Доставка с https://Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Они старательно тявкали на овчарок, а овчарки, степенные, пухлохвостые, остроухие псы, приостанавливались, смотрели, высунув красные языки, и потом, нагнув головы, по-рабочему споро шли дальше: один спереди стада, другие сбоку, третьи сзади, и вожатые, старые желтоглазые козлы с колокольчиками, тоже непонимающе озирались кругом, надменно трясли бородами и легко уходили, скрипя копытцами.
Летом отары не сходили с гор. Летом только тощие, с длинными шеями коровы воровато обшарпывали пограничные кипарисы и туи, отчего у этих деревьев всегда был встрепанный, взъерошенный вид, как у боевых петухов весною.
Иногда вечером, когда уж совсем плохо было видно, вдруг слышался одинокий, но громкий бабий голос; шел все ближе, ближе, подымаясь из балок, терялся иногда и опять возникал; это одна, сама с собой говорила, идя в городок с дачи генерала Затонского, пьяная, но крепкая на ноги баба:
- Я земского врача, Юрия Григорьича, Акулина Павловна, - пра-ачка!.. А любовник мой, чистый или грязный, - все равно он - мой милый!.. Все прощу, а за свово любовника не прощу-у!.. Я Прохора Лукьяныча, запасного солдата, любовница - Акулина Павловна, земская прачка! Прохор Лукьянычу ноги вымою, воду выпию, а мово любовника ни на кого в свете не променяю... Ты - генерал, ты кого хочешь бей, а мово Прохор Лукьяныча не смей! Приду, приставу скажу: "Вашее высокое благородие! Я - земская прачка, Акулина Павловна, земского врача, Юрия Григорьича... Вот вам деньги, - я заплачу, а его отпустите сейчас на волю..." - "Это когой-то его?" - "А это мово любовника, Прохор Лукьяныча, запасного солдата... Нонче дураков нет, - все на том свете остались..."
Так она идет в густых сумерках и говорит сама с собой, на все лады, громко и отчетливо, вспоминая генеральского кучера Прохора Лукьяныча, и лают ей вслед собаки.
По праздникам в дождливые дни, когда можно было ничего не делать, но некуда было идти, Мартын и Иван сходились на кухне Увара и длинно играли здесь на верстаке в фильку. Тогда широкие рыжие усы Мартына, закрученные тугими кольцами, и висячие подковкой усы Ивана и белесые молодые Уваровы усы погружались в лохматые карты, и карты по-жабьи шлепали по верстаку, иногда вместо червонки - пиковка, - трудно уж было разглядеть.
Шестилетний Максимка, Уваров сынишка, который до пяти лет не говорил ни одного слова, а теперь во все вникал и всему удивлялся, показывал рукой то на морщинистое лицо Ивана, то на рябое, разноглазое, скуластое Мартыново лицо и оборачивался к матери: "Мамка, глянь!.. Гы-гы..."
Увар был калужанин, Мартын - орловец, и иногда подшучивал Мартын над Уваром:
- Ну, калуцкай!.. Ваши они, калуцкие, - мозговые. Это про ваших, про калуцких, сложено: "Дяденька, найми в месячные!" - "А что ты делать могешь?" - "Все дочиста, что хошь: хуганить, рубанить, галтели галтелить, тес хорохорить, дорожки прокопыривать, выдры выдирать"...
Мартын смеялся в полсмеха, простуженно и добродушно, далеко выставив острый нос, а Увар серчал.
- Вы-дры! Черт рыжий!.. Ты ще даже толком не знаешь, что это за выдры за такие, кашник!.. Ваши, орёльские, они знай только: "Дяденька, найми на год: езли каша без масла, - сто сорок, а езли с маслом, - сто двадцать"... Дыхать без каши не можете, а то калуцкие... Они дело знают, а орёльские без понятиев...
У Ивана было небольшое, в кулачок сжатое лицо, но крепкие плечи и такие широченные лапы, мясистые, тяжелые, налитые, что верили ему, когда говорил он об единственном своем - рабочей силе:
- Семь пудов грузи, - возьму и восемь пудов, - возьму и десять пудов, все одно возьму: я на работу скаженный.
