полотенцесушитель сунержа 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Так во время кораблекрушения, когда огромнейшее судно, получив пробоину в подводной части, наполняется водою, накренивается, стряхивая с себя людей, как муравьев, и величественно поворачивается килем кверху, - необходим бывает кусок дерева, - пусть обломок мачты, - чтобы за него ухватиться и поддерживаться на чуждой и страшной, холодной и бездонной воде, пока подоспеет человеческая помощь.
Для того чтобы появился этот спасительный обломок мачты, понадобилось Ливенцев отчетливо отмечал это - несколько давностей: давно знакомый, просторный, прохладный зал публичной библиотеки, мудрость одного из древних стоиков и женщина около книг - Наталья Сергеевна, которую как будто он тоже знал очень давно.
Там, в казарме, крикливо лезло в глаза то новое, что требовалось данным моментом: пулеметы кольта, противогазы, тяжелые ножницы для резки колючей проволоки, ручные гранаты, адъютант полка - чемпион мира, прапорщики командиры рот, солдаты с сильной проседью в бородах, полевые телефонисты... Здесь притаились как будто те самые "домашние мысли", которые "не годятся в дорогу", зато дают жизни устойчивость, цельность и осязаемый смысл.
И с Натальей Сергеевной, даже гуляя с нею иногда по вечерам по скромным херсонским улицам и в худосочном сквере, Ливенцев говорил, по крайней мере старался говорить, о том, что отжило, отошло, легло в фундамент жизни, было бесспорным, было признанным, не волновало уж никого до слез, не раздражало до ярости.
Оказалось, что Наталья Сергеевна раньше, чем получить место в здешней библиотеке, служила в одном из южных музеев, поэтому она с особым знанием музейного дела однажды рассказывала Ливенцеву о фибулах и серьгах древневизантийской работы, найденных в могильниках степных курганов, о лунницах и гривнах, о корсунских складных крестах-тельниках и церковных рукомойниках из бронзы в виде грифонов, львов, химер, кентавров... Ливенцев слушал ее внимательно, не улыбаясь: с одной стороны, все это очень шло к ее высокой, античных линий фигуре, к ее неторопливым жестам и точеному лицу, с другой - все эти химеры и кентавры были ведь куда древнее, чем его увлечение - теория функций. Иногда она казалась ему прекрасной античной статуей, какою-нибудь Галатеей - нимфой тихого голубого моря, одетой в современное платье, изменившей прическу, сошедшей с пьедестала, замешавшейся в жизнь пятнадцатого года двадцатого века. Всего только каких-нибудь пяти сотых настоящей подлинной жизни не хватало ей, чтобы тряхнуть вдруг победно головою в тюрбане пышной косы, обжечь голубым огнем глаз и залиться будоражащим смехом.
Она же если невнятно и улыбалась иногда, бывая с ним вместе, то глядела при этом не на него, а в сторону, или кверху, или на свои туфли. Это была ее странность, леденившая в Ливенцеве то ощущение домашности, какое у него появилось было в первую их встречу. И чем больше он знакомился с нею, тем меньше и меньше она казалась ему похожей на сестру Катю, из которой ключом била молодая жизнь, которую нельзя было и представить без проказ и звонкого хохота.
Но странно было Ливенцеву наблюдать и себя самого, когда он говорил с нею: он как будто начинал играть, и довольно удачно, какую-то роль не по годам степенного, не по временам рассудительного, не к лицу и костюму чопорного человека, но еще страннее было то, что эта роль ему нравилась. И когда Наталья Сергеевна шла рядом с ним, испытанным женским жестом подобрав платье правой рукой, он не менее испытанным офицерским жестом придерживал левой рукой свою шашку и всем телом следил за тем, чтобы идти с нею в ногу, что, впрочем, было не так и трудно, потому что шаги она делала большие и точные.
Однажды, - это было уж в сентябре, - провожая Наталью Сергеевну до ее квартиры, он зашел к ней собственно больше по инерции, без ее приглашения и без особенного любопытства к тому, как она живет. Она снимала комнату в семье зажиточного зубного врача; в этой комнате на втором этаже, довольно большой и светлой, стояло пианино.
- А-а! - обрадованно направился было он к своему любимому инструменту и взял несколько аккордов, но поморщился: пианино было совсем расстроено.
- Вы играете? - спросила она и об этом так же бесстрастно, как и обо всем другом. От одного тона этого вопроса он тут же снова вошел в свою роль и ответил степенно:
- Ну что вы, что вы! Откуда такая благодать? Бренчу "чижика" одним пальцем, - и только.
Она же деловито, как действовала в библиотеке и, должно быть, в музее, села, достала из толстой папки нот сюиту Грига и до того деревянно передала эту темпераментную вещь, что Ливенцев не сказал даже "Замечательно!", как приготовился было сказать из вежливости, но только вздохнул, повел вправо и влево шеей и спросил:
- А не расстроен ли инструмент? Хотя слух у меня плохой и я полнейший профан в музыке, но кажется, что есть немного, а?
