Все для ванной, вернусь за покупкой еще 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Когда он явился, великий предатель, она была уже готовенькая, даже перестоялась.
Конечно, он в нее влюбился, как все мужчины.
— Господи Иисусе! — бушевала я перед смущенно поджавшим губы Уолсингемом. — Что, у всех сынов Адама совесть в штанах, а разум — в мужеских признаках, как у ослов?
— Мадам, он полюбил ее чистой любовью еще в детстве, когда служил пажом в доме лорда Шрусбери, где она содержалась! — упрекнул меня этот пуританин.
Значит, как и несчастливец Норфолк, предыдущая ее жертва, как Трокмортон, ни разу ее не видавший, он не обменялся с ней и единым взглядом, что бывает между мужчиной и женщиной. Тешился мальчишеской мечтой о прекрасной юной пленнице-королеве. И он, и другие — пошли бы они на смерть, случись им увидеть ее наяву, крючконосую, горбатую матрону с двумя подбородками, погрязшую в римском пустосвятстве, поглупевшую, расплывшуюся от скуки, от жалости к себе?
— Не то что Ваше Прекраснейшее Величество! — По крайней мере. Рели был при мне.
А вот ведь умела обвести мужчину вокруг пальца: словно, фразочка — и он уже видит себя в десять раз больше и важнее в зеркале лживых взглядов. Как она улестила этого последнего! Он писал, она отвечала, и то был ответ на Уолсингемовы молитвы.
Мой мавр не мог ни смеяться, ни даже рыдать от счастья, только благодарил своего беспощадного Бога. Тих, как никогда, вошел он в мои покои:
— Мадам, кровью Христовой клянусь, она попалась.
Дрожащей рукой я схватила пергамент.
«Боже, дай сил прочесть, я должна это видеть!»
День был ясный, но черточки букв расползались черными пауками.
Проклятие угасающему зрению, что превращает полдень в сумерки! Я открыла окно, впустила солнце. Ужели она наконец-то выдала себя в письме? Я отчаянно щурилась, разбирая слова.
«…Весьма довольна, — писала она. — И когда все будет готово, пусть шесть джентльменов приступают к делу…»
Дрожа, я обернулась к Уолсингему:
— Шесть джентльменов?
— Готовые, с ее согласия, отнять у вас жизнь.
Доколе, Господи, доколе?
Тишина сгущалась, пока не отразилась, как гром, от заставленных книгами стен. Ни один из сидящих вокруг стола мрачных старцев не шелохнулся. Наконец самый старый и самый мрачный отложил документ, тряхнул головой и сказал:
— Она в ваших руках, мадам, сомнений быть не может.
Я обернулась. За рядами париков и черных мантий, за окошком Темпля в сияющем небе неслись наперегонки белые, словно кроличьи хвостики, облачка. В такой вот день, в иное лето, мы с Робином тоже неслись бы верхом наперегонки. Но он — далеко, а я сижу взаперти, как Мария, — ей удалось этого добиться.
И думаю, как ее убить.
За спиной у меня Уолсингем с облегчением выдохнул. Законники сперва тихо перешептывались, потом смолкли.
Лорд-канцлер снова заговорил, тыча пальцем в бесстыдное «Мария R». г — regina, королева.
— Мы все согласны. Подписывая вам смертный приговор, она подписала свой.
С чего начался заговор Бабингтона?
Он возглавлял шестерку так называемых джентльменов, тех, кто должен был меня убить.
Среди них был священник, подлый отец Балла?, и за всем чувствовалась рука старого дона Мендосы, испанского посла, который и за морями не оставил кровавых грез и планов моей погибели. Эти шестеро должны отравить меня, застрелить в поездке или на прогулке в саду, заколоть в присутствии, прикончить во время молитвы.
И я умру, и врата Англии распахнутся перед Испанией. Уже назван тот ужас, который будет расти и шириться, доколе тень его не накроет всю нашу страну. «Чтоб довершить ваше освобождение, король пошлет Армаду, — восторженно писал Марии Бабингтон, — не галионы, но плавучие крепости!»
