https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Gustavsberg/nordic/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

но и тогда остальные продолжали прислушиваться. Так он и после того, как советник Кирмс замолвил доброе слово за немцев, тотчас начал перечислять Шарлотте, так сказать, с глазу на глаз, преимущества и достоинства ее соседа справа: какой это высокопоставленный и заслуженный государственный муж, к тому же выдающийся практик, душа гофмаршальства, не чуждый общения с музами, тонкий ценитель драматического искусства и незаменимый деятель новоучрежденного театрального ведомства. Казалось, он уже готов отослать ее к разговору с Кирмсом, как говорится сбыть ее с рук, но он тут же осведомился об ее отношении к театру, а также о том, не хочет ли она использовать свое дальнейшее пребывание в Веймаре для более близкого знакомства с возможностями и удачами здешней комедии. Его ложа к ее услугам, когда бы она ни пожелала ею воспользоваться. Шарлотта учтиво поблагодарила и заверила, что всегда находила удовольствие в комедиях, но что в ее кругу театру не уделялось достаточного интереса, да к тому же ганноверский театр вряд ли мог способствовать развитию любви к драматическому искусству, а потому и выходило, что она, всегда обремененная житейскими хлопотами и заботами, редко позволяла себе это удовольствие. Но поближе узнать знаменитый, им самим обученный веймарский ансамбль ей было бы очень приятно и интересно.
Покуда она это говорила, несколько понизив голос, он слушал, время от времени понимающе кивая головой, а затем, к вящему ее смущению, собрал и сложил в аккуратную кучку крошки и хлебные шарики, которые она машинально скатывала. Он повторил приглашение в ложу и выразил надежду, что обстоятельства позволят показать ей «Валленштейна» с Вольфом в заглавной роли, весьма удачный спектакль, приходившийся по вкусу многим заезжим гостям. Потом он сам посмеялся тому, что двойная ассоциация, вызванная упоминанием о Шиллеровой драме и разговором об егерской воде, навела его на мысль о старинном эгерском замке в Богемии, где были перебиты главнейшие приверженцы Валленштейна, чрезвычайно заинтересовавшем его своей архитектурой. Начав говорить об этом замке, он поднял глаза от тарелки, повысил интимно приглушенный голос и снова завладел всеми обедающими. Так называемая Черная башня, сказал он, в особенности если смотреть на нее с того места, где некогда был подъемный мост, великолепное строение из камней, по-видимому, добытых в Каммерберге. С этим он отнесся к горному советнику и понимающе многозначительно кивнул ему головой. Эти камни, по форме похожие на большие кристаллы, продолжал хозяин, необыкновенно искусно обтесаны и сложены так, чтобы максимально противостоять непогоде. Упомянув об этой родственности форм, он, с оживленно заблестевшими глазами, заговорил о минералогической находке, которую сделал по пути из Эгера в Либенштейн, а в эти места его завлек не только замечательный рыцарский замок, но и вздымающийся напротив Каммерберга Платенберг, весьма интересный в геологическом отношении.
Дорога туда, – весело и живо рассказывал он, – поистине головоломная; вся она изборождена ухабами, залитыми водой. Невозможно было определить на вид, до чего они глубоки, и его спутник, тамошний чиновник, положительно умирал со страха – будто бы за его, рассказчика, особу, на деле же за себя самого, так что он, Гете, только и делал, что его успокаивал и заверял в недюжинных способностях возницы, столь превосходно знавшего свое дело, что сам император Наполеон, повстречай он этого малого, несомненно назначил бы его своим придворным кучером. Этот последний осторожно въезжал в огромные колдобины – единственное средство не опрокинуться.
– И вот, когда мы, – так продолжался рассказ, – едва тащились по дороге, к тому же еще круто поднимавшейся в гору, я вдруг увидал на обочине нечто заставившее меня немедленно вылезть из экипажа, чтобы поближе рассмотреть диковинку. «Как ты-то сюда попал? Откуда ты взялся?» – спрашивал я, ибо, что бы вы думали глядело на меня из грязи? Близнецовые кристаллы полевого шпата!
