Отзывчивый Wodolei.ru 

 

Великий Моурави? Скажи, простит ему твой добрый бог? Ведь это он помог царю Луарсабу раньше времени святым предстать перед алтарем.— Тэкле! Царица моя! Ради спасения души, не кощунствуй! О влахернская божья матерь! О святая Шушаника, не зачтите ей в грех неподобающие слова. Душа не ведает, что изрекают уста. О…— Перестань, Нино, взывать, все равно не услышат иконы, они глухи и немы. — Тэкле через узкое окно взглянула на небо. — Се врата божии! — И безудержно рассмеялась, словно радуясь возможности говорить, что думает. — Да, глухи и немы, иначе чем объяснить их молчание на все мои призывы, мольбы?.. Нет, не мои… я недостойна, — мольбы моего царя! Почему не отвратили руку элодея? Я не верю больше им! Не верю! Не верю!..— Как смеешь ты, Тэкле, роптать?.. По ходатайству пречистой и преславной богородицы приснодевы Марии не ты ли была счастливее всех женщин? Не тебя ли ласкал возлюбленный? Не твои ли уста покрывал страстными поцелуями, вливая в кровь аромат любви? Не тебя ли сжимал в сильных объятиях? Не тебе ли в тиши ночной нашептывал слова несказанного блаженства? Не тебя ли, соперничая с солнцем, обжигал огнем страсти? Кто еще испытал счастье, подобное твоему? Пусть заплатила ты за него… и я бы заплатила хоть за один день земного счастья, хоть за отблеск огня любви. Взгляни на меня!.. Я… я тоже любила. Он вошел в мое сердце, как путник в дом, и остался в нем навсегда. То была ранняя весна моей жизни. Цвели на скатах цветы, и ручьи, обнявшись, вели неумолчный хоровод. Он соскочил с разгоряченного коня, сердито бьющего копытами. Потом он сказал: «Ни бурям, ни битвам с дикими ордами, ни блеску царских замков, ни прославленным красавицам не затмить золотой поток твоих кудрей и синие озера глаз». Но была ли я счастлива хоть час? Нет, я чего-то ждала в тревоге… И она пришла, серая, как осень. Не испепеляли меня в ночной тиши поцелуи любимого, не ласкали мое истомленное тело его руки, уста его не шептали клятвы, заставляющие трепетать сердце. Цветы отцвели, и ручьи отжурчали… Остался мираж… Он ушел к другой… А я? Не изведав и крохи счастья, я замуровала себя в каменных стенах. Так смеешь ли ты роптать, Тэкле? Ты, испытавшая блаженство счастья! Что знаешь ты о бурных ночах отчаяния? Что знаешь о слезах моих? Что ведаешь о цветке, нерасцветшем и безжалостно брошенном в реку забвения?.. Кто смеет требовать больше, чем мыслимо взять? Можно ли быть такой себялюбивой, чтобы не видеть того, кто ничего не взял? Того, кто все потерял, все отдал, навсегда приковал себя к страданиям? Того, кто обречен на одиночество, на одиночество среди тысяч…— Ты нашла умиротворение, утешая страждущих, золотая Нино.— Золотая?! — Нино горько усмехнулась и сбросила с себя черный клобук, по плечам ее рассыпались седые пряди. — Кто? Кто посеребрил меня? Ты только помысли, сколько надо страдать, чтобы молодой потерять золото! О, что вы, люди, знаете о несказанной муке раненого сердца? Ночи отчаяния, ночи жарких призывов! Нет больше воли моей! За что? За что мне такое? Я вопрошаю тебя, святая Нина, за что обрекла ты меня на вечное горение?! Сжалься, погаси мою жизнь, как огарок… Не могу больше… не могу!Нино, сорвав белую повязку, упала на каменные плиты, не то беззвучно рыдая, не то забившись в судорогах.Беспомощно склонилась Тэкле над неподвижной игуменьей, чье властное слово было законом для монастыря. Одна жизнь прошелестела, как в тесной келье страница евангелия, а другая прошумела, как дождь в горах, в глубинах которых огонь, а на вершинах снег. Любовь одной — вызвавшая отречение. И отреченность другой — не убившая любовь.