сантехника для ванной 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Глядя по сторонам и ее не замечая, Корнелиус долго толкует о достоинствах своего стула, потом приближается к нему и садится, не глядя на Лорхен.
– Как?! – говорит он. – Что такое?! – и начинает ерзать взад и вперед, будто и не слыша приглушенного хихиканья за его спиной, которое становится все более громким. – Кто положил подушку на мой стул?! Да еще такую твердую, колючую, противную подушку – сидеть на ней на редкость неудобно!
И он с новыми силами ворочается на этой удивительной подушке, тиская за спиной что-то восторженно визжащее и пыхтящее, покуда наконец не догадывается, что надо обернуться. За сим следует немаловажная сцена узнавания и открытия, ею все представление и завершается. И эта игра от стократного повторения не утрачивает очарования новизны, не делается менее увлекательной.
Но нынче не до забав! Беспокойство нависло в воздухе из-за предстоящего празднества «больших», а «большим» еще надо успеть, распределив роли, сходить в лавку за яйцами. Едва только Лорхен продекламировала «Рельсы, рельсы, паровоз!», а доктор Корнелиус, к великому ее замешательству, обнаружил, что одно ее ушко многим больше другого, как к Берту и Ингрид присоединяется соседский мальчик Дани; Ксавер тоже уже сменил полосатую ливрею на куртку и сразу стал походить на мальчишку, впрочем по-прежнему щеголеватого и разбитного. Что ж, «детская Анна» и ее питомцы возвращаются наверх, в свой мирок, профессор, следуя ежедневной привычке, скрывается за дверьми своего кабинета, чтобы углубиться в чтение, а госпожа Корнелиус, всецело поглощенная мыслями об итальянском салате и бутербродах с селедочным паштетом, спешит все это приготовить до прихода гостей. К тому же она должна, захватив сумку, съездить на велосипеде в город – нельзя же допустить, чтобы ее наличные деньги еще больше обесценились, прежде чем она обратит их в хлеб насущный.
Удобно расположившись в кресле, Корнелиус читает. Между его указательным и средним пальцами дымится сигара. У Маколея он находит кое-какие сведения о возникновении государственного долга в Англии конца семнадцатого века, а у французского автора – о росте задолженности в Испании конца шестнадцатого, – то и другое пригодится ему для завтрашней лекции. Поразительный экономический расцвет Англии он хочет противопоставить пагубным последствиям, к которым ста годами ранее привело Испанию увеличение государственной задолженности, и выяснить нравственные и психологические основания данного различия.
Кстати, это позволит ему перейти от Англии в царствование Вильгельма Третьего, которой, собственно, и посвящена его лекция, к эпохе Филиппа Второго и контрреформации, а это – конек Корнелиуса. Он сам написал на эту тему примечательный труд, на который нередко ссылаются его коллеги: ему-то он и обязан своим званием ординарного профессора истории. Сигара почти докурена, пожалуй, под конец она становится чересчур уж крепкой, а меж тем в его голове беззвучно складываются окрашенные легкой меланхолией фразы и целые периоды, которые он завтра преподнесет своим студентам; он расскажет им о безнадежно обреченной борьбе медлительного Филиппа против всего нового, против хода истории, расскажет о разрушающем державу влиянии его деспотической личности, о германской свободе, об осужденной жизнью и отринутой богом борьбе косной знати против новых сил, против всего передового. Корнелиус находит эти фразы удачными, но продолжает их оттачивать, ставя на места использованные книги, да и потом, подымаясь к себе в спальню, чтобы там полежать с закрытыми глазами и при закрытых ставнях, – он нуждается в этом часе передышки, хотя, вернувшись от умозрительных размышлений к действительности, понимает, что сегодня час его отдыха протечет под знаком предпраздничных домашних непорядков. Он улыбается тому, что одна мысль о вечеринке вызывает у нега сердцебиение; плавные– фразы о Филиппе, облаченном в тяжелые черные шелка, мешаются с мыслями о домашнем бале. Минут на пять он засыпает…
Он лежит и дремлет, но ясно слышит, как у входной двери то и дело заливается звонок, как хлопает садовая калитка. И каждый раз при мысли о том, что юные гости уже здесь, уже собрались, толпятся в гостиной, он вновь испытывает острое, как укол, чувство беспокойства, ожидания, томительной неловкости; и каждый раз вновь и вновь внутренне усмехается над этим уколом, хотя и понимает, что его усмешка тоже лишь проявление нервозности, правда сдобренной толикой радости, – кто ж не радуется празднику?.. В половине пятого, (на дворе уже темнеет) он встает и подходит к умывальнику: вот уже год, как таз дал трещину. Это перевертывающийся таз, но один шарнир вышел из строя, и починить его нельзя: водопроводчика не дозовешься, нельзя купить и новый, – таких тазов больше нет в матазинах. Пришлось его кое-как подвесить над мраморной доской со стоком, и теперь, чтобы вылить воду, следует высоко поднимать его двумя руками и перевертывать. Глядя на таз, Корнелиус качает головой, как делает это много раз на дню, но затем тщательно готовится к выходу, протирает под лампой до блеска и полной прозрачности стекла своих очков и идет вниз, в столовую.