Но жаловался на одинокую жизнь Иван и завидовал Увару, и, говоря об этом, он конфузился и краснел, косясь в сторону Устиньи, Уваровой жены, чтоб она не слыхала, а так как это затаенно обдумано было у него, то выкладывал только голую суть:
- И потом того - вот без бабы я... Нет, так, кроме шутков всяких: шаровары, например, распоролись, - зашить ведь бабская ж работа?.. Борщу сварить, чай в свое время... А то - хлеб да зелень, хлеб да зелень, хлеб да опять же зелень... Долго ли с сухой пищии, - я без шутков всяких - каттар желудка и квит.
А Увар серчал и на Ивана и говорил:
- До скольких годов ты дожил, - ну, а понятия бог тебе настоящего не дал! Ведь ето арест нашему брату, - баба! Ведь ето меня девятнадцати лет мальчишкой женили, а то теперь-то я рази бы далей?.. "Женись да женись, а то что же ты будешь, как беспричальный..." Да я, кабы не женатый - у меня бы сейчас по моей работе двести рублей в банке на книжке бы лежало, - ты то пойми... Да ходил бы чисто, чишше барина.
О своей работе Увар был преувеличенного мнения и, беря работу у кого-нибудь, никаких объяснений не слушал.
- Как же я могу сгадить, - а, улан? Разе такой сгадить может?.. Кто ето у тебя работу взял? Эх, улан, улан... Ведь ето Увар у тебя работу взял! Разе он когда гадил?
Потом он работал действительно старательно и долго, торопился, переделывал раза по три и всегда гадил.
А Мартын был когда-то в школе ротных фельдшеров и потому свысока смотрел и на Ивана и на Увара; носил синий картуз с тугой пружиной и околышем из Манчестера и, когда покупал для капитанши молоко на базаре, говорил строго бабе:
- Смотри, как если жидкое будет, сделаю я тебе претензию, чтоб не подливала ты аквы дистиляты.
Иностранные слова любил и хотя путал их и калечил, - вместо "специально" говорил "национально", и вместо "практикант" - "проскурант", в глубине души только эти слова и считал истинно-человеческими словами. Пил умеренно; покупал иногда газету, которой хватало ему недели на две, и читал так внимательно, что по году помнил, как, например, принимали министра в каком-нибудь городе Острогожске; служил аккуратно, фабрил усы... И все-таки капитанша, седая, но крашенная в три цвета: красный, оранжевый и бурый, с крупным иссосанным лицом, круглыми белыми глазами и бородавчатым подбородком, и горничная Христя, бойкая, вся выпуклая хохотуха-девка, и Сеид-Мемет-Мурад-оглы, мужчина приземистый, черный, бородатый, крупноголовый, с огромным носом, похожим на цифру 6, - все одинаково считали его дураком.
Немец Шмидт дачу свою выстроил неуклюже, но очень прочно: из железобетона, в два этажа: дерево покрасил охрой, крышу покрыл не толем, а железом; но железо не красил, а прогрунтовал смолой, преследуя прочность. Всю землю изрыл канавами и бассейнами для дождевой воды, а промежутки засадил персиками и черешней. Ундина Карловна завела кур, корову, кормила двух породистых поросят и как-то успевала всюду: и управиться с обедом, и накричать глухим басом на Ивана, и подвить жесткие белобрысые волосы барашком.
Долгое время жила она с виноделом Христофором Попандопуло, - вечно пьяным и вздорным греком; но однажды на базаре из дверей кофейни услышала зычный голос: "Kaffe ist kalt!.. Гей-ге!.. Kaffe ist kalt!"*, заглянула туда и увидела плотного бритого немца средних лет, и тут же, зардевшись, сказала ему по-немецки: "Если господин хочет горячего кофе, пусть он зайдет со мною на дачу".
