Покупал не раз - Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Плещет что-то теплое в горле.
- Тебе далеко ехать, - говорит он, - можешь пробыть и десять дней... А если денег на проезд нет - я дам.
Он не смотрет на Гудкова, но слышит и чувствует, что тот будто плачет. Резной, выпуклый, с грудью, как наковальня, стоит около косяка дверей и всхлипывает по-детски влажно и глухо.
- Ну ладно, ступай! - говорит Бабаев.
Ему хочется добавить что-то еще насмешливое и злое, но он видит, что это - прежнее, старое, а он новый, - и добавить нельзя.
Танцует пламя свечи, как девочка в желтеньком платьице, и торжественно гудит самовар, точно далеко где-то звонят к заутрене.
Почему-то представляется лодка на реке, серая и мохнатая, как ночная бабочка, лес с ландышами, вечер. В лесу скит, и там, в часовне, гудят колокола и поют монахи. Молятся кому-то о чем-то - а зачем?
- Вечно за вас буду богу молить! - счастливо выдыхает из, себя Гудков, и слова его, влажные и яркие, повисают в комнате повсюду, как дождевая пыль.
III
Дождь прошел, но земля не просохла, и пламя фонарей плавало по лужам на мостовой и рассыпалось мелкими блестками по клетчатым плитам тротуаров, когда Бабаев проходил по улицам.
Двигались люди черными длинными пятнами с расплывчатыми очертаниями и потому загадочные, странные, как непонятные знаки в древней книге, тысячи лет лежавшей в сыром капище. А смутные массы домов казались страницами этой книги или свитками, растянутыми по обеим сторонам. Не минутное, не сегодня и не вчера, а что-то страшно старое вползало в душу Бабаева. Им, вышедшим вдруг из темных недр, был туго переполнен воздух; теперь оно переплескивало и вспыхивало то здесь, то там, как волны у мола.
Старые стояли деревья без листьев, старая висела мгла, и что где-то повсюду гремели дрожки извозчиков - было тоже старое, похожее на гуденье самой земли.
Видно было, как шли пары - мужчины с женщинами, издали как неясные конусы, сцепленные с цилиндрами. Было похоже на пауков, куда-то уносивших мух. Старо было: так же уносили и пять и десять тысяч лет назад и опутывали тою же самой липкой паутиной.
"Что я, заяц?" - все время вертелись слова Гудкова. Слова эти были какие-то бодрые, веселые слова, точно надетая набекрень шапка или вздернутый нос.
Совершалось кругом что-то неистребимое, что должно было совершаться всегда и чего нельзя было убить никакими войнами и казнями, как нельзя выпасти траву в степи: от ночных рос вырастает новая трава.
И дома кругом, с магазинами, подъездами, балконами, казались только удобно обставленными спальнями, и таков был смысл старинной книги.
На бульваре, куда пришел Бабаев (на том самом бульваре, где два месяца назад убивали людей), теперь открытом и освещенном газом, гуляли пары. Вдали они сливались с купами кустов, точно эти кусты сошли с мест и двигались и говорили что-то (что - было неважно), в чем была только одна мысль, понятная и без слов и Нарцису и венчику хризантемы.
Они встретились тут же в толпе. Они были незнакомы, но это и не было нужно: лукавый язык фонаря скользнул по их лицам, когда они встретились, и слизал с них занавески: на обоих обнажилось одно и то же.
- Добрый вечер! - сказал он ей.
- Здравствуйте! - ответила она.
И пошли рядом.
Она была невысокая, полная, в широкой пухлой шляпе с перьями; блондинка; болталось боа на шее.
- У вас чудные черные волосы! Давайте меняться, а? - сказала она.
Глядела на него любовно, весело, как на только что купленную в магазине новую ротонду, и гладила по щекам глазами.
Неверный свет скользил по ней, невысокой, и он все хотел и не мог рассмотреть - молода ли она и красива ли: вечером все лица кажутся молодыми, красивыми.