Когда он спускается по лестнице, к нему снизу доносится пестрый шум голосов и звуки– граммофона, который уже успели завести, и лицо его немедленно принимает светски любезное выражение.
«Пожалуйста, без церемоний, прошу вас! Только не стесняйтесь!» – скажет ан и проследует прямо; в столовую выпить стакан чаю. Это приветствие кажется ему наиболее отвечающим данному моменту: оно прозвучит весело и радушно, ему же самому послужит надежным укрытием.
Гостиная залита светом. Горят все электрические свечи в люстре, за исключением одной, которая давно перегорела. Остановившись на нижней ступеньке лестницы, Корнелиус обозревает гостиную. Все здесь очень выигрывает при ярком освещении; Хороши и копия Маре над камином из обожженного кирпича, и деревянная панель, и красный ковер, на котором группами стоят гости с чашками в руках, болтая и жуя бутерброды с селедочным паштетом. Праздничная атмосфера – дыхание платьев, волос – веет над гостиной, такая особенная, знакомая:, словно разбуженное воспоминание. Дверь в переднюю отворена, так как гости– все прибывают.
Толчея в гостиной ослепляет профессора: в первое мгновение дли него все сливается в одно. Он даже не заметил, что совсем? рядом с ним, у лестницы, стоит со своими приятелями Ингрид в открытом темном платье с белой плиссированной отделкой. Она кивает ему и улыбается, показывая красивые зубы.
– Отдохнул? – тихонько, чтобы никто не услышал, шепчет она.
И когда он с искренним удивлением узнает ее, Ингрид знакомит отца со своими друзьями.
– Позволь тебе представить господина Цубера, – говорит она, – а это фрейлейн Пляйхингер.
У господина Цубера довольно невзрачный вид, зато девица Пляйхингер прямо-таки воплощенная Германия: она белокура, дебела; одета, впрочем, крайне легкомысленно. Носик у нее вздернутый, а голос, как часто у полных женщин, очень высокий, что тут же выясняется, когда она отвечает на любезное приветствие профессора.
– Рад видеть вас, – говорит он. – Как мило, что вы навестили нас…
Вы одноклассница Ингрид?
Господин Дубер – партнер Ингрид по гольф-клубу. Он трудится на экономическом лоприще, то есть попросту работает в пивоварне своего дядюшки. Профессор шутливо перекидывается с ним несколькими словами о жиденьком пиве, будто и впрямь верит, что юный Цубер.имеет решающее влияние на качество пива в стране.
– Но, пожалуйста, без церемоний, не стесняйтесь, господа! – бросает он, лорываясь пройт.и в столовую.
– А вот и Макс явился! – говорит Ингрид. – Слушай, Макс, где ты шлялся так поздно, бродяга, ведь танцы и игры не ждут!
Все они между собою на «ты» и общаются друг с другом, на взгляд стариков, более чем странно: сдержанностью, обходительностью, салонными манерами эта молодежь не грешит.
Юноша в белоснежной крахмальной сорочке с узким галстуком бабочкой, какие носят к смокингу, идет из передней к лестнице и кланяется.
Темноволосый, но розовощекий и, конечно, бритый, только на лисках оставлены маленькие бачки, – он удивительно хорош собою, но не приторной, назойливо-пылкой красотой цыгана-скрипача, – нет, у него приятная, располагающая внешность вполне порядочного человека, нокоряюще-ласковые черные глаза, и он даже еще не умеет достаточно хорошо носить свой смокинг.
– Ну, ну, не ворчать, Корнелия! – говорит он. – Если бы негерундовская лекция! – И Ингрид представляет его отцу как господина Гергезеля.
Так вот какой этот господин Гергезель! Он учтиво благодарит хозяина, пожимающего ему руку, за любезное приглашение.
– Я жутко задержался… сплошная мура! – говорит он шутливо. – Надо же, чтобы лекция именно сегодня затянулась до четырех часов!
А потом еще пришлось заскочить домой переодеться… – И тут же принимается рассказывать о своих туфлях-лодочках, которые сейчас в передней причинили ему немало хлопот. – Я приволок их в сумке, – повествует он. – Нельзя же, право, топать по вашему ковру в уличных башмаках, но на меня нашло помрачение, я не захватил рожка и никак не мог втиснуть ноги в туфли, ха-ха, вообразите! Вот так влип! Отроду не носил таких тесных туфель. Номера перепутаны, верить им в нынешнее время никак нельзя, и вдобавок их стали теперь шить из какой-то немыслимо жесткой материи – взгляните-ка. Не кожа, а чугун! Едва не покалечил себе указательный палец! – И он с наивным простодушием протягивает покрасневший палец, снова повторяя, что «влип», да еще «премерэко влип»..
