https://wodolei.ru/catalog/vanny/130cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Павел Парменыч бросился на щуку, но не удержался и покатился вместе с ней по обрыву. Наконец подмял животом и ухватил у самой воды. Щука, матерая и икряная, внезапно выхваченная из весенней снеговой воды, скользила стальным телом, щерилась, кололась перьями плавников и яростно, извиваясь змеей, била хвостом. Но Павел Парменыч вцепился под жабры клешнями пальцев и сунул ее в мешок. Придя домой, он сам разрезал и выпотрошил все еще бьющуюся щуку и бросил ее в чугун, где она и выпотрошенная долго шевелила голубыми плавниками и дышала кровавыми жабрами, пока вода не закипела.Хлебая за столом жирную уху и поглядывая на мешок с зерном, Павел Парменыч чувствовал, как с каждой ложкой крепнет и веселеет, точно хищная омутовая щучья сила входила в него и растекалась по высохшим от голодухи жилам.Сеять яровое Павлу Парменычу пришлось самому: Алексей еще не оправился после тифа, а Семен не вернулся из поездки. О пахоте нечего и думать, лошадь слишком плоха. Нужно прямо рассевать по осенней зяби под борону. По дороге в поле Павел Парменыч встретил мужика с телегой, в которую вместо лошади была запряжена корова. Мужик шел понурясь, глядя куда-то в сторону, видимо стыдясь такого срама. Корова еле переступала ногами, мотая пересохшее дряблое вымя. Павел Парменыч пожалел мужика и невольно почувствовал гордость: как-никак, а он все же сумел сохранить лошадь и остаться хозяином.Семен скоро вернулся и привез мешок ржи. Алексей поправился. Ярового посеяли около двух десятин, да еще посадили картофель, подсолнух и тыкву. Весна выдалась влажная и теплая, проходили частые дожди. Вся степь зеленела и пестрела, как пойма. Высокие хлеба обещали богатый урожай. На Троицу стояло ведро, а Духов день выпал душный и грозовой. Сильно марило, пробегали легкие тучки с дождем, издали гудел гром, солнечное сиянье смешивалось с блеском непрерывно воздвигавшихся и рушившихся радуг. Павлу Парменычу неможилось, мучила одышка и что-то подкатывало под самое сердце. После обедни он, переломив нездоровье, опираясь на палку, пошел в Дальнее поле посмотреть озимые. Осмотром их он остался доволен, и, словно чувствуя на себе одобрительный взгляд хозяина, зеленая рожь закланялась и зашуршала. Павел Парменыч даже рукой погладил колосья, как гриву у лошади. Потом присел у края полосы и достал кусок подсолнечного колоба, чтобы поесть. Но тут набежала небольшая серо-серебристая тучка, подкралась, как девка с ведром к парням на Ивана Купало, и с громовым хохотом окатила колодезной водой. Но Павел Парменыч не досадует, теплый дождик только освежил голову. Долго сидел он, жевал колоб, и ему было легко и покойно, но когда встал, чтобы идти, то почувствовал, как вдруг разом разорвалось что-то, долго копившееся на сердце, в глазах сверкнула молния, в ушах прогудел гром, и вся степь зарябила подсолнухами, все небо расцветилось радугами. Павел Парменыч понял, что падает, и сделал шаг в сторону, но не успел, — падая, выронил кусок недоеденного колоба и примял головой зеленя. А они, освеженные только что пробежавшим дождем, густо волновались и ластились к голове хозяина, кропя брызгами голое темя в венце растрепавшихся паклей волос. Но Павел Парменыч уже не слышал ни их шелкового шелеста, ни хрустальных голосов жаворонков, ни прощального оклика облившей его 'водой тучки, бросившей с погромыхивающей на железном ходу по степным поймам громовой телеги из-под расписной, обвитой свадебными радужными лентами дуги озорное девическое «ау»...Положить в ладанку три зерна от нового урожая Павлу Парменычу не пришлось, это сделал вместо него Семен Палыч, соблюдая по привычке из уважения к памяти отца установившийся в доме обычай. XXXVI Не Марей, не Каратаев, хотя, может быть, и сфинкс — Заря горит, опять дождь будет. И ветер давеполуденный был, а теперь москвич, — замечает Семен Палыч, присаживаясь на берег тока и закуривая.Заря и вправду необычно красная, ненастная. От нее и солома на току солнечней, и муругое лицо Семен Палыча багровеет отсветом костра. Прикрытый щитом веялки, он рыскает напряженным зорким взглядом пулеметчика по вечереющему полю, где пороховым дымом стелется пыль от недавно прошедшего стада и цепью в перебежке ощетинились у окопов барака серо-голубые репейные заросли высокого татарника.И вдруг вспоминает:— Такого убивца, как говорится, поискать, Михал Лексаныч. Сколько я народу покосил пулеметом. Пуль, мотри, поболе высеял, чем зерен. Уж как я с этим пулеметом ухитривался, разобрать, починить — моментом. Солдаты, бывало, подшучивали: «А ну, Ламихов, вскипяти-ка австрийцам горяченького чайку на пулемете». Ну, и мне тоже попадало. Наскрозь прошили.