– Ишь ты, поди ж ты! – воскликнул Вернер. И хотя он, вероятно, – Шарлотта это предполагала и даже на это надеялась, – был единственный из присутствующих, знавший, что такое близнецовый кристалл полевого шпата, все начали высказывать восторг по поводу встречи рассказчика с этим чудом природы, и восторг неподдельный, ибо он так живо и драматично рассказывал о ней, а его радостное и удивленное восклицание: «Как ты-то сюда попал?» – было столь очаровательно, такое неожиданное, трогательное и сказочное впечатление производило, что человек – и какой человек! – на «ты» обращался к камню, что этот случай вызвал живое участие не в одном горном советнике. Шарлотта, с одинаково жгучим интересом наблюдавшая за рассказчиком и за слушателями, на всех лицах видела любовь и восхищение, даже на лице Римера; впрочем, у него это выражение смешивалось с обычной брюзгливостью, но и на лицах Августа, Лотхен она читала то же самое, и даже в обычных жестах и неподвижных чертах Майера, который, словно не замечая своей соседки Амалии Ридель, склонился в сторону рассказчика, боясь пропустить хоть слово, выходившее из его уст, выражалось такое горячее умиление, что слезы, хоть она этого и не сознавала, выступили у нее на глазах.
Ей могло быть только приятно, что друг юности после краткой беседы с нею стал снова обращать свою речь ко всем присутствующим, отчасти потому, что они этого жаждали, отчасти же – Шарлотта это отлично понимала – из желания соблюсти «дистанцию». И все же эти патриархальные речи pater familias доставляли ей какое-то своеобразное, несколько даже мифически окрашенное наслаждение. Старинные речения, поначалу смутно вспоминавшиеся ей, теперь прочно засели в ее голове. Лютеровы застольные беседы, подумала она и ухватилась за это сравнение, несмотря на всю его физиогномическую абсурдность.
Не прерывая еды, питья, выполняя свои обязанности виночерпия и временами откидываясь на стуле, он продолжал говорить то медленно, низким голосом, тщательно выбирая слова, то вдруг свободно и быстро, причем его движения заставили Шарлотту вспомнить, что он привык поучать актеров вкусу и театральному благообразию. Его глаза с характерно опущенными углами, блестящим и теплым взором окидывали стол, его рот двигался – не всегда одинаково приятно. Какое-то принуждение временами сводило его губы, столь мучительное и загадочное для наблюдателя, что удовольствие, доставляемое его речами, превращалось в беспокойство и сострадание. Но злые чары быстро рассеивались, и тогда движения его прекрасно очерченного рта становились исполненными такой прелести, что можно было только дивиться, до чего точно и непреувеличенно гомеровский эпитет «амброзический» – пусть доселе к смертным не применимый – определяет это обаяние.
Он рассказал еще о Богемии, о Франценсбрунне, об Эгере и его плодородной долине, описал благодарственный молебен по случаю урожая, на котором он там присутствовал, пеструю процессию стрелков и цеховых подмастерьев, патриархальный народ, во главе с духовенством в пышном облачении, со священными хоругвями, двинувшийся от городского собора к главной площади. Тут он понизил голос и, слегка выпятив губы, с выражением, предвещающим дурную развязку, в котором, впрочем, заключалась и доля шутливой эпичности, как будто он хотел рассказать детям что-то страшное, – приступил к повествованию о кровавой ночи, пережитой этим городом в пору позднего средневековья, о еврейском погроме, некогда устроенном тамошними жителями, внезапно поддавшимися кровавому призыву, как о том сообщает древняя летопись.
Много детей израилевых жило в Эгере на отведенных им улицах, где находилась и одна из знаменитейших синагог, а также богословская академия, единственная иудейская академия во всей Германии. Однажды какой-то босоногий монах, обладавший, надо думать, фатальным даром красноречия, говорил с церковной кафедры о страстях господних и заодно гневно обрушился на евреев, как на виновников всех людских злоключений. Тут один престарелый ландскнехт, до крайности возбужденный этой проповедью, бросился к алтарю, схватил распятие и с криком «кто христианин, за мной!» метнул искру в толпу, готовую вспыхнуть ярым пламенем. Прихожане устремились за ландскнехтом, к ним пристал всевозможный сброд, и в еврейских улицах начались небывалые грабеж и смертоубийство. Злосчастных обитателей гетто согнали в узкий проулок между двумя большими улицами квартала и там учинили такую резню, что кровь из того проулка, и теперь зовущегося «Кровавым», текла бурным ручьем. Спасся от ножа только один еврей, который забился в трубу и там просидел до конца резни. Этого еврея, по восстановлении порядка, раскаявшийся город, – впрочем, подвергнутый императором Карлом IV значительному штрафу за совершенное злодеяние, – наградил званием эгерского гражданина.
