Акции сайт https://Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

. Тут такое дело, ми-и-лый мо-ой! (Положил на шинель огромную жилистую руку.) Пригнали, значит, дедов наших сюды в степ из-под Рязани... Давно - дедов наших... Пригнали на поселение. "Вот вам степ, режь себе куски, живи, работай..." Хорошо. Режь-то режь, а тут с ними человечек увязался нужный: писарь не писарь, а нужный, грамотный, это... Кто его знает, примерно, из каких он, из какого сословия, а нужный... Кузьмичов по фамилии... Тоже и ему землицы надоть... Возвел он дедов-то на этот самый, на Пьяный Курган-то, поклонился миру в ноги и кажет: "Старички, мол, миряне! Земли вам дадено неисчерпаемо... Мне, сироте, тоже кусок найдется. Так вы мне, мол, вот этот самый Курган и дайте... А как прирежете мне, что с Кургана видать, - бочку вина поставлю!.." Вон как ульстил! Не ведро, мол, а бочку, сорок ведер! Это ведь что? Глаза разбегаются!.. Галдели, галдели - отрезали ему все вокруг, что с кургана видать: земли, мол, у нас много, хватит. Не подумали то, что народ-то, он... множает, - вам-то хватило, а мы в нищих пошли... Восемь ден, брат, пили на Кургане-то на этом, не бочку, а, может, пять их, бочек-то, выпили... Какие живьем здесь сгорели от винища-то, право... Потому и зовется Курган Пьяный: пропили нас! И внучат и правнучат на веки вечные за восемь ден пропили, вот как, милой!.. Разве не прискорбно? Корим мы их, дедов-то, да что ж, кори не кори... И Курган теперь: не Пьяный, мол, Курган - Дурной Курган. Легче, что ли? Все одно - не легче. Пропили!
- Пропили! - отозвался Бабаев и засмеялся.
Смеялся тихо, любовно. Смотрел на лохматые головы, дышал вонью вагона и смеялся. Хотел что-то сказать им еще и не мог. В голове вертелось яркое: "Пропили, грабили, высекли..." - и потом еще, плавное: "И везут в тюрьму, и везут в тюрьму" - как пение. Смотрел и смеялся; хотел перестать и не мог. Взвизгивал, и катились слезы... Прыгал вагон, скакали лохматые головы, точно мчались на лошадях... Свечка кружилась, трещала, как фейерверк, и падали искры...
Огромный мужик обхватил его бережно руками, смотрел на него с участливым испугом и дышал ему в мокрое лицо едким:
- Барин! Голубь наш сизый! Убивается как. Ничего! Слышь ты - ничего! Мы стерпим...
СУМЕРКИ
I
Приехал на смотр старенький, очень важный генерал, на всех накричал, всех похвалил, все перепутал, перезабыв уставы, револьвер называл пистолетом, вместо "снабжать" говорил "снабдать", шепелявил и часто сморкался.
Ему приготовили обед в собрании, но он выпил только стакан красного вина и уехал.
Офицеры сели обедать сами - все равно вычтут из жалованья, - и обед затянулся на целые сутки.
За длинными столами, празднично покрытыми белыми скатертями, уставленными вазами с фруктами, виноградом, было красно и мутно.
К смотру готовились долго, и теперь всем хотелось шума, безудержа и веселья, такого, чтобы его чувствовали волосы и ногти. Но веселились так же, как всегда: много пили, скверно подшучивали друг над другом, пробовали петь - не выходило, ругались добродушно и просто, как ругаются только легкие душой. Нельзя было отличить молодых от старых, как будто не прожили старые лишних двадцати лет: такие же были ребячливые, назойливые, вздорные и звонкие, как колокола: все равно, сколько лет висит колокол на перекладине колокольни.
Бабаев пил вместе со всеми, но не пьянел; только то, что он всегда ощущал в толпе, - неприязненное тупое чувство - теперь стало гибким и ищущим.
С лиц так давно известных людей сползло знакомое, и лица стали новыми, смутными, даже не лицами уже - кусками живого.
Пространство между ними было четким и упругим, и из него выталкивались они, ощутительно тяжелые на вид.
За окнами смеркалось. В бездумный день бабьего лета с этими летучими паутинками, в безлистые деревья, в мягкую серизну неба сумерки входили просто и уверенно, как в открытую настежь дверь. Чуялось, что скоро станет свежо, задумчиво, длинно, - потом ночь. Звезды будут казаться высокими-высокими, будет тихо, подавленно торжественно, как около постели умирающего в большой семье.