Алмазы-слезинки заблестели на длинных ресницах Тэкле, и печаль ее смешалась с восхищением: «О, как нежны руки Нино, они созданы, чтобы держать розы, ласкать кудри детей, очаровывать любимого, но, увы, они двадцать пять лет сжимали только холодный крест».Словно боясь разбудить кого-то, Тэкле тихо проронила:— Нино… он… бог не… не рассердится за… измену ему…С трудом приподнялась Нино. В синих, как озера, очах будто отразилось пламя пожара, губы шептали:— Люблю! И… никогда не разлюблю!Она на коленях подползла к иконе Нины Греческой и протянула трепетные руки:— Святая покровительница, свидетельница моих долголетних стенаний, не являй сурового лика и не осуди за то, что не погребла навек в груди земную страсть. Лишь себе приношу я вред, а так ни богу, ни людям не мешаю… Не оставь впредь меня своей всепрощающей улыбкой, ибо светит мне твой божественный лик.— Нино, помнишь, мы любили с тобой сидеть на плоской кровле нашей бедной сакли. Помнишь тот безвозвратный день, когда Георгий ускакал на свою первую битву? И ты без устали смотрела вдаль, ожидая его… Мой большой брат вернулся победителем, обласканный царем, вознагражденный богатством…— В тот день я на веки вечные потеряла его.Словно дождь прошумел и прошел стороной — вновь наступила тишина смирения. Не мнимого ли?Нино встала, завязала повязку, отворила дверь и ударила молоточком в медный диск.Вошла послушница.— Дочь моя, утро стучится в окно, пора будить князя Баака.— Благочестивая мать игуменья, князь Баака не ложился…— А тебе откуда известно это?— Не мне, — старая сестра Дария видела из окна, как князь всю ночь метался по саду… молилась за него.— Не помыслила, что не все следует лицезреть чужому глазу.Нино резко обернулась.Необыкновенное счастье озаряло лицо Тэкле, она шептала:— В этот миг я на веки вечные обрела любимого.Она устремила свой взор в неведомую даль, словно не стало каменных стен, словно взор «ста черных солнц» превратил их в прозрачный хрусталь.Послушница тихо прикрыла за собой дверь.
Высоко вздымалось светило в багровой дымке, будто источающей кровь. Гудел колокол, напоминая о юдоли плача.И вдруг сразу закачались средние и малые колокола. Они наполнили воздух жутким перезвоном, и их чарам поддались толпы, со всех сторон стекающиеся к Кватахевскому монастырю. Кому-то почудилось, что не в срок потемнело. Многие суеверные вскидывали головы, в проносящихся разорванных облаках мерещились чернокрылые ангелы, вестники смерти, вскинувшие дымящиеся факелы. И трепет охватывал людей перед настежь раскрытыми воротами, увенчанными каменным крестом.Не останавливая колоколов, монах-звонарь сумрачно взирал вниз, на взбудораженных картлийцев, двумя потоками огибающих высокую чинару, посаженную им в день венчания Луарсаба Второго и Тэкле Саакадзе. Сейчас все картлийцы, от мала до велика, бросив города и деревни, сбежались сюда, расплескав, как воду из кувшина, смех и растеряв улыбки. От стен Твалади до западных стен обители народ заполнил ущелье желтых камней. Монах-звонарь встал на балку, приник к большому колоколу — «непревзойденному», как будто хотел раствориться в его гудящей меди.Чинара махала длинными ветвями в знак прощального привета. Толпы густели. Ожидание порождало тревогу, душившую, как арканом, вселявшую уныние, и то обрывался, то вновь слышался взволнованный шепот:— Говорят, не царица Тэкле и не князь Баака в Кватахевский монастырь сегодня прибыли, а их тени.