https://wodolei.ru/catalog/unitazy/s-polochkoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

» И вот что странно: два десятка слов и иронический смешок под конец произвели метаморфозу, которая оказалась всем прочим не под силу. Все как будто сдвинулось с места, стало легким, занавес пошел вверх. Как на корабле, когда груз перебрасывают с борта на борт. И у меня даже голова пошла кругом, и — что-то вроде морской болезни, я сама удивилась. А потом горизонты расчистились. Вроде как, знаешь, отлежишь во сне руку и совсем ее не чувствуешь, и тут вдруг начинает восстанавливаться кровообращение».
Она немного помолчала и заговорила снова: «Я до сих пор не вполне уверена, что понимаю, как он к нам ко всем относился. Быть может, с презрением, мы же только и делали, что сами себе рыли ямы. Едва ли стоит его винить в том, что собственные тайны он берег как зеницу ока. Но не уберег; мне вот, к примеру, известно, что и над ним тяготело свое Проклятие, точь-в-точь как у меня, и точно так же обкрадывало, обирало любое его чувство; так что, кто знает, а вдруг его сила на самом-то деле была от великой слабости! Ты молчишь, я тебя задела? Надеюсь, нет. Надеюсь, тебе достанет чувства уважения к себе, чтобы взглянуть в глаза правде о прежних наших отношениях. Я хочу все, все с себя сбросить и поговорить с тобой раз в жизни прямо — ты понимаешь? Во всем покаяться и вытереть доску мокрой тряпкой начисто. Вот, послушай, даже тот первый, самый первый день, когда я пришла к тебе, — помнишь? Ты мне однажды сказал, какое, мол, это было для тебя озарение. Когда ты обгорел и лежал больной в постели — помнишь? Так вот, за четверть часа до этого он в буквальном смысле слова пинком выставил меня из своего номера в „Сесиль“, и я была вне себя от ярости. И вот что странно: каждое сказанное мной тогда слово я в действительности адресовала ему, Персуордену! Это его я обняла, его покорила в твоей постели. И, однако, в другом каком-то измерении все, что бы я тогда ни чувствовала, что бы ни делала, — все было для Нессима. Моя душа была как куча хлама, но там, внизу, в основании, был Нессим и его план. Вся моя внутренняя жизнь корнями уходила в эту его безумную авантюру. А вот теперь посмейся, Дарли! Что б тебе не посмеяться для разнообразия, а я на тебя полюбуюсь. И вид у тебя какой-то уж очень горестный, с чего бы? Все мы пленники единого энергетического поля, в которое друг друга ловим, — ты же сам мне это говорил. Может быть, единственный и общий наш недуг — жажда правды, которую мы все равно не в состоянии вынести, вместо того чтобы довольствоваться приготовленными друг для друга коктейлями из лжи и полуправд».
Она вдруг рассмеялась иронично, коротко и подошла к перилам, чтобы уронить во тьму тлеющий окурок сигареты. Затем обернулась и, стоя прямо передо мной, очень серьезно, словно играя с ребенком, начала складывать и разводить ладони и выговаривать имена: «Персуорден и Лайза, Дарли и Мелисса, Маунтолив и Лейла, Нессим и Жюстин, Наруз и Клеа… Вот свечка им, чтоб в спальне посветить, а вот топор, чтоб головы рубить. Одна и та же схема: значит, это кому-нибудь нужно; или это все и впрямь всего лишь фейерверк, разноцветные огоньки в небе, так, для радости, сюжеты для человеческих существ или для труппы пыльных кукол, развешанных кто как в дальнем и темном углу какой-нибудь писательской башки? Я думаю, ты задавал себе этот вопрос».
«Что это ты вспомнила о Нарузе?»
«После его смерти я нашла несколько писем к Клеа; в шкафу у него кроме шапочки для обрезания был большой букет восковых цветов и огромная — в рост человека — свеча. Ты же знаешь, как копты сватаются. Но у него так и не хватило духу их отослать! Боже, как я смеялась!»
«Смеялась?»
«До слез. Но на самом-то деле я смеялась над собой, над тобой, над нами. И шагу не пройти, чтобы не угодить в одну и ту же яму, разве не так? В каждом мешке одно и то же шило, один и тот же скелет у каждого в шкафу. Как тут не смеяться?»
Было уже поздно, и она посветила мне до гостевой спальни — постель была уже постлана — и поставила канделябр на громоздкий старый шифоньер. Уснул я почти мгновенно.
Незадолго до рассвета я открыл глаза и обнаружил ее обнаженною: она стояла у моей кровати, сложив руки в просительном жесте, как арабская нищенка, как попрошайка с улицы. Я сел. «Я ничего у тебя не прошу, — сказала она, — ничего-ничего, только пусти меня полежать с тобой, успокой меня, пожалуйста. Голова у меня сегодня просто разламывается, и таблетки не помогают. А лежать без сна — жуткая мука, я такого уже себе напридумывала. Только чтобы успокоиться, Дарли. Пару ласковых слов и погладь меня еще, ладно, — и все, я умоляю тебя».
