унитаз с инсталляцией 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


IV
Нужно было обобрать гусениц с деревьев: серыми шарами паутины окутали они китайку, анис, скороспелку; нужно было отпилить сухие сучья, мешавшие хозяйскому глазу Шевардина, нужно было подвязать слабые и низкие ветви, чтобы охранить их от полома во время июльских ветров.
Все это хотелось сделать скорее, и Шевардин решил нанять на селе поденщика.
Когда он рано утром пошел по улице, навстречу ему гнали волов в поле, и из-под них взвивалась тонкая желтая пыль.
С реки дул свежий ветер, и от этого ветра волы точно пробуждались на ходу. Все серые и рослые, как один, они останавливались, встряхивали длиннорогими головами и внимательно смотрели на шагавшего между ними Шевардина.
Где-то вдали подымался высокий журавль колодца; от реки по улице с двумя ведрами на коромысле шла некрасивая, долгоносая молодуха в мокрых чоботах, запачканных речным илом.
В стороне бросилось в глаза большое дворовое место, засеянное рожью. Рожь стояла, чуть-чуть сгибаясь, тонкая и желтая, а колосья ее странно двигались и были коричнево-черны от обсевшего их сплошь жука кузьки. Вид был такой, как будто этих жуков именно и желали видеть, и являлся игривый вопрос: не сеяли ли жуков вместо ржи?
Старик с бабой, ухватившись за длинную веревку, шли вдоль поля и хлопали по колосьям, и там, где они шли, выпрямлялись, жалобно качаясь, помятые изжеванные былинки, а позади их с земли снова подымались жуки и, недовольно жужжа, занимали прежние места.
Шевардин вспомнил, что дня три назад о.Мефодий за двадцать пять рублей служил молебен для избавления от гнуса.
Целый день ходили по полям, пели и кропили их святой водою.
Вечером пили водку, плясали и дрались. Жук остался.
У одной низенькой калитки стоял парень, босой, без картуза, с черными волосами в скобку.
- А что, хлопец, - подошел к нему Шевардин, - не пойдешь ко мне в сад на поденку?
Парень смотрел добродушными узкими глазами и чесал спину.
- А шо там робить? - спросил он после долгого молчания и отбросил кивком волосы со лба.
- Да что будет нужно, то и будешь работать... Работа легкая, - ответил Шевардин, сверху вниз глядя на парня.
- А шо вы даете? - недоверчиво спросил парень.
- Тридцать копеек дам.
- И то гроши, - презрительно качнул головою парень и снова потянулся чесать спину, лениво глядя вдоль улицы.
- Сколько ж ты хочешь?
- Сорок копиек даете? - хитро прищурился парень.
- Да, дам, пожалуй, и сорок, - чуть улыбнулся Шевардин, - только выходи сейчас, с пилой, если есть, и лестницу захвати.
Парень оглядел ботинки Шевардина, черные брюки, куртку с ясными пуговицами и зеленым кантом и отрицательно качнул головой.
- Ну? - спросил Шевардин.
- Нi, не хочу, - хмыкнул парень и, медленно повернувшись, пополз во двор.
Волы точно плыли по глубокой желтой пыли улицы, небольшими кучками - по два, по три.
Они смотрели большими ясными глазами из-под белых ресниц, и было видно, что понимали что-то простое и близкое.
Глубоко вросши в землю и полузакрывшись обвисшими серыми крышами, в два ряда стояли избы, точно большие черепахи, раздавленные сказочным конским копытом.
Трубы на избах были широкие, четырехгранные, из плетня, обмазанного глиной, и Шевардин подумал, что вот именно в такие трубы могли влетать и вылетать оборотни, ведьмы, огненные змеи.
И река, дымившаяся внизу, и седой бесконечный лес по сторонам, и цепные лохматые псы, хрипло лающие из-за скрипучих ворот, - все показалось очень знакомым из старых страшных сказок. Точно давным-давно, в незапамятное время, застыла тут жизнь и превратилась в камень, и нельзя было оглядеть широкой сети этих камней, замелькавших перед глазами.
С одного двора рябая девка в красном платочке выгоняла пару волов вдогонку стаду.
Шевардин подошел к ней.
- Слышишь, девка! В сад ко мне на поденку пойдешь?
- У сад? У попивский? - спросила девка.
- Ну да, в поповский.
- Чего ж не пийты, - можно пийты. А ще кого берете?
- Да больше мне не нужно, одной довольно.
- Эге... так мини нельзя, - заулыбалась девка, отходя в сторону.
- Почему нельзя? - не понял Шевардин.
- Та так... Може, вы и ничого, так люди осудят, проходу не дадуть.
По рябому круглому лицу девки ползала не то виноватая, не то стыдливая улыбка, желваками выступая то около губ, то в углах глаз, а серые волы мотали перед ней длинными грязными хвостами.
В конце села указали Шевардину пришлого садовника Игната, жившего здесь на квартире у бобылки старухи.
Старуха была согнута, как конская челюсть, с черными руками, с детскими глазами на рубцеватом выжитом лице, с седенькими косичками, выбившимися сзади из-под повойника.