– Эгерского гражданина! – воскликнул рассказчик. – Получив это звание, еврей почувствовал себя полностью вознагражденным. Надо думать, что он потерял жену и детей, все свое добро и состояние, всех собратьев, не говоря уже об отвратительном удушье, пережитом им в дымовой трубе. Наг и бос стоял он теперь, но он стал эгерским гражданином и даже испытывал известную гордость. Таковы люди. Они охотно идут на гнусный поступок, а затем, поостыв, еще извлекают удовольствие из жеста великодушного раскаяния, которым думают загладить позорное деяние, – что не только смешно, но, пожалуй, и трогательно. Ибо не может быть речи о коллективном деянии, а разве что о происшествии. На подобные эксцессы правильнее смотреть как на непонятные явления природы, порождаемые состоянием умов в ту или иную эпоху. И как здесь не признать благодательным, пусть запоздалое, вмешательство все же неизменно существующей высшей корригирующей гуманности, – в нашем случае власти римского императора, – хотя бы в известной степени восстановившей честь человечества повелением расследовать прискорбный случай и обложить провинившийся магистрат денежным штрафом.
Вряд ли было более сдержанно-примиряюще и успокоительно прокомментировать ужасное событие. Шарлотта нашла подобное изложение единственно правильным, если вообще правильно было излагать такие вещи в застольной беседе. Характер и судьба еврейского народа еще некоторое время оставались предметом разговоров, при этом Гете подхватывал замечания, вставляемые то одним, то другим из гостей: Кирмсом, Кудрэй или умницей Майер, и как бы перечеканивал их. О своеобразии этого народа он высказывался со спокойным бесстрастием и чуть насмешливым уважением. Евреи, заявил он, не героичны, но склонны к патетике; древность расы, кровавая многоопытность сделали их мудрыми и скептическими, что уже само по себе обратно героизму. Ведь отзвук мудрости, иронии слышится даже в речах совсем простых евреев наряду с ярко выраженной склонностью к пафосу. Надо только правильно понять это слово, а именно в смысле – страдание; еврейский пафос – это эмфаза страдания, на нас временами производящая гротескное, весьма странное и даже отталкивающее впечатление, – так же как стигматы и кликушество, которые в здоровом человеке не могут не возбудить антипатии, более того – вполне понятной ненависти. Трудно определить чувства природного немца, который слышит, как назойливый еврей-коробейник, грубо вытолканный слугою, восклицает: «Холоп предал меня мукам и позору». Тот заурядный обыватель ведь даже не имеет в своем распоряжении столь сильных, высоких, из глуби веков дошедших слов, тогда как этот, дитя Ветхого завета, все еще непосредственно связанный с его патетической сферой, в трагикомическом житейском случае не долго думая пускает в ход сии великолепные вокабулы.
Это было очаровательно, и общество дружно потешалось – по мнению Шарлотты, излишне громко – над сетованиями коробейника, чьи южно-пылкие жесты передразнил рассказчик, или, вернее, воспроизвел в легком мимическом намеке. Шарлотта сама не могла не улыбнуться, но она была слишком погружена в себя, слишком много мыслей роилось в ее голове, чтобы это веселье пошло дальше полувынужденной улыбки. Оттенок набожного благоговения и угодливости, слышавшийся в дружеском смехе гостей, внушил ей досадливое презрение, ибо был вызван другом ее юности; но в то же время именно поэтому она почувствовала польщенной и себя. Разумеется, они должны быть растроганы готовностью, – не всегда легко ему дававшейся, что видно было по движению его губ, – с какой он уделял им часть своего богатства. Ведь за всей этой радушной общительностью стояло великое дело его жизни, сообщавшее резонанс его высказываниям и делавшее понятными бурные изъявления благодарности. Странно было и то, что в его случае – вероятно, единственном – духовное нераздельно смешивалось с общественно-служебным, так что трудно было определить, чем именно вызвано это безграничное почитание: тем ли, что великий поэт являлся случайно – или даже не случайно – грансеньором, или тем, что его титул воспринимался не как нечто отдельное от его гения, но, напротив, как светское выражение этого гения. Внушительное «ваше превосходительство», делавшее церемонным любое к нему обращение, в сущности, имело так же мало общего с его поэтическим гением, как и серебряная звезда, сиявшая на его груди; то были атрибуты министра, фаворита, но они до такой степени вобрали в себя понятие о его духовном величии, что казались от него неотъемлемыми. «Может быть, и в собственном сознании моего былого друга», – подумала Шарлотта.
Она стала размышлять об этом, впрочем не уверенная, что на такой мысли стоит задерживаться. В угодливом смехе остальных, бесспорно, выражался восторг перед подобным слиянием духовного и земного, гордость этим слиянием, и, с какой-то стороны, этот раболепный восторг ей казался неестественным и недостойным, почти кощунственным. Если бы и вправду удалось установить, что эти гордость и восторг не более как поощренный сервилизм, то ее сомнения и связанная с ними горечь оказались бы не напрасными.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60


А-П

П-Я