- И глаза у вас какие выразительные, чо-ор-ные... Как бы я хотела быть брюнеткой!..
Она помолчала, посмотрела на него искоса, по-птичьи, и закончила:
- Вообще всякая блондинка желает быть брюнеткой.
- Вы все пошлости говорите, - серьезно сказал он.
- О чем же говорить? Ну, говорите вы... Надо о чем-нибудь говорить: ведь мы незнакомы.
- У меня хозяин - псаломщик, - вспомнил Бабаев, - так у него это иначе выходит: всякий человек желает быть дьяконом.
Она рассмеялась немного хрипло и весело.
- Ну, вот видите! Что у кого болит... Ну, давайте говорить о военных!
В сыром воздухе пятна встречных лиц казались вкрапленными в черное и вместе с ним колыхались. Были и примелькавшиеся лица, те, что всегда одни и те же, неизвестно кто, но их всегда можно встретить: они стареют еще в люльке и остаются такими на всю жизнь. Были юные, нежные. Говорили о чем-то.
Слова мешались в толпе, перепрыгивали от одних к другим, перетирались в мелкую, чуть понятную пыль, но это было неважно для тех, кто говорил. Все слова здесь были легкие, как пустые орехи, все одинаковы, никому не нужны.
- Вы давно служите? В каком чине? - спросила она.
- А вы, должно быть, не здешняя, я вас не встречал... Вы приезжая? спросил он.
- Я из Кракова, полька.
- Или из Риги, немка?
- Или из Москвы, русская... Какой вы смешной.
И рассмеялась.
"Это - живой человек, с которым я иду, чтобы им себя оскотинить", желчно подумал Бабаев.
"А что значит: оскотинить? Унизить? Возвысить?.."
- А вы зачем идете? - спросил он.
- Как? - остановилась она.
- Унизить себя или возвысить?
- Купите мне десяток папирос "Ливадия" и спичек две коробки, - вместо ответа кивнула она на лавочку у бульвара.
- У меня есть папиросы, - ответил он.
- Есть? Почему мне казалось, что вы не курите? Это вы на другого похожи, тоже военный, тот не курит... Ну, апельсин десяток!
Из сада они уже вышли и шли по улице. Казалось Бабаеву, что улица стала ниже и шире, и раздвинули ее они вдвоем: вонзились в нее, как клин, и она распалась. И в то же время думалось, что нельзя сказать "вдвоем", что он был все-таки один, только стал полнее, больше занимал места. Так же чувствовал себя он, когда шел в плаще в дождь и от ветра развевались полы.
Но когда она говорила с ним, спрашивала его - он терялся. Это было лишнее и нелепое: она должна была идти и молчать, как животное, которое купили.
Ноги у нее были короткие, но она бойко переступала ими, перепрыгивала через лужи, и боа ее раскачивалось в стороны и пушистыми хвостами било встречных.
IV
В номере гостиницы они сидели на диване, старательно очищали апельсины и ели.
Он глядел в ее лицо и видел глаза, подведенные карандашом, жесткие белокурые волосы, завитые в какую-то сложную прическу, морщинки около губ, раскидистые ноздри. Она была старше его, и он жестко подумал про нее: "Матерая волчица!.."
А она здесь, в номере, была не такая, как на улице: наблюдала за ним зелеными глазами, беспокойно ласкалась.
- У меня муж был тоже военный - на войне убили. Бедный - получил тридцать четыре раны штыком!.. Товарищ его писал: нашли тело - все-все-все исколото... Сынок сиротка остался, два года всего... умненький, красавец, весь в него, брюнет, глаза большие... Муж мой грузин был, кавалерист, штабс-ротмистр... У грузин всегда глаза большие...
- Не было у тебя мужа! - зло сказал Бабаев.
- Что ты! Я тебе карточку покажу! - испугалась она. - Пойдем ко мне домой - покажу... Сейчас нельзя - я живу у тети; через три дня уедет лечиться - тогда можно. И сына покажу.
