя отнюдь не молодая ее сестра, блюдет достоинство бывших представительниц третьего сословия, отчего с ее лица не сходит величаво-спесивое выражение. Фрейлейн Цецилии очень горько оттого, что из мелкобуржуазной сферы она низринута в подвал для прислуги. Она решительнейшим образом отказывается надеть наколку или что бы то ни было, свидетельствующее о ее положении горничной, и самые мрачные мгновения ее жизни наступают регулярно каждую среду, когда Ксавер уходит со двора и ей приходится подавать ужин. Она ставит блюда на стол, отвернув лицо и сморщив нос, – поистине свергнутая королева! Истинная мука смотреть на ее унижение, и однажды, когда «маленькие» случайно ужинали со взрослыми, оба они, взглянув на Цецилию, как по команде, громко зарыдали.
Подобные терзания незнакомы юному Ксаверу. Он не без удовольствия прислуживает за столом и справляется с этим делом достаточно ловко.
Ловкость у него равно врожденная и благоприобретенная, так как раньше он служил младшим кельнером в ресторане. Во всем прочем он совершенный бездельник и ветрогон не без положительных черт, как утверждают его нетребовательные хозяева, – но все же совершенный бездельник. Надо брать его таким, как есть, и не требовать, чтобы на терновнике росли винные ягоды. Он дитя и плод нынешнего безвременья, типичный представитель своего поколения, лакей революционной поры, симпатичный большевик. Профессор прозвал его «распорядителем балов», так как чуть дело коснется чего-либо небудничного и забавного, Ксавер чувствует себя как рыба в воде и становится необыкновенно услужлив и расторопен. Но вот представление о долге ему совершенно чуждо, и приневолить его к выполнению ежедневных уныло-однообразных обязанностей так же Невозможно, как невозможно приневолить иных собак прыгать через палку.
Видимо, это противно самой его природе, а потому обезоруживает и настраивает примирительно. Но если происходит что-либо необычное, чрезвычайное, забавное – он готов хоть среди ночи вскочить с постели. В будни же поднимается не раньше восьми часов; валяется, да и все, – не прыгает через палку. Но проявления Ксаверова непутевого бытия – звуки его губной гармошки, его сиплое, зато преисполненное чувства пение, его залихватское посвистывание – день-деньской несутся снизу из кухни, а дымом его сигарет насквозь пропитан весь подвальный этаж. Дамы, потерпевшие социальное крушение, трудятся не покладая рук, а он стоит и глазеет на них.
По утрам, когда профессор завтракает, Ксавер отрывает листок календаря на его столе и больше ничего в кабинете не убирает. Доктор Корнелиус много раз приказывал ему оставить календарь в покое, ведь Ксавер не прочь заодно оторвать и следующий листок – что уже может нарушить для профессора ход времени» Но эта работа – отрывать листки – по душе юному Ксаверу, и он не намерен от нее отказаться.
Ксавер любит детей, и это, несомненно, одна из самых привлекательных черт его характера. Он простодушно играет с «маленькими», искусно мастерит для них всякую ерунду, а иногда, шлепая толстыми губами, даже читает им вслух, что производит несколько странное впечатление. Кино он любит страстно; придя оттуда, впадает в уныние, в тоску, разражается длинными монологами. Смутная мечта, что однажды он и сам будет принадлежать к миру кино, что именно там ему улыбнется счастье, владеет им. Основанием для этой мечты служат кудри, отбрасываемые со лба, ловкость, удаль. Он часто влезает на ясень перед домом – высокое, шаткое дерево – и, карабкаясь с ветки на ветку, добирается– до самой верхушки, так что всякого, кто глядит на него снизу, берет страх и оторопь. Там, наверху, он закуривает сигарету и, раскачиваясь, как на качелях, отчего высокий ствол сотрясается до самых корней, высматривает кинорежиссера, который рано или поздно придет этим путем, чтобы его ангажировать.
1 2 3 4 5 6


А-П

П-Я