И для того чтобы уйти от обиды, за которую некому и неизвестно чем мстить, Бабаев пил жадно, смеялся каждой невеселой шутке, ловил перекрестные взгляды узких от смеха глаз, плел из них сложную новую сетку, но она тут же разрывалась, как паутина за окнами, - лица каменели, слова казались ветхими и убогими, как нищие на паперти, пятна гасли. Представлялось, что это не люди даже, - так что-то сырое, скомканное в кучу, а пространство между ними явственно казалось синеватым, мутным и плотным. Можно было бы ощупать его рукой, если бы пальцы тоньше.
Командир полка сидел долго, до вечера, а когда выходил из собрания, лицо у него было опухшее, глаза влажные; он пробовал шутить с молодежью, но путался в словах и преувеличенно тяжело ступал по полу, точно подымался в гору.
Ему пели "чарочку":
Чарочка моя,
Серебряная,
На золотом блюде поставленная!
Кому чару пить,
Тому здраву быть...
Запевал капитан Убийбатько, мрачный, приземистый человек с огромным голосом, и когда доходил до слов:
Пить чару,
Быть здраву...
то в горле у него что-то перекатывалось твердое, точно круглые камни, глаза выпучивались, и за лицо становилось страшно: вот-вот дойдет до последнего предела багровости и разорвется пополам.
И страшно было видеть, как около него сгрудились взрослые, бородатые люди и, точно не было никакой другой жизни, ни пространства, ни времени, нестройно выкрикивали вслед за Убийбатьком:
Командиру нашему
Павлу Павловичу
Сироти-и-некому!
Кто-то вставил "полковнику" и вышло еще одутловатее и смешнее, запутались и кричали вразбивку, и такие были у всех широкие влажные рты, и толстые складки около незаметных глаз, и протянутые вперед, плещущие рюмки в руках, так много было уверенности и деловитости в этих новых эполетах и орденах, надетых по случаю парада, что Бабаев напряженно подхватил вслед за другими: "Сиротинскому!.." И вместе со всеми потянулся к полковнику чокаться и целоваться.
Близко увидел его крупную лобатую голову и жесткие волосы в длинной серой бороде, ткнулся куда-то губами в завороченный угол его губ, облил ему рукав водкой из рюмки - кто-то толкнул сзади под локоть, - потом нестерпимо противно стало вдруг от жесткой потной тесноты кругом и досадно на себя, и на длинную бороду полковника, и на муху, кружившуюся перед глазами. Протискался к двери, чтобы уйти, но болезненно почувствовал всегда одни и те же четыре стены в своей комнате, почему-то холодные и липкие в представлении, почти живые какою-то сосущей жизнью, и остался и, отойдя к окну, долго смотрел на улицу, где сумерки уже крали углы у домов, их тяжесть и краски, уже тянули трубы ниже к земле и вот-вот готовы были вспыхнуть огоньками в окнах.
В свете ламп, в желтоватой пыли, лица казались Бабаеву твердыми и резкими, голоса отчетливыми и сжатыми, комнаты стали меньше, люди больше.
Убийбатько совсем сырым, размокшим басом, которым уже не мог управлять, жалобно мычал:
Во Францию два гренадера
Из русского плена брели,
И оба душой приуныли,
Дойдя до немецкой земли.
Держал в обеих руках салфетку и делал вид, будто играет на гармонике:
Печальные слушая вести,
Один из них вымолвил: "Брат!
Болит мое скорбное сердце
И старые раны болят!"
Около него качались, смеясь, три желтых пятна с открытыми ртами.
Играли в карты на двух столах: на одном в преферанс, на другом в макао. На первом кто-то молодой кричал:
- Пикашки обыкновенные!
И кто-то старый, должно быть подполковник Матебоженко, отливал раздельно и ясно:
- Фати его тузою морскою, шоб вин не пикав! Бо дай ему такий довгий вик, як у зайця хвист... Усе грае, та грае, та грае, як та сопилка!
Перед глазами прыгало круглое колесо: грае, та грае, та грае...
Вот оно оказалось костистым деревенским лицом подполковника, широким в скулах, изжелта-седым в бороде, остановилось на момент и опять покатилось:
- Та хиба ж от так грають?.. "Грають, грають, грають".