— Вай ме! Почему не боится несчастная царица?— Говорят, нарочно такое сделали: если тени сольются с дымом кадильниц и растают под сводом, они тоже умрут.— Правда, как человек может жить без тени? Солнце не простит оскорбления.— Солнце не простит, луна тоже. Духи гор синим светом зальют ночью тропинку, и тогда царица пройдет обратно в монастырь святой Нины.— Царица пройдет, князь тоже, ибо там они нашли приют.— Что-о?! А все думали, в Кватахеви князь останется.— В Кватахеви венчалась, потому, думали, здесь захочет…— Не договаривай! Чтоб тебе на язык оса села!— Аминь.— Вчера крылатого коня в ущелье видели: пролетел, не касаясь камней.— Це-це-це! Наверно за царицей! Земля сильно дрожала, в Кавтисхеви вся утварь с ниш попадала, звон пошел.— В Кавтисхеви попадала, в Мцхета тоже.— Сам католикос пожаловал служить заупокойную литургию. Даже посох черный.— Посох черный, слезы тоже.— Прибыли двенадцать епископов, утешители!— Приехали достойные священники Анчисхати и Сиона.— Пришли монахи из Мцхета, псалмопевцы!— Ностевцы на черных скакунах прискакали.— Ностевцы прискакали; враги тоже… на желтых жабах.— Правда! Вон сухой Липарит! Тучный Цицишвили! Красноносый Квели Церетели.— Фиран Амилахвари злорадный и баран Джавахишвили нарядный тоже не забыли.— Еще бы! Вспомнили Ломта-гору!— Друзья тоже тут: Ксанские Эристави, все Мухран-батони. Кто изменит им, пусть будет проклят устами бога!— Амкары со знаменами собрались. Чем не воинство?— Азнауры целый двор Кватахеви заняли; на черных куладжах черные кинжалы. Шадиману на радость!— Какой картлиец сейчас не тут?— Картлиец тут, перс тоже.— Кто? Кто такой? Почему перс в церкови?!— Раз друг, почему не должен в церковь приходить?Отстранив любопытного плечом, Квливидзе шепнул Кериму:— Отойдем… — и, остановившись у серебряного подсвечника, залитого восковыми слезами, спросил: — Говоришь, шах-собака встревожился?Фитили потрескивали, дым курился, скользя по потускневшим ликам святых. Райские кущи на иконах пребывали в изменчивой полумгле. Люди не ощущали, казалось, изнурительной духоты, теснились к царским вратам. В узкие просветы под куполом врывались искрящиеся лучи, похожие на мечи архангелов. Выше купола гулял ветер, нагоняя облака, начинавшие курчавиться и темнеть, словно кто-то накидывал на них груды серой овечьей шерсти. В углу храма на полу белела мраморная доска, на ней изображен был голубь, равнодушно попираемый разноцветными цагами. Сейчас голубь, как бы полный удивления, уставился на Керима, который осторожно обошел его и притаился под низко нависшим сводом. Откинув голову к сдвинув брови, Квливидзе старался гордым видом прикрыть печаль.— На голубых мечетях Исфахана много бирюзы, — Керим приглушил голос, — еще больше у шаха Аббаса коварства. Язык его может источать мед, а рука — яд. Перед коленопреклоненными ханами он безмолвно провел рукой по воздуху замкнутую черту. Ханы поняли: петля! Бисмиллах, это черта между ограниченным и бесконечным? Один миг, незаметный поворот — и судьба безжалостно меняет цвет жизни. О Мохаммет, было зеленое — и вдруг стало коричневое! Казалось оранжевое, — а гибельным налетело серое… Свист в воздухе одной петли подобен свисту тысячи змей-гюрз, завладевших Муганью. Она оборвала светлое, преходящее и открыла темное, вечное…— Мучился долго?— Нет, аллах послал праведнику мгновенную смерть.— Скачет… коршун Арагвский!.. Угнетатель!— Зураб? Где? Где?— Вон! Арагви навсегда замутил!— Арагви замутил, царство тоже.— О, о… люди!..