- Да, я думаю, что несколько расстроен, - серьезно согласилась она, прикачнула античной головою и опустила крышку.
Безукоризненной чистоты была накрахмаленная наволочка подушки на ее девственной постели за вычурными ширмами с японскими серебряными ибисами, стоявшими на берегу безукоризненного синего моря под сенью приятно цветущих вишен.
На стене над пианино пришпилены были кнопками открытки с портретами нескольких композиторов и певцов, а на другой стене теми же кнопками прикреплены натюрморт - абрикосы и персики на блюде, чья-то акварель, такая же ученическая, как ее игра. Такой же отрывочный и неналаженный разговор, как всегда между ними, был и в этой ее комнате, хотя Ливенцев думал, входя сюда, что именно тут она разговорится, блеснет голубым взглядом, весело засмеется, закинув голову.
Этого не было, но было как будто неясное желание и совершенное неумение сделать именно так. Она спросила вдруг Ливенцева, по обыкновению не улыбнувшись:
- Вы, может быть, думаете, что у меня привязная коса?
И он не успел еще успокоить ее подозрение, как она уж отшпилила что-то в своем пышном, как спелый подсолнечник, тюрбане, и коса ее, толстая и пушистая, мягко упала ей на спину и повисла упруго ниже пояса из светлой лаковой кожи, которым было перехвачено ее платье.
Ливенцев непроизвольно ахнул, но не оттого, что так длинна и пышна была коса, - это он предполагал и раньше, - а оттого, что обидно маленькой для ее высокого роста, змеино маленькой оказалась ее головка.
Чтобы скрыть неловкость, он дотронулся губами до ее косы, пахнущей сильными духами, и спросил:
- Что это за духи такие?
- Не знаете? - снисходительно чуть-чуть улыбнулась она. - Это л'ориган. Самые модные.
Но смотреть на нее, такую новую с этой маленькой головкой, Ливенцеву почему-то жутко было, и он сказал почти просительно:
- А привести косу опять в прежнее положение вы можете так же скоро?
- Еще бы, конечно, - ничего не подозревая, отозвалась она и перед зеркалом действительно очень быстро восстановила свой восточный тюрбан. За это он благодарно поцеловал ее красивую руку выше запястья.
Она же, должно быть, придав этому его жесту совершенно другой смысл и желая особенно подчеркнуть торжественность минуты, сказала, не глядя на него и по-своему без ударения:
- Два прапорщика целовали мне руки в этом году, и оба ушли туда, на фронт.
История повторялась и тут, но это повторение было неприятно Ливенцеву. Он спросил ее:
- Что же они, - пишут вам оттуда?
- Нет, ничего не пишут.
- Может быть, убиты или в плену?
- Может быть, то или другое.
Спокойствие, с каким было сказано это, его поразило именно потому, что он был третьим и тоже может пойти на фронт, и вот здесь, в этой комнате с ибисами на ширмах, она будет бесстрастно говорить четвертому прапорщику: "Три прапорщика целовали мои руки в этом году и ушли на фронт..."
Таким третьим прапорщиком быть ему все-таки не хотелось. Он сказал поэтому:
- Меня-то, может быть, и не пошлют на фронт.
- Как не пошлют? Совсем не пошлют? Почему? - несколько оживилась она.
- Не меня лично, а весь наш полк могут никуда не послать, - поправился он. - Потому что мы ведь принадлежим к армии особого назначения.
- Что же это за "особое назначение"?
- Так зовется обыкновенно наша армия, а что это значит, неизвестно и нам, - уклончиво ответил Ливенцев и тут же начал прощаться, ссылаясь на то, что надо идти заниматься с ротой.
Вскоре после того она уехала в отпуск в Феодосию к своим родным, а когда приехала, ему не случалось уж больше бывать у нее, и всего раза два только они виделись на улице.
Теперь же, когда безотлагательно и бесповоротно все круто менялось в его судьбе, ему показалось необходимым сказать об этом Наталье Сергеевне: больше некому было. Она сидела за картотеками, разбросав их по столу, как игральные карты для гаданья, и когда он вошел и увидел ее такою, то самому ему стало странно: больше, чем когда-либо раньше, она показалась ему именно теперь похожей на сестру Катю. И, подойдя, он сказал ей первое, что подумалось:
- От третьего прапорщика, уходящего на фронт, вы все-таки будете получать письма, Наталья Сергеевна.
- Как? Едете на фронт? - очень изумилась она. - Вот видите!.. А вы говорили...
- Все едем, не я один.
- Вот видите!
И - странно было еще раз Ливенцеву - голубые глаза ее, так антично на все глядевшие, вдруг наполнились крупными слезами.
Когда он выходил из библиотечного зала, простившись с нею, он шел несколько связанно, по-штатски и даже больше того: ему отчетливо вспомнилось, как какая-то крючконосая мегера с острыми локтями вытаскивала из этого же зала десять с лишком лет назад несчастного Станислава Пшибышевского, весьма приверженного к спиртному.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Остаток этого дня в роте, а потом на вокзале уже начисто оторвал прапорщика Ливенцева от "домашних мыслей" и с головой погрузил его в "дорогу", как и всех около него.