Она одобрила и вторжение, и мою смерть — по любым законам это измена. Господи Иисусе!
Я смеялась и плакала над этим письмом.
— Когда это было? — сквозь слезы спрашивала я у Берли. — Верно, лет двадцать прошло с тех пор, как меня убеждали одобрить подобные же покушения на мою сестру?
— Да уж почти тридцать, мадам.
Боже, какой он старый, как по-стариковски опирается на горбуна-сына, юного Роберта.
— Но я их всех прогнала, и Уайетта, и Кортни, всех! Ничего не одобрила, главное, ничего не подписала.
Хаттон подался вперед:
— Госпожа, она подписалась под вашей смертью.
Я оглядела законников и ближайших моих советников. На каменных лицах был четко выписан приговор: «…И за это достойна смерти».
— Никаких новостей о шестерке?
— Пока нет, мадам.
Мы встретили Уолсингема в парке. Лицо его помертвело от усталости. За ним шел Дэвисон, доверенный секретарь, столь же изможденный и решительный, — когда они спят? Однако поклон Уолсингема был по-прежнему изящен и гибок.
— Его последнее письмо у нас, но в нем не названы имена.
Однако, если они берутся меня убить, значит, они тут, рядом, вокруг меня, в нескольких шагах…
Кто они?
Позади нас медленно катила волны река, здесь, в Ричмонде, широкая и ленивая, в тусклом свете августовского заката похожая на расплавленный свинец. Среди зелени, сколько хватал глаз, виднелись пестрые кучки придворных кавалеров и дам, горожан, прохожих, слуг. Подальше справа одинокая фигура приостановилась, ожидая, пока мы подойдем. Я взглянула в ту сторону — незнакомца как ветром сдуло.
Я вцепилась в Хаттона.
— Скажите, кто-нибудь знает этого человека?
Все уставились ему вслед, но ответил лишь юный Сесил:
— Это ирландский джентльмен, недавно прибыл ко двору. Зовут, кажется, Барнуэлл.
Ирландец — и католик?
Дэвисон исчез раньше, чем Уолсингем кивком приказал: «Следи за ним!» В приступе мучительного ужаса я оглядела кучку своих приближенных; Берли и Хаттон, осанистые в длинных мантиях, бедный недомерок — молодой Роберт Сесил, Уолсингем, вооруженный лишь связками бумаг, а за моей спиной — одни женщины, Парри и Радклифф, Анна Уорвик и Елена Нортгемптон.
— Хорошо же меня защищают! — вскричала я с дрожью в голосе. — Ни одного мужчины с мечом поблизости!
Где Рели?
Где Робин?
Но все мы знали, что пуля убийцы, яд и кинжальное острие проникают сквозь ограду из мечей. И в этой тоске мне предстояло прожить немалый срок, срок, нужный Уолсингему, чтобы распутать следы, ведущие вспять, к Марии.
— Ее место в Тауэре! — объявил Берли.
— Нет! — Я снова разрыдалась. Как мне забыть собственное заключение в этом страшном месте, вид эшафота, запах крови от досок, посыпанных толстым слоем соломы?
— Тогда где. Ваше Величество?
— В каком-нибудь пустом поместье — подальше от Лондона!
Берли задумался:
— Подойдет ли дом молодого графа Эссекса, что сейчас с лордом Лестером в Нидерландах?
— Пусть будет так.
Мой юный лорд, конечно, протестовал, слал возмущенные письма из-под Зютфена, который осаждали тогда английские войска, — но в те далекие дни я могла с ним управиться…
А тем временем Уолсингем схватил Бабингтона, отца Баллара и, да, действительно, ирландского дворянина Барнуэлла (тот оказался одним из них) и остальную «шестерку» — она выросла до двенадцати, нет, двадцати и более человек. Все были казнены за измену, но прежде они словесно или письменно обвинили Марию.