Макс и в самом деле говорит точно так, как передразнивает его Ингрид, слегка в нос и растягивая слова. Но это не рисовка, просто так говорят все Гергезели.
Доктор Корнелиус выражает сожаление, –чаю в передней нет рожка для обуви, и соболезнует гостю по поводу его пальца.
– Ну, а теперь, пожалуйста, без церемоний, прошу вас, не стесняйтесь! – говорит он. – Всего наилучшего! – и проходит в столовую.
Там тоже полно гостей. Обеденный стол раздвинут во всю длину, и молодежь распивает чай. Но профессор идет прямиком в свой уголок, где стены обтянуты расшитой тканью и круглый столик, за которым он обычно пьет чай, освещен особой лампой. Оказывается, и жена его здесь. Она беседует с Бертом и еще двумя молодыми людьми. Один из них – Герцль, они знакомы. Профессор здоровается с ним. Другого молодого человека зовут Меллер. Похоже, что он из числа «перелетных птиц»; он не имеет, да и не желает иметь благопристойного вечернего костюма (по правде сказать, они вообще-то перевелись) и очень далек от того, чтобы разыгрывать из себя «денди» (да, собственно говоря, и денди-то давно уж перевелись). Он щеголяет в куртке с кушаком и в коротких брюках, у него лохматые волосы, длинная шея и роговые очки. Меллер – банковский служащий, но, как сообщают профессору, кроме того, подвизается и на поприще искусства, изучает фольклор, собирает и поет народные песни всех стран и народностей. Вот и сегодня его попросили принести гитару, но пока она еще висит в передней, упрятанная в клеенчатый футляр.
Актер Герцль низенького роста и тщедушен, зато у него буйно растет борода, о чем свидетельствуют синеватые, густо запудренные щеки. Глаза у него очень большие, пламенные, невыразимо скорбные; к тому же он не только пудрится, но и не гнушается пускать в ход румяна: нежная розовость его щек, безусловно, искусственного происхождения.
«Странно, – думает профессор, – казалось бы, одно из двух: или скорбь, или румяна. Вместе взятое это говорит о душевном разладе. Можно ли румяниться от избытка скорби? Но, должно быть, в этом и заключается столь чуждый нам «духовный строй артиста», допускающий подобные противоречия, а возможно, и состоящий из таковых. Забавно, но все же надо быть с ним полюбезнее. Это вполне закономерно, на том стоят артисты».
– Не хотите ли кусочек лимона, господин придворный артист?
Придворных артистов давно уже нет, но господину Герцлю приятно, когда его так титулуют, хотя он поборник революционного искусства. Еще одно противоречие, отличающее его духовный строй! Профессор не ошибается, приписывая ему эту слабость, и льстит актеру, стремясь хоть сколько-нибудь искупить тайное отвращение к нарумяненным щекам.
– Премного благодарен, уважаемый господин профессор! – выпаливает Герцль так поспешно, что если бы не незаурядная техника речи, он бы, казалось, вывихнул себе язык. Он и вообще ведет себя в отношении хозяев, прежде всего хозяина дома, с величайшей, можно даже сказать, унизительно заискивающей почтительностью. Похоже, что его мучает совесть:.он не мог противостоять внутренней потребности нарумяниться, теперь же, мысленно ставя себя на место профессора, порицает себя за это и подчеркнутой скромностью хочет умилостивить и задобрить все остальное не нарумяненное человечество.
За чаем завязывается беседа о собранных Меллером народных песнях, испанских и баскских, с этих песен разговор перескакивает на новую трактовку «Дон Карлоса» Шиллера – последняя премьера Государственного театра. Дон Карлоса играет Герцль.
– Надеюсь, – говорит он, – что мой Карлос вполне монолитный образ.
Затем они начинают по косточкам разбирать остальных участников спектакля, а также постановку и то, в какой мере театру удалось воссоздать эпоху; и вот профессор уже втянут в привычное русло, уже рассуждает об Испании времен контрреформации. Ему даже досадно, ведь он ничего такого не сделал, отнюдь не повинен в том, что разговор принял то или иное направление; и все же он опасается, что со стороны могло показаться, будто он хотел блеснуть своей ученостью; озадаченный, он обрывает свое рассуждение. Он рад появлению Лорхен и Байсера. На «маленьких» воскресные платьица из голубого бархата, они тоже хотят по-своему принять участие в празднике до того, как их уложат спать. Робея, широко раскрыв глаза, они здороваются с гостями, покорно говорят, как их зовут и сколько им лет.
1 2 3 4 5 6


А-П

П-Я