______________
* Холодный кофе! Холодный кофе! (нем.).
И господин, оказавшийся слесарем Эйхе, зашел, и так понравился ему горячий кофе, что вот уж три года жил он на даче, чинил замки, ковал железные решетки, чистил водопроводы и пьян был только по воскресеньям.
Капитанша Алимова корила им Сеид-Мемета:
- Вот, видишь, работящий какой немке попался, а ты!.. Ты бы хоть по хозяйству об чем-нибудь подумал, мне бы помог... Ах, лодырь божий!..
И отвечал ей не спеша Сеид-Мемет:
- Твой ум - сам думай, мой ум - сам думай... Мой ум тебе дам, - сам как буду?
И не давал ей своего ума. По целым дням сидел на берегу в кофейнях, забравшись с ногами на грязный табурет, курил трубку, давил золу корявым пальцем, много слушал, мало говорил.
Иногда зимою дули ветры с гор такие сплошные, густые, холодные, точно где-то их заморозили на Яйле, и теперь они прорвали плотины и полились, вырывая с корнями в садах из размокшей земли молодые деревья. Укутавшись в теплый платок, часто выбегала тогда из дому Ундина Карловна посмотреть, не разбило ли курятник, не снесло ли крышу с коровника, и Иван в такие дни не работал в саду, жался на кухне. Не о чем было говорить и не с кем: учил большого вислоухого Гектора стоять на задних лапах:
- Служи! Ну, служи!.. Ты не слухать? От, скотина. Я тебя пою-кормлю, блох вычесываю, а ты не слухать? Служи... Ой, дам веревки, ой, дам! Служи!
Гектор величайшее смирение изображал своею рыжей белоусой мордой, мигал виновато, жалостно глядел в глаза Ивана, подвывал даже, но служить не мог.
Иногда шел хлопьями снег и тут же таял, и журчали певуче ручьи в глубоких балках. А потом вдруг развернется такой ослепительно солнечный голубой пышный день, что обрадованно лезут наперебой здесь и там из рудой земли золото-лаковые звездочки крокусов, трава тянет острыми стрелками, растопыриваются по черным шиферным скатам молодые розовые молочаи, и Устинья, укачав на солнышке грудного, устраивает грядки для помидоров, а Максимка, маленький и упрямый, лениво ходит с кошелкой по пустому перевалу, собирая сухой навоз. Под навозом в тепле жучьи норы - в них пороется, у крокусов корешки луковицы - их откопает, погрызет, выплюнет.
- Ты игде там?.. Максимка!.. Максимка, шут!.. - кричит Устинья.
- А-а? - лениво отзывается он, сидя верхом на своей кошелке и разглядывая божий мир сквозь желтое стекло от разбитой кем-то здесь пивной бутылки.
А в марте уже цветет миндаль, и от него струится что-то совсем молодое, нежное, молочно-девичье, и над бурыми вскопанными виноградниками чуть синий пар, и на мелкодубье начинают уже жиреть почки и сталкивать наземь прошлогодний лист, и зяблики пробуют отсырелые голоса.
А к апрелю горы, как гусенята, в желтоватом пуху дубов и буков, и не тяжелые, мягкие, жмурые: так и хочется протянуть к ним руку, погладить. И все как-то блаженно глупеет, переливается, лучится, прячется одно за другое, и море между горами сзади и небом спереди тоже какое-то лазоревое, наивное, вот-вот качнется и закачается сразу все целиком, справа налево, слева направо, мерно и плавно, точно детская люлька.
ГЛАВА ВТОРАЯ
ОДНАЖДЫ СЛУЧИЛОСЬ ТАК
Обычно зимою тут было пусто на дачах, но однажды случилось так, что на всех трех дачах остались на зиму: на даче Шмидта - небольшое семейство, на даче Алимовой - одинокий архитектор средних лет, а в домике Носарева гимназист на костылях. Конечно, это была простая случайность, что поселились рядом в урочище Перевал - небольшое семейство, архитектор и гимназист, но, кроме простых случайностей, что же есть в человеческой жизни?