Равнодушно, все еще в полусне, я подвинулся, чтобы дать ей место. Она еще долго плакала, и дрожала, и бормотала что-то, пока мне и впрямь не удалось ее успокоить. В конце концов она уснула — темная головка на подушке с моей рядом.
Я долго лежал без сна удивленный и растерянный, пробуя на вкус нечто похожее на неприязнь чувство, которое она во мне вызывала, — оно жило уверенно и мощно и пятнало собой всякое иное чувство. Откуда бы? Духи! Невыносимый сей парфюм плюс запах ее собственного тела. Всплыли в памяти четыре Персуорденовы строчки:
Какие ласки пьяные она тебе воздаст
Губами мягкими, как те — с гнильцою — фрукты,
От коих и возьмешь-то на один укус
Кромешной тьмы, в которой мы исходим кровью.
Волшебный, царственный — давным-давно — образ моей возлюбленной лежал теперь со мною рядом в пустоте, на сгибе локтя, беззащитный, как пациент под хлороформом на столе хирурга, едва дыша. И не было смысла даже произносить ее имя вслух, а сколько магии в нем было для меня когда-то, аж останавливалась в жилах кровь. Теперь она стала наконец просто женщиной и лежала, растрепанная, в пятнах тьмы и света, как мертвая птица в канаве, сжав — коготками — пальцы в кулачки. Такое было ощущение, словно где-то у меня внутри захлопнулась тяжелая стальная дверь.
Насилу я дождался медленной здешней зари, чтобы вздохнуть полной грудью. Насилу я дождался часа, когда мог уехать.
4
Бреду опять по улицам древней столицы под ласковым гнетом весеннего солнца, бреду над синим суматошным морем — полусонный, лишь наполовину здесь — и чувствую себя как Адам из средневековой легенды: все мирозданье скинулось по горсти, и получился человек, чье тело было глина, чьи кости были камни, чья кровь — вода, чьи волосы — трава, чье зрение — свет солнца, чье дыхание был ветер, а мысли — облака. И, лишенный веса, как после тяжкой продолжительной болезни, я снова ничей, я отдан на произвол судьбы, я плыву по воле волн и ветра по мелким волнам Мареотиса, мимо белых отметин на столбах, обозначающих былые приливы страстей, уже давно осевшие в анналах здешних мест: древний Город, по-древнему жестокий, появившийся как будто сам собой между пустыней и озером. Брожу знакомой путаницей улиц, разбегающихся во все стороны разом, как лучи морской звезды, от общего центра, от могилы отца-основателя. Шаги, раскатистое эхо других шагов, таких же, как прежде, забытые сценки и разговоры пузырями всплывают на поверхность, отталкиваясь от знакомых стен, от столика в кафе, от закрытых ставнями окон, а внутри — растрескавшийся потолок и шелушится краска. Александрия, принцесса и шлюха. Царственный Город и разом anus mundi. Ты останешься неизменной вовек, покуда разные расы не перестанут здесь бродить, как сусло в чане; покуда тысячей фонтанов плещут — будто из-под земли — на улицы твои и площади химически активные гейзеры страстей и злобы, ярости и, вдруг, внезапных протрезвлений. Плодородные пустоши Любовей человеческих, сплошь усеянные костями изгнанников. В небе худые лохматые пальмы заключают с минаретами мистические браки. Ульи белых домиков вдоль узких запустелых улочек, где под ногой утоптанная глина, где по ночам зубная боль арабской музыки и восклицания девочек, которые легко, без затей сбрасывают набивший спину груз плоти, которые предлагают на потребу ночи такие поцелуи, что даже деньги не в силах отбить их пряный аромат. Печаль и благодать соединенных — хотя бы на миг — человеческих судеб, длящаяся вечно, бесконечный цикл рождений, и смертей, и возрождения, и снова смерти: он один способен научить и переделать заново — в своей безликой, разрушительно-могучей воле. («Любовью занимаешься только для того, чтобы еще раз утвердиться в собственном одиночестве» — это Персуорден, а еще как-то раз Жюстин добавила как коду: «Самые лучшие любовные письма женщина пишет тому человеку, которого обманывает», — и повернула свой такой знакомый профиль, и перегнулась через балконные перила, повиснув над ярко освещенным Городом, где даже листья у деревьев как будто сплошь расписаны электрическими знаками, где голуби падают с карнизов, как книги с полок…) Огромные соты человеческих лиц и жестов.
«Нам всем судьба стать тем, о чем мы грезим, — сказал Бальтазар, обшаривая пальцами щели меж камней в поисках ключика от часов, имя которым — Время. — Мы только-то и может воплощать, наделять материальной формой пригрезившиеся нам картинки». Город вряд ли снизойдет ответить на подобные утверждения. Ничего вокруг не видя и не слыша, он опутывает кольцами сонные человеческие жизни подобием гигантской анаконды, набившей брюхо, сытой, — и переваривает пищу. И меж сияющих этих колец все так же двигался и жил наш скорбный мир, неверный и неверящий, повторяя раз от раза одни и те же жесты отчаяния, раскаяния, любви. Философ Демонакс сказал: «Никто не хочет зла», — и за все свои мучения был прозван циником. А Персуорден — в иную эру, на другом языке — ему ответил: «И даже бодрствующим наполовину среди лунатиков быть поначалу страшно. Потом приходит навык симулянта!»