Он раздвинул расстегнутый, вылинявший от пота ворот и показал на груди под правым соском шрам от пули.— К ненастью простреб быват. А так ничево, не мешат работать... Сколько я этой ерунды повидал...Семен Палыч при случае охотно расскажет о том, как у него пала лошадь, как он покупал новую, как обзаводился хозяйством после голода, но не любит вспоминать о своем героическом прошлом. Если бы не ненастная заря, не прострел от раны и не мои расспросы, то он, может, и сейчас не вспомнил бы об «этой ерунде».Вот в такой же теплый июльский вечер, вернувшись из поля с уборки пшеницы, узнал Семен Палыч о мобилизации и, наскоро собравшись за ночь, на рассвете выехал с отцом на телеге в город, к казармам у вокзала. А через несколько дней, выстояв навытяжку торжественный парад и молебен на площади у собора, с музыкой и песнями под крики и приветствия толпы с тротуаров, пройдясь по улицам, вошел в теплушку, которая от сапог и прикладов загудела деревом, как гроб от комьев земли, и, уезжая с эшелоном на закате, высматривал пробегающее за буграми Дальное поле, стараясь различить на нем знакомый загон.— Угнали в самую страду. Не дали и с хлебом управиться. Оттого, может, и война вышла незадачливая. Не лежало у народа к ей сердце. Все ко дворам тянуло, — высказывает предположение Семен Палыч. — А пройдя две недели, прямо с поезду серед поля в бой бросили. От нашей роты осталось не боле сорока человек.Со своих приволжских полей Семен Палыч попал на чужие галицийские, вместо лобогрейки ему пришлось управляться с другой жатвенной машиной — с пулеметом, и косить уже не пшеницу, а людей...— Раз австрийцы ко мне подошли, вон как те ометы. Косишь их, а они все идут и горланят песни. Должно, пьяные были. Тут у меня вся вода выкипела, пулемет зачал осекаться. Думал, пропаду, да наши их отбили штыками, — рассказывает Семен Палыч и вдруг ухмыляется. — Чудно смотреть, как люди от пуль падают. Ровно игрушки какие...Солдатские нафабренные пылью усы Семен Палыча шевелятся от оскала недоброй усмешки, и в глазах у него темнеются красные угольные огоньки от заката. «Точно кровь», — думаю я и вспоминаю сказанное им про себя слово: «убивец».— Смерти пугаться нечего, — рассуждает Семен Палыч. — Малодушного она завсегда возьмет. Только и шуток она не терпит. Был у нас в полку вольноопределяющийся, доброволец. Так, шальной. На спор высовывался с папироской из окопа. Ну, его и ухлопали.Семен Палыч был несколько раз ранен и получил два Георгия, но за что — умалчивает.— Такая, значит, удача вышла. Заместо деревянного креста заработал два Егорьевских. А что с их толку? Валяются в сундуке у бабы...После последнего тяжелого ранения его откомандировали в пулеметную школу в Ораниенбаум. Однако северная гранитная столица ничем его не поразила.— Што Питер — камень один. Наложи камню, вот тебе и город. Сыми, и нет его...Революция застала Семена Палыча за обычным занятием — обучением очередной маршевой пулеметной команды и быстрово-праздничному перевернула привычный серый уклад его солдатской жизни. Выгнала из закоулков казарм и стрельбищ и понесла из Ораниенбаума сначала в строю с музыкой к белому барскому особняку Таврического дворца, а потом на грузовиках с пулеметами по грязному шоссе к цитадели Советов — Смольному. Скоро он сменил жестяную трехцветную кокарду на серой шапке на красную жестяную звезду, превратился из солдата в красноармейца и пошел с пулеметом уже не на австрийцев и германцев, а на Колчака и Деникина.— Ну, Ленин удумал. Рази может один человек все переворотить? Сам народ перемутился. Я учитываю все положение и сужу так с точки зрения моей правильности. Для чего-нибудь живет же человек и удумыват, как лучше быть...Семен Палыч редко выскажется напрямик, без обиняков. Он долго крутится вокруг да около, словно боится спугнуть свои мысли, медленно наезживает их телегой, как дроф в степи.— Инвентарю нет... Все мы можем производить по-нашему, по-крестьянскому, а вот с железом нам трудно... Как говорится, один с сошкой, а с ложкой-то и не сосчиташь сколько, — жалуется он. — Деньги не Бог, они милуют и больше разума дают...Я смотрю на лицо Семен Палыча, такое же серое, невзрачное, знакомое, как тысячи крестьянских лиц, похожих друг на друга, как один загон в поле на другой, и вдруг вспоминаю стихотворение в прозе «Сфинкс» Тургенева. Вот он, этот мужицкий сфинкс, с муругим скуластым, из серого булыжника высеченным ликом! В желто-соломенной пустыне созревших хлебов, среди приземистых пирамид скирдов и одоний, под тихим немеркнущим заревом поздней летней зари повернул он ко мне простое, плоское, непроницаемое лицо и предлагает разрешить свою, неведомую ему самому загадку...