Качество супер, доставка мгновенная 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

здесь у каждой семьи были пчелы, по несколько беленных известью ульев. Что еще? Один раз (вот это было уже куда реальней) в бухту зашла подлодка, выставила над водой перископ и нескончаемые пять минут разглядывала берег. Мы как раз купались на мысу — интересно, они нас заметили? Мы стали размахивать руками. У перископа рук, понятно, не было, и ответного знака мы не получили. Быть может, на северной стороне острова, на тамошних пляжах, она обнаружила еще какую-нибудь редкость — старого тюленя, разомлевшего на солнышке, как мусульманин на молитвенном коврике. Но это все опять-таки мало общего имело с войной.
Картинка, двухмерная прежде, стала обретать объем и плотность, когда той же ночью в чернильно-черную бухту суетливо скользнула посланная Нессимом маленькая каика; на борту были трое, угрюмого вида люди, и у каждого — автомат. Они не были греки, но по-гречески говорили свободно, раздражительно и чуть свысока. У них нашлось бы о чем рассказать — об армиях, попавших в окружение, о замерзших насмерть солдатах, — но в некотором смысле было уже поздно, вино затуманило старикам головы. Да и балагурами эти трое не были. Но они произвели на меня впечатление, эти пришельцы из неведомого мира под названием «война». Приятные люди за столом, хорошая еда, хорошее вино, эти же сидели как на иголках. На небритых скулах застыли желваки, словно бы мышцы свело от усталости. Курили они жадно, сладострастно выпуская струйки сизого дыма разом из носа и рта. Когда они зевали, зевок завязывался чуть не от самой мошонки. Мы предали себя в их руки не без опаски: то были первые недружелюбные лица за несколько проведенных здесь лет.
В полночь мы вышли из бухты по касательной к лунной дорожке — луна стояла высоко, и тьма у горизонта стала чуть мягче и не внушала тревоги. С белого пляжа по-над водой неслись нам вслед несвязные, едва различимые слова прощания. Нет, все-таки ни один язык не провожает и не встречает так, как греческий!
Какое-то время мы шли вдоль прерывистой линии скал, то и дело попадая в чернильные пятна тени: торопливый пульс дизеля рябью перебегал от рифа к рифу, эхо собирало такты, как мальков, в стайки и залпами отправляло их обратно, к нам. Затем наконец-то открытое море. Мягкие, округлые груди волн принялись согласно, будто бы играючи, баюкать нас, развязывать в душе узлы. Ночь была тихой и теплой — до нарочитости, до перехлеста. Дельфин прыгнул, по носу, еще, еще раз. Мы легли на курс.
Ликование пополам с глубокой грустью, усталость и счастье. Я облизнул губы: добротная морская соль. Мы сели и молча выпили чаю с шалфеем. Девочка буквально онемела, зачарованная роскошью пути и ночи: мерцающий след за кормой, тающий понемногу во тьме, как хвост кометы, текучее, живое пламя. Над нами — раскидистая крона неба, перистые облака; высыпали звезды, огромные, будто цветы миндаля, перемигивались тихо, загадочно. В конце концов, счастливая сознанием добрых этих знаков, убаюканная вдохами и выдохами моря и монотонной песенкой мотора, она уснула, с улыбкой полураскрыв губы, прижав к щеке куколку из оливкового дерева.
Разве мог я не думать о прошлом, в которое мы возвращались на маленьком судне сквозь густые заросли времени по торным путям греческого моря? За мною следом ложилась ночь — словно раскручивалась лента тьмы. Морской полночный бриз мягче кисточки из лиса лизал лицо. Я лежал меж сном и явью, чувствуя, как тянет меня вниз тяжелый невод памяти: разбегаются по Городу нити, вены, жилки на листе, и память услужливо ловит в сеть не людей, но маски, разом прекрасные и злые. Я снова буду бродить по Александрии, думалось мне, уклончивой, недолговечной повадкой призрака — ибо всякий, кто ощутил однажды ход времени, иного, некалендарного времени, становится в каком-то смысле слова призраком. В сумеречном этом царстве я слышал эхо слов, сказанных давным-давно другими голосами. Бальтазар говорит: «Сей мир есть обещание счастья, оно нас ждет, но мы не в силах взять его». Извечное право сильного, коим пользуется Город в отношении каждого из своих жителей, калечит чувства, сваливает все и вся в бездонные свои резервуары и заливает их — всклянь — крутым рассолом старческих своих страстей. Чем сильнее мучит совесть, тем в поцелуях больше страсти. Жесты рук в янтарном сумраке закрытых ставнями комнат. Стаи белых голубей взлетают по спирали вверх меж минаретов. Эти картинки казались мне опознавательными знаками Города, каким я снова его увижу. Но я ошибся — ибо каждое следующее приближение не похоже на предыдущие. И всякий раз мы обманываем себя и думаем, что все будет так, как и прежде. Я и представить себе не мог, каким будет Город, когда я увижу его в первый раз с моря.