Город снова начал пробовать на мне свое очарование, блеклые его красоты карабкались вьюнками, выпускали усики, хватали за рукав. Я уже предчувствовал череду грядущих лет и обещание новых разочарований и новых бешеных «штыковых атак времени». И жизнь моя сгниет заживо под тепловатым дуновеньем неторопливых офисных электровентиляторов, при свете запыленных, без люстр и абажуров ламп, свисающих уныло с «подновленных», но все равно облупленных конторских потолков. В кафе «Аль Актар» над рюмкой мятного ликера, под тягомотное бульканье пузырьков воздуха в наргилехах у меня будет время допрашивать с пристрастием короткие секунды тишины меж криками торговцев и щелканьем фишек по доскам для триктрака. Все те же самые призраки станут сновать взад и вперед по Неби Даниэль, сияющие лимузины банкиров будут мчать мимо меня изысканный свой груз, дам в тяжелом макияже, на вечеринку с бриджем, в синагогу, к гадалке, в шикарное кафе. Когда-то все это имело силу ранить. А теперь? Прерывистая тонкая струйка звуков из соседнего кафе под алым тентом (играет квартет) напомнила мне давнишнюю фразу Клеа: «Музыку выдумали для того, чтоб лишний раз иметь возможность утвердить человека в его одиночестве». И все же я брел через Город, внимательно оглядываясь по сторонам, и даже с чувством некоторой смутной нежности к нему, проклятому, я ведь сам сорвал здесь все цветы, я сам повыдрал лучшие листы из этой книги, и по его разлапистой ладони я в линиях и знаках судьбы учился отыскивать смыслы. Неопрятные ветхие стены домов, известковая побелка разошлась мильоном устричного цвета чешуек, — всего лишь в подражанье коже прокаженных, которые сплошным стенающим кольцом стянули внешнюю границу арабского квартала; привычный твой, Александрия, камуфляж осыпается и оплывает под жарким африканским солнцем.
Даже война умудрилась заключить с этим Городом своего рода сделку, стимулируя торговлю за счет солдат, которые околачивались по улицам без видимого смысла и цели, но с тем мрачным выражением отчаянной решимости на лицах, с коим среднестатистический англосакс отправляется получать удовольствие; их собственные женщины были сплошь одеты в униформу и взамен утраченной бесповоротно женской привлекательности обрели какой-то разом один на всех хищный блеск глаз — словно единственным желанным блюдом сделалась для них отныне свежая кровь невинной жертвы. Бордели процветали и гордо заняли целый квартал вокруг старой площади. Война придала городскому воздуху пьяный привкус карнавала, и даже ночные воздушные налеты днем забывались, стряхивались, будто кошмарный сон, и помнились едва-едва, как помнится вчерашняя бестактность. А в остальном все было как прежде. Все так же сидели брокеры на ступенях «Мохаммед Али клуба» и не спеша потягивали утренние газеты. Старенькие, на конной тяге, гхарри трусили не спеша по будничным своим маршрутам. И праздные толпы по-прежнему выходили на белую Корниш понежиться на ласковом весеннем солнышке. Балконы, переполненные мокрым бельем и стайками хихикающих девочек-подростков. Александрийцы тихо, как всегда, перемещались в тонированной перламутром циклораме выдуманного своего житья-бытья. («Жизнь намного сложнее, чем нам кажется, и при этом куда проще, чем мы в состоянии представить».) Девчоночьи голоса, резкие арабские четвертьтона, а из синагоги — музыка с металлическим оттенком, гул, размеченный перезвоном систров. На паркете Фондовой биржи маклеры вопят в один голос, как огромное израненное животное. Менялы раскладывают монеты кучками, словно сладости, на больших квадратных досках. Проносятся в роскошных лимузинах, будто в гигантских саркофагах, жирные паши в истошно алых фесках. Лилипут бренчит на мандолине. Необъятный евнух с большим, размером с брошь карбункулом на шее жрет пирожное. Рядом с ним пускает слюни безногий нищий на каталке. И в самой середине этого безумного калейдоскопа возникла вдруг мысль о Клеа — о пушистых ресницах, размечающих на доли каждый взгляд колдовских ее глаз, — с ненавязчивым знаком вопроса в конце: интересно, когда она появится? Но в это самое время ноги вынесли меня назад, к узкому устью рю Лепсиус, туда, где находится жучком изъеденная комната со скрипучим камышовым креслом и где однажды старый поэт Города декламировал своих «Варваров». Под ногой знакомо скрипнули ступеньки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42


А-П

П-Я