Керим прикрыл плащом рукоятку, торчащую из-за широкого пояса. У ног его в мраморной доске отражались горящие свечи, и голубь словно плыл по огненному озеру.Суровостью Квливидзе стремился скрыть то, что пробудил в нем страшный рассказ Керима. Он глядел на тоскующего персиянина, кому рок уготовал быть свидетелем великих мук царя Картли Луарсаба Второго Багратиони. Мягким движением руки старый азнаур коснулся плеча Керима.— Теперь тебе, друг, опасно возвращаться в Исфахан. Оставайся здесь. Прошу, у меня поселись.— Аллах свидетель, осчастливлен я твоим вниманием, господин, да благословит твою доброту святой Хуссейн, но не в Исфахан отныне идет путь моей жизни; и здесь пока не останусь. До меня дошло: Моурави снова меч точит к войне. Поеду к ханум Русудан — или с ними вернусь в Гурджистан, или с ними навсегда там останусь.— Значит, царицу Тэкле покидаешь?— Да будет вес ее скорби подобен весу крылышка мотылька! Уходит светлоликая в святое убежище ханум Нино. А мать и отец Эрасти, моего духовного брата, в Носте возвращаются.— Тише, люди!.. Едут! Старая царица с царевичем Вахтангом!— С царевичем?! Ва! Откуда взялся, если не с того света?— Он с того света, старая царица тоже.— Хочу обрадовать тебя, несравненный Керим: уже Вардан Мудрый водил караван кораблей в Стамбул. Рассказывает, что сам султан Мурад ведет с Георгием Саакадзе разговор о судьбе мира. Богатство его дом перехлестывает. Лесть и поклонение теснятся у его порога. Только не убаюкивает первого «барса» новый прилив славы: в Грузию спешит.— Велик аллах в своей справедливости! И пророк его Мохаммет повернет судьбу Моурави против несправедливого шаха и ханов, предавшихся крови и сладострастию. Ветер пустынь нанесет горы песка и похоронит под ними силу «льва Ирана».— Эх, Керим, Керим! Отшумело большое время! И всегда так: налетит буря, люди пугаются — лес гудит, деревья валятся, пожары свирепствуют… А потом? Ни мед — ни перец. Ни пир — ни бой! Тишина, спокойствие. Одно жаль: приходит горению на смену скука. Как след золотых подков крылатых коней, остаются строки в летописях о великих деяниях, а ты в одиночестве зябнешь у потухшего костра.— Тише! Тише! Едут!— Горе мне! Как бледна царица Тэкле!— Как прекрасна она! Как тонка!— Как светла!— Почти неживая!— Может, и правда, тень?— Она тень, князь Баака тоже.— Кто? Кто это вместе с Баака ведет ее к воротам?!— Игуменья монастыря святой Нины.— Как благочестива игуменья Нино!— Живет в почете, слава о ней по всей Картли.— Сама похожа на святую Нину.— О чем говорить! Счастливая! Не знает земных печалей!— Отрешена от суеты сует.— А кто те двое, что едва плетутся за царицей Тэкле?— Кто? Убитые горем мать и отец Эрасти.— Тише! Тише! В церкови поют…На лицах печать сострадания, скорби и волнений. Будет ли конец мукам картлийцев? Стоит как остров среди кровавых волн церковь Грузии. Почернели стены от мусульманских огней, разбиты каменные алтари, а на потускневших иконах вмятины от ударов стамбульского ятагана и исфаханского кинжала. Ручьи слез текут по отрогам и долинам Грузии и впадают здесь в море плача. Многострадальная Грузия! Величие твоего бытия смято воинственным Востоком. Но кто осмелится посягнуть на величие твоего горя?Вопли княгинь сливаются с хором певчих. В дыме кадильниц трепещут зеленоватые язычки свечей. Громко причитает старая царица Мариам. Рвет на себе седые космы Нари. Криками отчаяния оглашают храм женщины Верхней, Средней и Нижней Картли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105


А-П

П-Я