Было еще совсем темно, когда мы легли в дрейф на внешнем рейде невидимой гавани, вне пределов охранительного кольца фортов и противолодочных заграждений. Я попытался по памяти воскресить во тьме очертания Города. Бон поднимали только на заре. Царила тьма кромешная. Где-то впереди лежал берег Африки, «чьи поцелуи — тернии», как говорят арабы. Быть так близко от них, от башен и минаретов Города, и не иметь над ними воли, не воскресить их, не вылепить из тьмы — Господи, какая мука! Я подносил руку к самым глазам, но пальцев не видел. Море стало вдруг темной пустой прихожей, огромным пузырем тьмы.
И вдруг над морем пролетел словно некий гигантский выдох, будто ветер внезапно вздул угли, тлеющие под слоем золы; тьма неподалеку окрасилась в нежно-розовый цвет, как перламутровый испод большой морской раковины, — и цвет становился все глубже, пока не достиг насыщенной тональности цветка. Жутковатый тусклый вой пришел следом, он жил, он страдал, он бился крыльями черной доисторической птицы, неведомой и страшной, — корабельные сирены; так воют, должно быть, проклятые души в лимбе. Нервы дрогнули, как ветви дерева. Словно разбуженные воем, повсюду стали зажигаться огни, сначала порознь, потом цепочками, лентами, целыми гранями невидимого черного кристалла. Гавань высветила вдруг себя с ослепительной ясностью на темном фоне горизонта, и длинные белые пальцы прожекторов, словно припудренные дымкой, суетливо забегали по небу, будто ноги некоего неуклюжего жука, который упал на скользкую спину и пытается изо всех сил нащупать в пространстве точку опоры. Из дымки, прямо от воды, рванулся вверх плотный поток разноцветных ракет, чтобы расцвести, заполнить небо расточительной роскошью созвездий, переливчатых и плотных, гирляндами самоцветов и жемчужной белой взвесью. Воздух зарябил канонадой. Облака розовой и желтой пыли со спорадическими всполохами света поднялись до глянцевитых жирных дирижаблей, плавающих в пустоте тут и там, и подсветили их снизу. Казалось, задрожало даже море. Я и понятия не имел, что мы подошли так близко и что Город может быть настолько великолепен в обыденных военных сатурналиях. Он начал вдруг расти и пухнуть и взорвался у нас на глазах некой мистической темной розой; и бомбежка, захлестнувшая нас с головой, была ему аккомпанементом. Внезапно с удивлением мы обнаружили, что кричим друг на друга. «Вот горящие уголья Карфагена, какими видел их Августин, — подумал я, — вот мы, свидетели падения человека городского».
Мы стояли зачарованные жуткой этой красотой. В левом верхнем углу экрана лучи стали вдруг собираться в пучок, перемигиваясь, перескальзывая то и дело с места на место, на обычный бестолково суетливый, как у паука-сенокосца, манер. Они пересекались, наталкивались друг на друга, и стало ясно, что до них дошел сигнал — оттуда, из внешнего радиуса плотной паутины тьмы, — о некоем насекомом, попавшем с лету в сеть. Опять и опять они ловили небо в перекрест, и ждали, и колебались, и разбегались снова. Вот, наконец, и мы их увидели — тех, кого они так долго и жадно искали: шесть серебристых крошечных москитов ползли по небу книзу с улиточьей, казалось, скоростью. Небо вокруг них тут же вскипело с лихорадочной, истовой яростью, но они все так же вяло продолжали ползти вперед; и так же апатично поползли к ним с кораблей долгие дуги раскаленных докрасна алмазов, и вспухли с ними рядом, словно отмечая курс, прогорклые облачка шрапнели.
Рев стоял оглушительный, но даже и он мало-помалу стал распадаться для нас на множество звуков, отдельных голосов в симфонии ночной бомбежки. Сухой дробот осколков, градом сыпавшихся на жестяные крыши прибрежных кафе; скрипучие металлические голоса корабельных сигнальщиков, повторявших на манер заводных говорящих кукол несколько одних и тех же смутно различимых фраз, что-то вроде: «Три, а то съест. Три, а то съест». Как ни странно, откуда-то из самой гущи хаоса пробивалась музыка, пульсирующие, рваные четвертьтона; а затем сразу же слитный гул падающих зданий. Моментальные вспышки света, потом зияние тьмы и чуть погодя — желтые, жадные языки пламени. Чуть ближе (и вода зализывает эхо) сухим горохом сыпятся на металлические палубы пустые гильзы у спаренных зенитных установок — бьет почти без перерыва струя золотого металла из казенной части направленных в небо пушек.
Ночная феерия света и красок, и только позвоночник время от времени сводила судорога, отзвук бессмысленного, непредставимой силы вихря, закатившего весь этот праздник. Я раньше и представить себе не мог, насколько война безлична. Здесь не было места человеку, ни даже мысли о нем, под этим огромным зонтиком разукрашенной смерти. И каждый вздох становился по сути лишь временной передышкой.