Ее судили в Фотерингее. Я проследила, чтобы все было на высоте. Однажды свежим октябрьским утром Берли тяжело взгромоздился на смирную лошадку и в сопровождении Уолсингема тронулся по Большой Северной дороге.
Тридцать четыре дворянина заседали в комиссии, в том числе даже старые паписты вроде Шрусбери. Уолсингем оставил мне в помощь верного Дэвисона, и первое, что я ему поручила, — написать Берли и Уолсингему, как мне недостает моего Духа и моего Мавра, а затем написать Робину, что его мне не хватает еще больше.
Однако ответ из Нидерландов поверг меня в печаль, более горькую, чем даже горесть разлуки.
«Поплачьте со мною. Ваше Величество, сестра моя понесла тяжелую утрату, лишилась единственного сына…»
Погиб Сидни, молодой Филипп Сидни, бедный неудачник! А его бедная женушка, некрасивая дочь Уолсингема, бездетна — нет у нее даже сыночка от его плоти, опоры вдовства…
Погиб геройски…
Бумага скользнула из рук на пол, в глазах потемнело, но в голове по-прежнему звучало рыдающее:
«…в битве под Зютфеном. В сражении с войсками испанского короля был смертельно ранен в верхнюю часть бедра. Сам, горя в лихорадке, он, когда ему принесли воды, чтобы облегчить муки, велел отдать воду лежащему рядом простому солдату, видя, что тот нуждается в ней больше».
— Ваше Величество, гонец из Фотерингея…
О, мадам, извините мое вторжение… позвать ваших женщин?
— Нет, нет, Дэвисон, минутку, я приду в себя. Сообщите новости, я возьму себя в руки.
Моргая от возмущения, Дэвисон протянул мне депешу:
— Лорд Берли пишет, что королева Шотландская не отвечает на обвинения. Она-де не может быть виновной или невиновной, она самовластная королева, чужая на этой земле, и подсудна только Богу!
— А-ах!
Я взвыла и вырвала у него пергамент:
— Вздумала с нами в игры играть! Перо мне!
Дрожа от ярости, я села за стол, дернула к себе подсвечник, плеснула на руку горячим воском. Перо плевалось чернилами, как змеиным ядом, выплескивая на пергамент мой гнев.
«Вы всячески злоумышляли против меня и моего королевства. Измены сии будут доказаны, а ныне обнародованы. Я желаю, чтобы Вы отвечали дворянам и пэрам моего королевства, как мне самой.
Будьте честны и откровенны и тем скорее обретете мое благоволение. Елизавета, королева».
— Ха! Вот!
Почти задыхаясь, я швырнула пергамент в непокрытую голову Дэвисона.
— Прикажите доставить ее на скамью подсудимых, — прохрипела я, — даже если придется волочь верблюдами! Присмотрите за этим!
— Будет исполнено. Ваше Величество! — Он поклонился и бросился вон.
Само собой, поток протестов хлынул со всего света — посольства Франции, Испании, Священной Римской Империи завалили нас гневными упреками. Спокойней всех оказалась Шотландия — двадцатилетний король Яков узрел наконец возможность и вправду стать королем, даже больше — моим наследником. Чисто по-обязанности, отнюдь не как сын, молил он сохранить Марии жизнь. Многие возмутились, а по мне, мой крестник, каким бы он ни был, хоть не лицемерил. Всем я отвечала одинаково: «Это должно свершиться…»
И это свершилось, торжественно, как и подобает; открытый суд предъявил ей обвинение:
«По делу сэра Энтони Бабингтона — более того, как вы есть глава и пагубнейший источник всех замыслов против нашей законной государыни королевы Елизаветы, вы ныне обвиняетесь в гнуснейшем предательстве, будучи по рождению шотландкой, по воспитанию — француженкой, а по вере — истинным порождением Испании, а потому — дщерью раздора и сестрой блудницы Вавилонской, Римского Папы…»
— Золотые слова! — восклицала я перед Дэвисоном. — Пусть-ка ответит!