— От мертвой пчелы кануна не будет, — прерывает мои размышления Семен Палыч и идет подметать метлой с тока в кучу обмолоченное, но еще не провеянное зерно с мякиной.Мне уже не чудится в нем ничего загадочного, сфинксоподобного. Вероятно, все это было только миражной игрой необычного облачного освещения. Тем не менее неожиданно промелькнувшая мысль о мужицком сфинксе занимает меня, и я обдумываю ее, бродя за скирдами вокруг гумна. Мне вспоминается мужик Марей Достоевского и Платон Каратаев Толстого. Разве Семен Палыч не укрыл меня на пашне от преследования петербургских кошмаров, как Марей напуганного криком о волке мальчика? Разве он не сносил покорно десятилетнюю военную страду, как Платон Каратаев? Но ведь он совсем не похож на них или, вернее, похож только в одном: от него исходят вместе с крепким мужицким запахом те же темные тепловые лучи, как от парной весенней земли, от наливающегося зерна. Около него я чувствую себя так же спокойно, просто и уютно, как мальчик Достоевского около Марея, как Пьер Безухов около Каратаева. Он, по собственному его выражению, убивец — «такого убивца поискать», но с ним совсем не жутко, — сидя здесь на теплом току около пшеничного умолота и слушая его рассказы, думаешь, что и война, и революция — только глубокая вспашка, сев человеческих жизней для урожаев будущего, а самая отдача жизни кажется такой же простой и нестрашной, как бросание зерна в землю. Что за беда, если часть драгоценных полновесных зерен осыпается зря — «без урону никак нельзя», без этого не совершается севооборот веков у расточительного скопидома — времени. Семен Палыч оторвался со своей Непочетовкой от прошлого и еще не нашел лучшего будущего. Он остановился на полпути, на перекрестке, — он середняк во всем — ив хозяйстве, и в воззрениях; ко всему относится осторожно, выжидательно и все принимает наполовину, мысленно прикидывая на безмен. Он и не хозяин-собственник, и не рабочий, а что-то среднее между тем и другим — мирской испольщик. Неторопливо промеривает он в сотый раз аршинником ног свои загоны, управляя упорной муравьиной тягой лошади, и прислушивается, как невдалеке по соседству тарахтит совхозовский трактор. Путь к будущему для него еще темен, он часто сбивается с большака и, потеряв вешки, нащупывает валенком и кнутовищем под рыхлым снегом твердый, накатанный наст, как обоз на розвальнях в буран. И я верю в эти осторожные мужицкие поиски, вспоминая слова Семен Палыча: «Для чего-нибудь живет же человек и удумыват, как лучше быть». IЗадумавашсь, я не сразу услышал, что меня кличет Семен Палыч: пора идти ужинать. Непровеянное зерно сметено в кучу и лежит на току гигантским уснувшим золотым муравейником. Семен Палыч заворошил его сверху соломой на случай неожиданного дождя и чтоб было незаметней.Ужинаем мы в темной мазанке, служащей зимой конюшней и коровником. В углу сложена небольшая русская печь, а вдоль стен устроены нары. К запаху свеже-испеченного хлеба примешивается прелый запах навоза. Рядом, под навесом, пофыркивая, похрустывает мокрой соломой с мучной посыпкой лошадь и, шумно вздыхая, отрыгивая, пережевывает жвачку корова. Вокруг небольшой керосиновой лампы кружатся стаей похожие на крупную моль перламутровые ночные бабочки. Они осыпаются в бадейку с жирным топленым молоком и в миску с кашей. Падают в воронку лампового стекла, и фитиль, слизывая их, выпихивает коротким краевым языком.— Лошадь не работы боится, а разгону, — наставительно говорит, хлебая из общей миски кашу с варенцом, Семен Палыч и метко, к слову отзывается об одном односельчанине, считающемся никудышным человеком: — Он никакого струменту в руках не доржит. Насилу ложку ко рту таскает...Наверное, так же отзываются за глаза на селе и обо мне — «ламиховском дашнике», слоняющемся без дела среди работы и что-то записывающем в свою книжечку.После ужина Семен Палыч берет с печки два овчинных полушубка, и мы идем с ним ночевать на гумно, а то могут украсть зерно.Уже смерклось и вызвездило. Только на западе светит зеленовато-бледный след не совсем еще погасшей зари. Степные сверчки стрекочут и вопят неистовым хором. По дороге нам попадается знакомый пожилой крестьянин; он считается на селе зажиточным и ведет хозяйство с двумя взрослыми сыновьями. Одоньи у него повыше, чем у других, и на гумне стоит овин, или, как здесь называют, половня. Старик тоже идет караулить хлеб и захватил с собой железные вилы. Я спрашиваю его, почему он не послал вместо себя сыновей.— Нешто им можно доверить, — качает головой старик. — Народ молодой, погулять хочется. Сам парнем был, у родного отца крал. Отсыпешь в мешок да продашь потихоньку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31


А-П

П-Я