- И сына нет, - сказал Бабаев, - и тетки нет. - Не знал, зачем говорил, но говорил спокойно, безжалостно, точно шел в лесу, рвал повисшую на сучьях паутину и раздвигал ветки.
Было какое-то удовольствие в том, что бросал в нее уничтожающие слова, как камни.
- Ну, что ты в самом деле!.. Тетка у меня обеспеченная... пенсию после мужа получает. Муж чиновник был... все ворчал, кашлял, пока не умер... Уродина был страшная! Она из-за пенсии за него и вышла.
Попробовала улыбнуться, но он налег на нее тяжелым обезличивающим взглядом, и она отвернулась. Вспомнила, что видела у него за воротником тужурки полоску вышитой рубахи, и заговорила снова:
- Пан очень любит вышитые рубахи?.. Я вышью пану рубаху... по бордо синими цветами - хорошо? Или черными?.. Через два дня могу вышить: я рукодельница... И пианино у меня есть: уроки музыки даю.
- Уроки му-зы-ки! - брезгливо передернул он лицом.
- Да, да!.. Вот, не верит! Ничему не верит! Ты думаешь, я такая... падшая? Я - не падшая. Так, необходимость... Чем я виновата? Мужа убили, сын маленький - что он понимает?.. А тетка - она такая... тяжело у ней. Зачем я ей нужна? Конечно, это я сама сознаю.
- Говорю - нет сына! И мужа не было и тетки нет! - выпалил в нее Бабаев. - Говорю - нет! К чему еще то же самое?.. Жри апельсины!
Он опрокинул пакет, и они рассыпались по столу, бойкие, круглые; два упало на пол.
С лица женщины что-то сползало; точно ударили по нем плашмя, и оно стало бессмысленным, плоским.
- Тебе скучно? - вдруг спросила она; подведенные глаза влажно замигали. - На, возьми иголку!
Она выдернула из кофточки иголку с черной ниткой.
- Зачем иголку?
- Коли меня - в руку, в щеку... Хочешь - глаз выколи!
- Зачем?
- Может, тебе веселее будет, - почем я знаю...
Положила голову на стол и задергалась всем телом. Горела безучастная свечка. Лежали мертвые корки апельсинов. От зажатой между двумя пальцами ее левой руки папиросы изгибисто, как из кадила, подымался дым - узкий, синий.
- Будет! Перестань! - приказал он.
Он смотрел на ее руку с папиросой, видел, как кожа на ней сморщилась мелкими полосками, точно спеченная, и думал: "Сейчас она обнимет меня этой рукою, положит на грудь голову с мудреной прической и будет голосить дальше..."
Почему-то не было жалко.
И когда он смотрел на нее, то видел не ее, а свое лицо с четкими бровями, сросшимися над переносьем, и с темными глазами, всегда внимательными и узкими, точно все время било в них солнце и мешало видеть, и приходилось козырьком над ними держать ладонь.
Представлялись другие глаза - те же глаза, но детские, простые. Те были широкие, потому что в них жила вера в тайну; эти сузились, потому что для них не было уже никаких тайн.
Женщина перестала плакать. Она сидела, подперев руками голову, и глядела на свечку. Сама была, как свечка, - задумчивая, тихая.
- Вытри глаза! - сказал он. - Дай, я своим платком вытру: у меня чистый.
Она посмотрела на него поворотом мокрых глаз.
- Зачем? Пусть!..
Может быть, почудилось, что он пожалел ее, и она заплакала снова.
- Ну, можешь нюнить дальше, а я пойду, - поднялся Бабаев.
- Куда?
- Туда, где песни поют.
Должно быть, подслушивал кто-то за дверью в соседнем номере. Кто-то откачнулся от двери, так, что скрипнули филенки, и задорный, насмешливый женский голос запел звонким речитативом:
Забыты нежные лобзанья,
Уснула страсть, прошла любовь...
оборвал на высокой ноте и рассмеялся.
За другой дверью номерной бойко прошел по коридору, и за ним еще чьи-то неровные шаги.