Теперь все шесть ее «джентльменов» были в наших руках, в том числе ирландский предатель Барнуэлл, и мы знали все.
Но она не лезла в карман за ответом — или за наглой ложью.
— Я не знаю Бабингтона! — бросает она.
Суду предъявляется ее собственное письмо.
— Я этого не писала! — звучит новое лжесвидетельство.
Два ее секретаря, даже не под пытками, клянутся на Библии, что писала.
— Они лгут! — твердит она вновь и вновь. — Слово королевы!
Ее слово?
Моя задница — вот что такое ее слово!
Хотя нет, в моей заднице куда больше правды!
К тому времени, когда перед судом предстали Бабингтон, иезуит отец Баллар и другие «джентльмены» — заговорщики, я была вне себя от бешенства.
— Пусть получают полной мерой и по всей строгости! — визжала я.
Во время казни Бабингтон продолжал шептать: «Раrсе, parce, Domine» — «Помилуй, помилуй, Господи, » — когда палач уже вырезал и вынул из груди сердце. И это я, помнящая сожжения при Марии, распорядилась устроить подобное зверство?! Задыхаясь от слез и тошноты, я отправила новый приказ: «Остальных повесить до полного удушения, лишь затем холостить и потрошить!»
И все это из-за Марии.
Она продолжала биться, как умирающий гладиатор. Вскинулась на Берли:
— Вы негодный судья — вы мой враг!
И что же ответил мой Дух, мой лучший слуга, поистине правая рука моей души, сухим голосом законника? «Вы заблуждаетесь, мадам.
Я всего лишь враг врагов моей королевы!»
Ей нечем было защищаться, помимо лжи и угроз, слез и возмущения, — она могла сколько угодно портить ими воздух, все равно вердикт оказался: «Виновна».
И тут стало видно, как любят меня и как ненавидят ее! От Корнуолла до Карлайла благовестили церковные колокола, пылали праздничные костры, звучали псалмы и молитвы, словно вся Англия желала плясать на ее могиле. Два десятилетия народ ненавидел «гадину», «русалку», «блудницу», теперь он алкал ее смерти, жаждал крови, требовал возмездия.
А я сражалась за ее спасение, как тигрица сражается за детеныша. Когда Уолсингем вернулся с севера, гордый и предовольный собой, я не подписала смертный приговор.
Он стоял как громом пораженный, потом затрясся с ног до головы.
— Назовите хоть одну причину, мадам, — кричал он, желтый, дрожащий, — по которой надо спасать эту змею, которую вы пригрели за пазухой и которая все двадцать лет пыталась ужалить вас насмерть!
— Дружище, назову три, пять, шесть! — стонала я. — Она — королева, помазанница Божья, она — женщина, моя родственница, она — из Тюдоров и моя наследница! Если подданные начнут распоряжаться монаршими жизнями, кто знает, в какие пучины хаоса мы погрузимся?
Представьте, что я ее казню, — что ж, пройдут годы, и на ее смерть сможет сослаться каждый, кто захочет казнить другого английского короля или даже, упаси Бог, объявит, что королей вовсе не нужно! Прочь, оставьте меня!
И он меня оставил, чтобы тут же слечь с воспалением желчного пузыря. Никто из наших врачей не мог ему помочь, кроме недавно прибывшего в Лондон португальца, бежавшего от Инквизиции еврея Лопеса. Я посылала Уолсингему лекарства, травы, коренья, бульон с моего стола, но в вопросе о Марии не уступала. С ним я справлялась — он-то один. Но парламент — пятьсот разгневанных мужчин, от них не отмахнешься.
Сознаюсь, они меня тогда обошли — Уолсингем, Берли, Хаттон, они все. Когда мне предложили доверить вопрос парламенту, я охотно согласилась — пусть все королевство, весь мир увидят ее вину!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15


А-П

П-Я