Гимназист 6-го класса, Павлик Каплин, приехал сюда из города Белева в октябре, а ногу ему отрезали Великим постом в том же году, и сам же Павлик был виноват в этом.
В среду на масленице, когда распустили гимназию и Павлик вместе с двумя-тремя еще шел по улице радостный (а улица была вся золотая и мягкая от морозного солнца и снега; насугробило перед тем за ночь; деревянные крыши все закутало; на свежем снегу синие цветочки вороньих следов так были четки, и глупыми милыми блинами так пахло из трактира Патутина на углу Воздвиженской и Успенской, и лица встречных были светлы и пьяны, как бывает только в праздник и как чуется только в ранней юности), - а улица шла отлогим бугром вперед, и очень далеко ее, прямую, всю было видно; и вот показалась тройка, и по тому, как мчалась она дико под уклон, и как отвалился назад бесшапый кучер, и как бились сани о тротуарные тумбы на раскатах, и по крикам, и как махали ей навстречу руками вдали, видно было, что это не веселые белевцы катаются, а кого-то несет тройка, и уж городовой в башлыке откуда-то выскочил, и засвистел, и побежал следом, и зачернел внезапно народ, как всегда при несчастье...
Павлик был странный мальчик: он не только был мечтателен, как многие мальчики его лет, он положительно бредил подвигами, стремительно жаждал их. Это был слабый, белокурый юнец, с весьма ясными, раз навсегда изумленными глазами, но он всячески закалял себя, допоздна купался, бегал босиком по снегу, старался быть выносливее всех одноклассников, изучал борьбу и довольно ловко боролся, усвоил какую-то странную походку с раскачкой плеч, которая придавала ему весьма бесшабашный вид, но не упруго-сильный, как думал он сам, а только ни к чему задорный.
Он и странных людей выискивал и любил с ними говорить, а юродивый Степынька, который жил, как божья птица, на улицах и сочинял Николе-угоднику такие просьбы:
Подыми меня, Микола,
Выше города Белева.
Расшиби меня, Микола,
Об солому, об омёт.
и дальше, в этом же роде, очень длинно, - когда встречал Павлика, уж так бывал ему рад, как своему, и все, улыбаясь, нежно гладил его по спине корявой рукой. К схимнику в монастырь верст за тридцать ходил Павлик, чтобы решить при его помощи какие-то свои вопросы (не решил). Иногда он бывал очень необщителен, смотрел на всех молча, издалека, - тогда ясно было, что в нем что-то бродило: человек вырастал; иногда же он был неистово весел, всех любил, и его все любили, и все представлялось возможным, лишь бы суметь захотеть.
Теперь вот именно и был такой день, к несчастью мальчика. Яркий ли снег ослепил, или свобода, или что-то почуяла душа, - но когда тройка была уже шагах в двадцати, Павлик, - точно кто толкнул его, - кинулся на середину улицы и поднял руки... Потом в несколько четких мгновений Павлик отметил: свой собственный крик, чужие крики, трезвоны, грохот, гром, сверканье снега, прозор неба над гривой в дуге, красный блеск глаз, пенные морды - три... две... одну... горячий пар, пот, - и ударило его в грудь так, что вдруг стало темно и пусто...
Оглоблей отбросило Павлика в сторону, и только правая нога попала под копыта пристяжной и потом под полоз саней. Тройка промчалась, а он остался.
Ногу пришлось отрезать. Грудь лечили в Белеве, летом усердно поили Павлика парным молоком, но к зиме мелкий почтовый чиновник, его отец, пошептавшись с доктором и покачав горестно головою, отправил его сюда, на горный воздух. Подрядчик Носарев был тоже белевец, это он и предложил поместить Павлика на своей дачке. Обедал Павлик у Увара. Каждую неделю, аккуратно с субботы на воскресенье, отец писал ему письма, сначала длинные, потом короче, но непременно справлялся в каждом письме, как помогает ему горный воздух.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26


А-П

П-Я