- Дверей тут совсем не нужно; это чья-то насмешка, - сказал Бабаев. Не правда ли? Нужно открыть все двери.
- Это уж такая гостиница, - не поняла она. - На это нечего обижаться сюда только за этим и ходят.
Лицо ее оттого, что было заплакано, казалось припухшим, и было странно Бабаеву, что она плакала и курила.
- Нужно открыть все двери настежь, везде! - с силой повторил Бабаев. Потому что нет стыда, и не должно быть! Из спален сделали какие-то баррикады для мысли, и оттого тесно и глупо жить! И псаломщику, моему хозяину, нужно сказать во всеуслышанье: "Это не твой сын плачет у меня за стеною, а мой, мой, мой! И ничего в этом нет ни унизительного, ни страшного!.." Вообще нет ничего ни страшного, ни низкого - правда?.. Есть степени падения, и нет самого падения, есть степени злодейства - и нет злодейства... Такова глупость жизни - измерять степенями то, чего нет... Ты старше меня, не правда ли?
- Моложе, - улыбнулась она, - женщины всегда моложе.
- Ты старше меня, - повторил он, - потому что обросла гусиной кожей, но ты можешь прожить еще уйму лет и ничего не вынести из этой уймы... У тебя бывают такие минуты, когда ты, конечно, есть, но тебя уже в сущности нет, то есть нет тебя для себя самой, понимаешь? Когда ты - часть чего-то огромного и совсем не радостного, черного, как... что?.. все равно что, - черного... Это временная смерть, должно быть... Я не для тебя говорю - для себя, и не слушай! - заметил он вдруг на себе ее встревоженный взгляд, - думай о том, сколько я тебе дам и чего ты себе купишь - шляпку, ботинки, пирожных... О чем я говорил?..
Он прошелся по номеру, закурил, нервно потер рукою лоб над переносьем.
- Да! За этой смертью опять будет рождение, но - черт его возьми! этой смерти оно не прикроет целиком - она проступит!.. Это - все равно, как трава над трясиной: трава как трава, а походи по ней, попробуй? Недолго походишь. И это - не ужасно. Ничего нет ужасного... Придумали ужас! Его нет на самом деле, да и ничего нет: ни горя, ни радости, ни березовых плах... Факты есть, будь они прокляты, но мы их не видим, все время смотрим и не видим... А когда увидим, то с ума сходим, потому что - факт, он не вмещается: он огромный, а человек - пыль, и давит...
Бабаев остановился и увидел близко от себя ее глаза, уже высохшие и широкие. Раздвигали орбиты, становились белее, шире... Стало противно вдруг, скользко, душно.
- Что ты уставилась на меня, как жаба?! - злобно выкрикнул он; нижняя челюсть дрогнула, и мелко застучали зубы. - Увидеть хочешь? Все равно не увидишь. Это - не здесь (он махнул рукой вдоль лица), это - там где-то сзади, не знаю, где... Думаешь - с ума схожу? Правильно думаешь... Тебя я, должно быть, как лекарство взял. Что ты смотришь? Ты умнее меня, я знаю, потому я тебя и взял...
Он сел рядом с нею на замасленном диване. Она уже не курила - обняла его голову короткой рукой. Он почувствовал запах ее тела и холод руки. Но когда он взял ее руку своею, то увидел, что его рука была холоднее, и почему-то это казалось обидным; а острому от худобы лицу было покойно на чем-то мягком.
Плавали шаги в коридоре. В соседнем номере тот же женский голос, но уже не задорный, а вдумчивый, тихий, запел грустное:
- Дивчино, голубко, що будешь робиты
На Вкраинi далекой?
- Буду шиты-прясты, зеленое жито жаты
На Вкраинi далекой!
- Дивчино, голубко, що будешь ты исты
На Вкраинi далекой?
- Сухари з водою, абы сердце з тобою
На Вкраинi далекой!..
Теперь голос был, как молитва, и имел запах. Пахнул зеленой травою, когда садится солнце.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30


А-П

П-Я