Затем спектакль вдруг закончился, едва ли не так же внезапно, как возник. С театральной внезапностью исчезла гавань, потухли одна за другой гирлянды драгоценных камней, опустело небо, и наступила тишина, прерванная лишь однажды повторным, скрутившим нервы в жгут ревом сирен. И следом — ничто, пустота, сотни тонн тьмы, и из этой пустоты понемногу пришли иные, тихие звуки, вроде плеска волны о планшир. Возник из ниоткуда легкий, с берега, бриз и принес нам гнилостные ароматы невидимой Дельты. И я услышал — или мне только почудился? — далекий, едва различимый, но такой знакомый звук: птичий гомон с озера.
Мы долго стояли и ждали, охваченные вселенским чувством неопределенности; но вот с востока пробилась заря и стала понемногу овладевать небом, Городом и пустыней. И вились тяжкие, как свинец, человечьи голоса, всколыхнув разом сострадание и любопытство. Детские голоса и — на западе — цвета слюны мениск горизонта. Стало холодно, нас одолевала зевота пополам с дрожью. Передергиваясь телом, мы бессознательно потянулись ближе друг к другу, равным образом сироты во тьме предутреннего мира, меж светом и тьмой.
Но постепенно с восточных границ мира пришла она, знакомая александрийская заря, первый всплеск лимонного и розового света, и ответный бледный блеск Мареотиса; и, тоньше паутинки, неразличимый настолько, что мне пришлось задержать дыхание, чтобы поймать его, я услышал (или мне почудилось, будто я услышал?) первый голос, первый зов к молитве с невидимого доселе минарета.
Неужто есть еще на свете боги, неужто есть еще смысл их будить? И едва я успел задать себе этот вопрос, и тут же разглядел сквозь полумглу, как из гавани разом прыснули три маленькие рыбацкие лодки — парус цвета ржавчины, парус цвета печени и парус цвета сливы. Несомые течением реки, они в два счета оказались рядом и нависли над нашим баком, будто ястребы. Стал слышен барабанный бой волн о деревянные кили. Маленькие фигурки, перевесившись за борт, как всадники с седел, поприветствовали нас по-арабски и сказали, что бон уже поднят, что в гавань мы можем войти.
Так мы и сделали, осторожно под прицелом пустынных с виду батарей. Маленькое наше суденышко пробежалось по фарватеру, уставленному с обеих сторон рядами боевых кораблей, как vaporetto по Канале Гранде. Я оглядывался вокруг. Все осталось как прежде и при этом до неузнаваемости переменилось. Да, конечно, основной театр (привязанностей, памяти, любовей) остался тот же, но разница в деталях, в декорациях не могла не бить в глаза навязчиво и нагло. Разукрашенные лайнеры, одетые в гротескный камуфляж, — кубистические фантазии на тему белого, темно-серого и хаки. Самоуверенные зенитки торчат по-журавлиному неловко над своими нелепыми, из брезента и камуфляжной сетки, гнездами. Висят меж небом и землей, будто висельники, маслянистые туши дирижаблей, и между ними уже начали карабкаться, нырять вверх головою в небо древние как мир серебряные стайки голубей — навстречу солнцу. Будоражащая смесь, контрапункт неизвестного с известным. Яхты на стапелях у Яхт-клуба и та же самая памятная россыпь густой предутренней росы на такелаже и на мачтах. Разноцветные тенты и флаги висят колом, словно накрахмаленные. (Сколько раз мы упустили возможность выйти отсюда в этот самый час в море на маленькой яхте Клеа, нагруженной хлебом, и апельсинами, и вином в оплетенных соломой бутылках?) Сколько дней мы провели тогда вот так, под парусом, у плоских здешних берегов, расставляя там и тут нам одним известные и памятные знаки, теперь, должно быть, забытые уже бесповоротно? Я с удивлением ловил себя на сотне крошечных, буквально отобранных по крупице воспоминаний, покуда глаз мой скользил по цепочке неодушевленных форм, отшвартованных у облепленных мхом причалов, — я и не думал, что все это помню. Даже французские боевые корабли (пусть они и впали нынче в немилость и с их орудий сняты замки, а команды числятся как интернированные, с содержанием на борту) стояли на тех же самых местах, где я их видел в последний раз в той растворившейся почти бесследно жизни, — громоздкие, припавшие к воде, в вязкой утренней дымке, будто некие зловещие надгробия, неподвижные, как всегда, на фоне призрачной, размытой акварели Города: округлые, в форме фиги минареты меняют цвет с каждым шагом солнца вверх.
Мы медленно прошли по длинному зеленому коридору меж высоких бортов боевых кораблей, словно принимая парад. Здесь неожиданностей было мало, но зато не заметить их было никак нельзя: полузатопленный броненосец, тихо лежащий на боку, корвет, палубные надстройки которого были сорваны и смыты прямым попаданием авиабомбы, — разбросанные, словно морковки, орудийные стволы, листы боевой брони, обгоревшие и смятые, как листы бумаги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42


А-П

П-Я