Было что-то с младенчества страшно знакомое в том, как она двигала руками, когда ходила, как шмурыгали по глиняному полу босые, костлявые, опаленные солнцем ноги, в том, что и как она говорила, в том, как ретиво она возилась у печки.
И веяло от нее все той же старой, забытой сказкой: избушкой в лесу, ступой, костяной ногой, заколдованным зельем.
Садовник еще спал в горнице, и старуха пошла его будить, а Шевардин стоял в низкой избе, вдыхал густой, зловонный воздух и читал на стене около образов длинный лист: "Сказание о том, коим святым каковые благодати во исцеление и помощи от бога даны и кому надлежит молиться:
О исцелении зубные болезни - священномученику Антонию.
О исцелении от трясовицы - преподобному Мирону.
О избавлении от винного запоя - мученику Вонифатию.
О обретении украденных вещей и бежавших слуг - св. великомученику Феодору Тирону..."
Славянские буквы, строгие, сухие, как схимницы, степенно шли одна за другой и сливались в непогрешимые слова:
"О избавлении от блудные страсти - преподобному Мартиниану.
О исцелении от грыжной болезни - великомученику Артемию.
Аще возненавидит муж жену свою - святым мученикам Гурию, Самону и Авиву..."
Очень много для такой убогой и тесной избы было разных икон в углу, икон все старых, темных и мрачных, и какие-то маленькие, белые и синие пузырьки укромно выглядывали из-за них, покрытые пылью.
И все кругом было древнее-древнее, чуть не вечное, начиная с трухлявых бревенчатых стен и по всем направлениям треснувшей и дымящей печи и кончая лавками, тряпками, кочергами. Точно все тут было святыней, точно всю жизнь тут заботились только о том, чтобы оставленное далекими предками сберечь отдаленным потомкам.
А за узеньким окошком на пыльном дворе бродили куры, бродили так же, как тогда, когда на их ножках повертывались задом и передом таинственные избушки.
Старуха вошла сердитая, с безнадежными жестами крючковатых рук, и много ядовитого добродушия было в ее скрипучем голосе, когда, приседая перед печкой, она пропела:
- Нема чого й ждаты!.. Вин у нас такий невдачный, такий невдачный... Вин позавчора був пьян, учора був пьян, а сегодня з похмилля... Живе грошей не платить... А бодай тоби добра не було, да бодай в тебе рыло одпало, що ты такий ледачий!..
Когда Шевардин выходил, то в низкой двери звонко стукнулся головой о косяк.
Уже не желая искать поденщика, он шел по улице обратно в сад, и шаги его были широкие и злые.
Навстречу ему ползли низенькие хатки с низенькими оконцами, низенькие крылечки и плетни; пахло неосевшей тонкой пылью и навозом; мерещилось то сказочное царство, которое усыпил какой-то юморист-волшебник неизвестно когда, неизвестно зачем.
V
Из угла своего сада, примыкавшего к реке, Шевардин любил наблюдать широкую воду и отражение в ней облаков и леса.
Опрокинутый в воде лес казался мягче, таинственнее, нежнее; облака быстро-быстро уходили куда-то в глубину, точно толпа испуганных видений, закутанных в широкие белые покрывала.
Так как они исчезали в лесу, то казалось, что лес тихо и уверенно глотал их одно за другим, а когда по воде шла легкая зыбь, казалось, что он самодовольно смеялся.
Улицы села днем были пыльны, жарки и пусты, и пульс татьяновской жизни бился на реке, возле низкого грязного берега и отмели, покрытой зеленой тиной.
Часов в одиннадцать утра к воде на тырло пригоняли скот, и, смотря на ленивые движения волов, Шевардин думал, что вся жизнь тут осуждена идти неминуемо воловьим шагом и что иною эту жизнь нельзя представить.
Волы стояли по колена в воде; в стороне от них под двумя старыми ветлами, сбившись в кучу и спрятав головы, неподвижно и беспомощно гуртились овцы.
Толпа белобрысых мальчуганов купалась на отмели впереди волов; подходили к реке бабы с ведрами и брали воду, шумно отгоняя животных; тут же на большой голой коряге колотили вальками белье.
У берега дальше чернели узенькие челноки рыболовов, и, похожие на прозрачные тени великанов, размахивающих руками, развешаны были сушиться на тонких шестах вентеря.
Иногда по реке плыли плоты строевого леса, - это монахи строили церковь в селе Пришибе, верстах в пяти от Татьяновки.
Плоты двигались медленно, чуть заметно, идя на буксире у большой монастырской лодки.
В лодке гребли двое мужиков в белых рубахах, а на бревнах сидел крепкий на вид рыжий монах и пел жирным землистым голосом духовные песни. "Ты бо еси, неискусомужняя дево, имела еси во утробе над всеми бо-о-о-га", выкручивал он из себя негибкие, корявые, как дубовые корни, звуки. Но гребцам было трудно продвигать вперед тяжелый лес с тяжелым монахом, и от озлобления они ругали монаха и просили его замолчать.
На той стороне, на лесной поляне, арендованной у графа зажиточным мужиком Ильею Дудкой, разбита была бахча, и оттуда часто было слышно, как Дудка бьет свою жену.