Ревнуя о помощи божьей уходящим на "брань", о.Иона приготовился было отслужить перед полком на плацу молебен и окропить всех святой водою, но Ковалевский сказал ему, что это пока преждевременно, что для этого будут более подходящие случаи, что, наконец, полк ведь только еще продвигается несколько ближе к фронту, но не идет на фронт, так что божья помощь пока излишня.
Он был уверен в себе, совершенно неутомим и поспевал везде и всюду, этот голосистый и пышущий здоровьем командир полка с академическим значком. Полк к вокзалу пошел рота за ротой, батальон за батальоном, в стройном порядке и строгом равнении, как на парад, хотя одетые в шинели солдаты тащили на себе все, что полагалось им тащить в походах, вплоть до положенного запаса сухарей.
На вокзале, - внутри его и на перроне, - выставлены были деревянные щиты с плакатами:
ОСТЕРЕГАЙТЕСЬ! МОЛЧИТЕ!
ПОЛЬЗА РОДИНЫ ЭТОГО ТРЕБУЕТ!
ПОМНИТЕ, ЧТО ПРОТИВНИК
ПОВСЮДУ ПОДСЛУШИВАЕТ ВАС...
Плакаты эти были за подписью генерал-адъютанта Иванова, главнокомандующего Юго-западного фронта.
Когда взводный первого взвода десятой роты старший унтер-офицер Старосила, бородатый и степенный степняк, застенчиво улыбаясь, вполголоса спросил Ливенцева: "Ваше благородие, а куды ж это погонят нас, неизвестно?" - Ливенцев улыбнулся ему в ответ и сказал так же вполголоса:
- Столько же я знаю, сколько и ты, - и кивнул головой на один из плакатов.
О том, куда погонят, спрашивали его в роте и до Старосилы, и он сначала говорил, как Ковалевский, что в Одессу, но потом начал добавлять: "Впрочем, может быть, и подальше Одессы". Здесь же, на вокзале, он совсем был запутан этим приказом "остерегаться и молчать" и добросовестно отвечал своим подначальным, что не знает.
День стоял тихий, сухой и нехолодный. Полк хотя и трехбатальонный, но собранный здесь вместе и совершенно затопивший вокзал, представлялся внушительной военной силой. Под однообразными папахами из серой фабричной смушки очень отчетливо в прозрачном, как всегда в подобные осенние дни, воздухе очень отъединенно круглилось каждое лицо в роте Ливенцева. Эти лица - они были не только знакомы ему, как бывали знакомы лица учеников в классах, когда служил он учителем, - нет: здесь каждый в шеренгах был точно пришлифован к нему, своему ротному командиру, - так же, как и он к ним всем. Он несколько месяцев готовил их не решать какие-нибудь отвлеченные алгебраические задачи, а убивать людей. Эта задача была очень проста и ясна по своей сути. Вырастить корову из однодневного теленка - долгое и трудное дело, а зарезать ее - один момент. Но те, кого они готовились убивать, так же точно, а может быть, и гораздо успешнее готовились убивать их...
Эту мысль здесь, на вокзале, ловил на каждом из так знакомых лиц своих солдат прапорщик Ливенцев.
Та же мысль была, конечно, неотбойна и у его полуротного, прапорщика Малинки, - совсем еще зеленого - лет двадцати, - когда он, собрав в улыбку кругленькое, красненькое безусое личико, спросил его:
- Николай Иваныч, вы непробиваемый панцирь себе выписали?
- Какой панцирь? - очень удивился Ливенцев.
- Да о нем ведь часто публикуют в газетах: панцирь Савина... сто двадцать пять рублей, если только спереди, на грудь. А если с защитой спины, - то сто шестьдесят пять от шрапнельных пуль, а также от разрывных... А револьверная пуля ни за что не пробивает.
- Почем вы знаете, что не пробивает?
- Так в объявлениях пишут.
- А вы верите?
- Отчего же не верить? Вот же у немцев у всех каски, а у нас... Может быть, у них у всех и панцири такие есть, - они, конечно, заботятся о своих войсках, а о наших никакой заботы.
- Допустим, панцирь этот вполне чудесен. У вас он имеется? полюбопытствовал Ливенцев, глядя на него с отеческой улыбкой.
- Я бы непременно выписал, да не мог все собрать денег. А теперь уже поздно, - эх, жалость! А может быть, его в Одессе, в магазине офицерских вещей, купить можно, как вы думаете?
- Я думаю, что все эти панцири - чепуха и жульничество... А каски тоже защита слабая, - и больше от сабель, чем от пуль.
Подошел и командир второй полуроты, зауряд-прапорщик Значков, бывший еще в дружине; послушал, о чем говорит Малинка, и солидно, как старший годами, махнул рукой:
- Кто о чем, а он все о панцире!
1 2 3 4 5 6 7


А-П

П-Я