https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/Roca/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

В руках он держал маленький молитвенник и молился как самый обыкновенный человек, но все взрослые и все дети не спускали глаз с гимназистика с серебряными пуговицами. Кажется, человек как человек, мальчик как все мальчики, и все-таки не то - гимназистик. И у Шолома вырывается глубокий вздох.
Помолившись, лекарь не спешит уходить из синагоги. Кое-кого он должен поздравить с праздником, кое-кто должен его поздравить, а главное, вероятно, пойдет разговор о его сыне - гимназисте. Так оно и было.
– Это он и есть ваш гимназистик, реб Янкл? Ну, здравствуй...
Со всех сторон к Соломону протягиваются руки. Кажется, мальчишка, а люди с бородами здороваются с ним за руку. Некоторые останавливаются потолковать с лекарем о его сыне: "Где он учится? Чему он учится? Что будет, когда он выучится? До чего он доучится?"
– До чего он доучится? - переспрашивает лекарь со смешком. - Уж он доучится, хе-хе-хе! Он будет доктором, настоящим доктором, хе-хе-хе.
Сын лекаря Янкла станет доктором, настоящим доктором! Чем, чем, а уж заработком он будет обеспечен. Даже старые почтенные евреи и те удивлялись этому, хотя трудно было объяснить и сами они не понимали, кто мешает им сделать своих детей докторами. Никто им не мешал. Но так же, как их отцы не хотели, чтобы они стали докторами, так и они не хотят, чтобы их дети стали докторами. Они утешали себя тем, что их дети зато будут добрыми евреями. А средства к существованию - как-нибудь! Кто дает жизнь, тот даст и на жизнь. Бог милостив. Вот Юзя Финкельштейн не учился на доктора, а все-таки дай бог нам хоть половину того, что он имеет!
– Сколько же, говорите вы, реб Янкл, должен еще учиться ваш этот... ваш гимназистик? - спрашивали евреи, глядя на него сверху вниз.
– Мой Соломон? - говорил лекарь Янкл, поглаживая бородку и пританцовывая на одной ноге. - О, ему еще долго учиться! - И он высчитывал по пальцам, сколько лет сын его должен еще учиться в гимназии и сколько в университете. Затем он будет работать в больнице, а то в военный госпиталь поступит, станет военным врачом, "то есть почти офицером, с погонами, хе-хе-хе!.."
Не было, кажется, на свете более счастливого человека, чем лекарь Янкл, этот вот маленький человечек с приплюснутым носом, с курчавыми, сильно напомаженными волосами, одетый в крылатку, как настоящий доктор. И не могло быть на свете более счастливого мальчика, чем этот краснощекий гимназистик с серебряными пуговицами и со странной штучкой на фуражке. Они оба шли из синагоги, окруженные множеством прихожан. Взрослые теснились около лекаря, а мальчишки - около его сына, стараясь оказаться поближе к нему. Он представлялся им существом совсем особого рода. Что-то в нем есть такое...
Нет, Шолом никому в жизни еще так не завидовал, как этому счастливому гимназисту. Почему не он на его месте? Почему не он сын лекаря Янкла, его ведь тоже зовут Шолом? Почему богу не сделать так, чтобы Нохум Рабинович был лекарем Янклом, а лекарь Янкл - Нохумом Рабиновичем? Шолом видел гимназиста во сне, бредил им наяву. Гимназист ни на минуту не выходил у него из головы, как Хаим Фрухштейн когда-то. Это была мания, помешательство. Шолом завидовал гимназисту, сильно завидовал. Подойти к нему заговорить - не хватало духу. Как это вдруг заговорить с гимназистом? Как подступиться к мальчику, имя которого Шолом, но зовут его Соломон? В воображении он видел самого себя гимназистом, и зовут его уже будто не Шолом, а Соломон, и мундирчик на нем с серебряными пуговицами и штучка у него на фуражке, и все мальчишки ему завидуют, а взрослые удивленно ахают: "Это и есть сын Нохума Рабиновича, этот гимназистик? Это его когда-то звали Шолом?"
Можно себе представить, какой радостью наполнилось сердце Шолома, каким праздником был для него тот день, когда отец сообщил ему, что с завтрашнего утра он, с божьей помощью, начнет ходить в "классы". Отец был уже у директора и подал прошение, пока в приготовительный.
– За шесть недель ты кончишь приготовительный и поступишь, бог даст, в "уездное", а оттуда в гимназию, а затем еще дальше... С божьей помощью все возможно, только б ты сам постарался.
Шолом завизжал бы от восторга, если б ему не было стыдно перед отцом. Будет ли он стараться? Еще бы! Он только не очень хорошо понимал, что такое "уездное", кто такой "директор" и что означает "приготовительный". Но он очень хорошо помнил, что говорил Арнольд из Подворок. Глазам его представился сынок лекаря Янкла, с серебряными пуговицами, со странной штучкой на фуражке, и сердце его переполнилось, голова закружилась, и слезы радости выступили на глазах. Но он не шелохнулся, держал себя как паинька, несмышленый, не умеющий и двух слов связать. На самом деле этот паинька только и ожидал той минуты, когда он останется один, - тогда он уж даст себе волю. Он шлепнет сам себя два раза по щекам, или хлопнет себя по ляжкам, или три раза перекувыркнется через голову прямо на полу, или же ускачет на одной ноге куда-нибудь далеко - далеко, распевая:

Соломон, Соломон!
Гимназистик Соломон!