Жена его бегала с распущенными волосами по берегу, а за ней то с веревкой, то с палкой гонялся Дудка.
Избитая им на берегу, она бросалась в воду и, забравшись по грудь, выла оттуда высоким плачущим голосом: "Ой, ненька моя, вин мене втопить! Ой, лишечко, втопить!.." А он ругался и грозил ей кулаками.
В стороне от сада, влево, чернелся перевоз и ходила от берега на берег, из Татьяновки в Неижмаково, старая лодка.
Лодка была одна на два берега, и целый день то с той, то с другой стороны неслись и будили реку зычные ленивые крики:
- Эге-гей! А подайте лодку!.. Подай ло-о-дку!..
Иногда кричали долго - час, два...
По утрам на отмелях бегали и свистали поджарые кулички; по вечерам с лесных озер тянулись большие стаи диких уток.
Охота в графских лесах воспрещалась, поэтому дичи водилось много, а около псарни был большой парк, где бродили олени, дикие козы, фазаны, часть которых ежегодно убивалась на больших графских охотах.
Иногда по вечерам слышно было, как выли и лаяли разноголосым концертом двести борзых на графской псарне. Им отвечали воем и лаем татьяновские собаки, этих последних глухо поддерживали собаки из Неижмакова.
Перекличка затягивалась далеко за полночь, и тогда Шевардину казалось, что люди здесь, сбившись в низкие, темные, зловонные избы, живут и мучатся только затем, чтобы можно было на свободе оглушительно выть по ночам двумстам борзым на графской псарне.
VI
В версте от Татьяновки, в лесу на просеке притаился Баринов хутор, небольшой хутор в пятнадцать - двадцать дворов, заселенный потомками немногочисленных крепостных первого графа, привезенных им в огромное имение невесты с севера, из столицы. Они жили здесь особняком, их называли "кацапами" и смеялись над тем, как они одеваются, ходят и говорят в нос.
Через Баринов хутор Шевардин проходил как-то утром.
Утро было серенькое, подслеповатое, как близорукие глаза.
На небе все стояли какие-то задумчивые дымчатые облака, чуть заметно развивались, свивались и медленно двигались к горизонту, точно старинные свитки, которые внимательно читал кто-то великий и невидный.
Дорога шла мимо огородов татьяновцев, потом лесом.
На огородах высокими рядами цвели подсолнухи. Ярко-желтые головы их, поднимаясь от земли, искали на небе солнца, но оно пряталось от них за свитками облаков, точно отдыхало на них больное, и досадливо щурилось вниз.
На лесной опушке белыми пятнами вкропились в темную зелень молодые тополи, и издали было видно, как безостановочно дрожали их чуткие листья.
Но лес вдоль дороги молчал.
В глубокой бездне его ветвей было много замкнутой тайны, уходящей вдаль.
Там, где сходились синие тени, внизу у корней, казалось, крадучись шли куда-то тонкие стволы, шли тихо, прячась один за другого, и пропадали в глубине.
Узкая, ровная дорога вонзалась в лес острой стрелой.
Дымили избы; пахло навозом. Грязная курносая баба загоняла во двор с улицы грязного поросенка, и бегала за ним, и швыряла в него комьями земли и палками. Поросенок визжал, и визжала баба, и с обеих сторон улицы смотрели на них серые низкие рубленые избы, похожие на почерневшие от дождей гнилые копны.
Со стороны гумен доносилась песня, пели девки хором, пели теми страшными голосами, в которых нет музыки, а есть отслоившаяся боль, и вой ветра в трубе, и режущий скрип ножа по стеклу. И слова песни были какие-то страшные, не то новые, не то старые, но все назойливые и пустые:
Дунька капусту поела,
Танька рассол попила,
А Ленка в аптеку побегла,
Отраву себе приняла.
Точно зеленовато-темные сырые пятна по белой стене, расползались эти слова в крикливой оболочке напева по тихому воздуху и бороздили его, крупно мелькая перед глазами.
А какой-то худой мужик, босой, в расстегнутой рубахе, с тонкой, длинной палкой в руке, шагал, длинноволосый, в конце улицы, и за ним бежали маленькие ребята, надоедливые, как мошкара, и, подпрыгивая, звонко кричали:
- Родя, а Родя! На копеечку!..
Родя оборачивался и махал на них палкой. Ребята шумно рассыпались, потом собирались снова, как ласточки за копчиком, и снова кричали:
- Родя, Родя, на копеечку!
Когда Шевардин поровнялся с ними, Родя подбежал к нему, улыбающийся и блаженный, и суетливо заговорил:
- Ивану Петрову в Студенок сбегал, копейку дал - раз, кривому Финогену лошадей в ночное отвел, копейку дал - два... Это сколько будет?
- Две будет, - ответил Шевардин.
- Две будет?.. Да Семижениха теперь в Киев к угодничкам посылает за мужа помолиться, тридцать копеек дает, - это сколько будет?
От хутора до Киева было больше тысячи верст.
1 2 3 4 5 6 7 8


А-П

П-Я