– А пока ступай-ка покачай ребенка, потом будешь изюм рубить...
Это, разумеется, говорит мачеха. И, чтобы читателю стало понятно, что это за изюм, который нужно рубить, он должен знать, что, поскольку заезжий дом не давал достаточно средств к существованию, Нохум Рабинович открыл погреб с такой вывеской:

Продажа разных вин Южного берега

Производил эти вина отец собственноручно из рубленного изюма и продавал их под разными названиями, из которых автору запомнились: "Выморозок", "Херес", "Мадера" и еще один сорт красного вина под названием "Церковное - для употребления евреям на пасху". Этот сорт вина дети предпочитали всем другим, потому что "Церковное для евреев" было сладким и терпким. Сладким оно было от особого сиропа, который в него добавляли, терпким - от изюмных косточек, но откуда брался его красный цвет, отец ни за что не хотел открывать. Каждый раз, когда ребят посылали за кружкой вина, они прикладывались к "церковному для евреев" и успевали вылакать вдвое больше, чем приносили. И тем не менее это вино давало семье верный кусок хлеба, более верный, чем все другие занятия Нохума Рабиновича.

51
"ПЕНСИЯ"

Отец горой стоит за "классника". - Шолом получает стипендию. - Переполох в городе. - Мечта о кладе начинает сбываться

Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Поступление в "уездное" далось не так - то легко и прошло не так - то гладко. Первым камнем преткновения был дядя Пиня. Он рвал и метал. "Как, собственными руками превращать детей в безбожников?" - кричал он и не успокоился до тех пор, пока не взял с брата слово, что он по крайней мере не позволит своим детям писать в субботу. Это условие Рабинович выговорил у директора, или, как его звали, смотрителя уездного училища, со всей определенностью - в субботу его, Рабиновича, дети должны быть свободны от занятий. И еще одно условие поставил Нохум Рабинович директору (это было время, когда евреи могли еще ставить условия) - его дети не должны присутствовать на уроках священника. Рабинович и тут добился своего.
Вторым затруднением для детей был язык. При поступлении в школу они так мало понимали по-русски, что над ними потешались все - и учитель и ученики. Им казалось, что даже парты смеются над ними. Это было особенно досадно Шолому. Он сам привык над всеми смеяться, а тут вдруг смеются над ним! Да и школьные товарищи тоже не дремали. Как только кончались уроки и еврейские мальчики появлялись на дворе, их тут же торжественно валили на землю и, придерживая за руки и за ноги, и все это очень добродушно, мазали их рты свиным салом. Приходя потом домой, удрученные, они никому не рассказывали, что с ними стряслось, опасаясь, как бы их не забрали из училища. Мачеха и без того выходила из себя и донимала "классников" (так называла она ребят с тех пор, как они поступили в уездное училище). А так как Шолом был прилежнее всех, то и преследовала она его больше всех. Но тут случилось происшествие, после которого ей пришлось сбавить тон, и она утихомирилась. История эта такова.
В одно прекрасное утро Шолом, расхаживая по комнате, заучивал что-то наизусть. Отец стоял тут же в молитвенном облачении и молился. Махеча же делала свое - пилила отца. Она припоминала ему его старый грех, когда он скрыл от нее существование старших и младших детей, прошлась насчет того, каким хорошим аппетитом, не сглазить бы, отличаются его дети и какие у них здоровые желудки. Не оставила она без внимания и его "родственников". Ее слова, однако, отца мало трогали. Он стоял лицом к стене и молился, точно все это его совершенно не касается. Но вот она стала изощряться в красноречии по адресу Шолома - зачем, мол, он расхаживает по комнате и зубрит.
– Он думает, этот классник с позволения сказать, что хрен ему дядька, что он важный барин и свободен от всякого дела, кроме еды! Как же, лакеев и горничных здесь хоть отбавляй! Ничего, это не уронит твоей чести, классник ты этакий в стоптанных сапогах, если ты потрудишься внести постояльцу самовар. С тебя, упаси бог, даже волос не упадет, аппетиту твоему это не повредит и свадьбы тоже не расстроит!
"Классник" был уже готов оставить уроки и отправиться в кухню за самоваром, когда отец вдруг бросился к нему, схватил за руку и раздраженно стал говорить по-древнееврейски, не желая прерывать молитвы:
– И - о - ну... Нет, нет! Ни в коем случае! Нельзя, я запрещаю! Я не хочу! - закончил он уже по-еврейски и напустился на мачеху с ожесточением, может быть, впервые с тех пор, как она стала его женой; он заявил ей, чтобы она не смела больше распоряжаться Шоломом. Другими детьми - пожалуйста, но только не Шоломом. Шолом - не то, что другие. Он должен учиться!
– Раз навсегда! - кричал отец. - Так я хочу! Так оно есть, так оно и будет!
Потому ли, что всякий деспот, всякое зловредное существо, услышав громкий окрик, пугается и умолкает, потому ли, что это был первый отпор со стороны отца за время их знакомства и "сладкого" супружества, но случилось чудо - мачеха прикусила язык и умолкла. Она присмирела, словно кошечка. С того времени она совершенно переменилась к Шолому. То есть колкостей и проклятий она и теперь для него не жалела, поминутно попрекая его "классами", постоянно и без преувеличения намекала, что в неделю уходит пуд бумаги, а чернил не меньше трех бутылок в день, намеренно забывала налить на ночь керосину в лампу, приготовить завтрак и тому подобное. Однако распоряжаться им она больше не решалась. Разве только если он сам не прочь был бы куда-нибудь сбегать или же присмотреть за самоваром, покачать ребенка.
– Шолом! - мягко и нараспев, как говорят в Бердичеве, обращалась к нему мачеха. - Чем это объяснить - стоит тебе только взглянуть на самовар, как он тут же закипает?
Или:
– Шолом, поди-ка сюда! Почему это ребенок засыпает у тебя в одну минуту!
Или:
– Шолом! Сколько тебе нужно, чтобы сбегать на базар и обратно? Полминуты! Даже и того меньше!
Вскоре Шолому улыбнулась еще одна удача. Когда везет, так уж везет. Однажды в классе смотритель уездного училища, человек неплохой, взял Шолома за ухо и велел передать отцу, чтобы тот пришел к нему в канцелярию. Он должен ему кое-что сказать. Узнав, что "сам директор" вызывает его, Нохум Рабинович не заставил себя долго ждать и, надев субботнюю капоту, заложил еще дальше за уши и без того подвернутые пейсы и пошел послушать, что ему скажет директор. Оказалось вот что: так как Шолом учится исключительно хорошо, то его по закону полагалось бы принять на казенный счет, но поскольку Шолом - еврей, то ему можно только назначить "пенсию" (не то сто двадцать рублей в год, не то сто двадцать рублей в полгода).
Слух о "пенсии" взбудоражил весь город. Люди приходили один за другим узнавать, правда ли это.
– А что же, неправда?
– Пенсия?
– Пенсия.
– Назначена казной?
– Не казной, а народным просвещением.
Человек, имеющий отношение к народному просвещению, - шутка ли! К вечеру собралась вся родня посмотреть, как выглядит этот обладатель пенсии. Ах, кто не видел тогда сияющего отца, тот вообще не видел счастливого человека. Даже мачеха в тот день радовалась вместе со всеми и была необычайно приветлива, угощала родных чаем с вареньем. В эту минуту она была мила Шолому, он забыл и простил ей все. Что было, то прошло... Он был героем дня. Все смотрели на него, говорили о нем, все смеялись и радовались. Дети тети Ханы, которые любили подтрунивать над ним, спрашивали, что он собирается делать с такими деньгами, словно они не знали, что из этих денег он и копейки в глаза не увидит, словно они не знали, что деньги пригодятся отцу в его деле, в винном погребе "Южного берега"...
Пришел и толстый "Коллектор" в темных очках и глубоких калошах: пришел посмотреть своими слабыми глазами на "прока-азника" и ущипнуть его, этого сорванца, за щеку так, чтобы отщипнуть кусочек. Пришли "зятья" Лейзер-Иосл и Магидов - поздравить отца, посидеть, поговорить о свете и о просвещении, о прогрессе, цивилизации... А после них пришел Арнольд из Подворок и слегка омрачил радость Шолома. Во-первых, он доказал собравшимся, что они все ослы и сами не знают, о чем говорят. Это вовсе не пенсия, а стипендия. Пенсия это пенсия, а стипендия это стипендия. А во-вторых, Шолом не единственный, в "уездном" есть еще один мальчик, получивший стипендию, тоже в сто двадцать рублей. Это был новый товарищ Шолома по "уездному", звали его Эля. Но о нем после. Пока же герой нашего повествования пребывал на седьмом небе. Ему казалось, что прежние его мечтания о кладе начинают понемногу сбываться, и фантазия подняла его на свои крылья и унесла далеко - далеко в мир грез. Он видел себя окруженным товарищами, которые смотрят на него восторженными, завистливыми глазами. И отца своего видел он совсем еще молодым человеком. Куда девалась его согнутая спина, глубокие морщины на лбу, вечная озабоченность на пожелтевшем лице? Это был совсем другой человек, он даже не вздыхал больше.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46


А-П

П-Я