Это были не слова, не мысль - и человека здесь не было, было что-то круглое, нудное, бурое, и катилось:
"Грають, та грають, та грають".
Капитан Качуровский глядел на всех в полевой бинокль, и по нижней части лица его, там, где плотные усы свисли на нижнюю губу, как башлык, бродил хмельный испуг перед чем-то увиденным впервые.
- Ну-ну, ты, морда, куда лезешь? - бормотал он вполголоса. - Черт! Задавить хочет!.. Прямо кит какой-то!
Может быть, лица казались ему плоскими стенами, может быть, все лица слились в одно огромное, отовсюду сдавившее его лицо, и он отталкивал его рукою, хотя сидел за столом один и никого не было вблизи. И было странно, что он сидит один и говорит сам с собою.
Там, где играли в макао, было напряженно, сухо, и те, что стояли возле стола и курили, старались дым выпускать вверх, чтобы он не мешал следить за игрою.
На смотру, когда командир полка представлял своих офицеров генералу и дошел до Бабаева, генерал вдруг сделал строгое лицо, подтянулся, и когда подавал ему свою синюю холодную руку, то как-то медленно просовывал ее вперед, точно думал - подавать или нет.
- Поручик Бабаев? - повторил он за командиром. - Это тот самый, с "кукушкой"... Э-э... любитель игры в "кукушку", - прищурился он, - капитана ранил...
- Как фамилия капитана? - повернулся он к полковнику.
- Селенгинский, - ответил тот и добавил: - Поправляется, ваше превосходительство...
- На несколько месяцев вывели из строя командира роты?.. Э-э... вас будут строго судить... поручик, и всех участников... и вас, главным образом... За это - крепость... э-э... крепость, да... Распустили полк! вдруг скороговоркой закричал он на командира. - Военное время - и распустили полк!.. "Кукушки"!.. Храбрость показывают в собрании! На войне пусть, во время бо-оя, э-э, вот когда, а не здесь... Не здесь, полковник!
Маленький и седенький, он визгливо кричал на командира, задрав голову, и Бабаеву казалось тогда, что кричит он не потому, что возмущен "кукушкой", а потому только, что полковник был громоздкий, высокий и висел над ним все время, как глыба камня, и ему противно было быть таким маленьким и стареньким рядом с таким большим.
И теперь, вспоминая это, Бабаев вспоминал также ясный осенний воздух, желтизну земли, синеву неба, не далекого, а близкого неба, вот сейчас же, рядом с землей, вспоминал, как вглядывался он тогда в умирающее лицо генерала, в настороженное лицо адъютанта Бырдина, в укоризненное и жесткое, точно затянутое в корсет, лицо командира.
Земля, из которой выросли все эти лица, была простая, цельная, а лица такие сложные, разрозненные, так несхожие одно с другим. Это было любопытно тогда, и любопытно было, какие круглые и пустые выходили слова из генерала, точно пузыри на дождевой луже: вскакивали и тут же лопались без следа. Бабаев давно знал, как и все в полку, что было следствие, что капитана Лободу не послали на Дальний Восток, а перевели в другой полк только потому, что ожидался суд, и знал, что это случилось не четыре месяца назад, а когда-то страшно давно, но только теперь в этой желтоватой пыли вечерних ламп, в этом влажном пьяном облаке, висевшем в собрании, вспомнил, что за все это время ни разу не видал Селенгинского, хотя он лежал в местном лазарете.
"С нами сила кре-естная!.. С нами си-ла небе-есная", - на церковный мотив огромным рычанием выдавливал из себя совершенно уже пьяный Убийбатько. Он сидел за столом, подпершись руками, и плакал.
Заплетающейся, семенящей походкой вышел из буфета краснолицый, обвисший, с узенькими-узенькими глазами доктор Василий Петрович. Сюртук на нем слежался поперечными морщинами, как гармоника, и весь он был похож на старую "гармонь-тальянку", которую неизменно держит при себе, хоть и играть не умеет, каждый мастеровой. Вот он подошел к Бабаеву боком, обнял его левой рукой, снизу вверх заглянул в глаза.
- Сейчас на улице меня за пристава приняли... а? - сказал он плачущим бабьим голосом. - Господин, кричат, частный пристав - ка-караул!.. А я доктор медицины и кандидат прав... Сережа, выпьем на ты!.. А? Сережа, дай мне целковый, пойду поставлю... Дашь? Сережа!
От его вкрадчивых глаз с опухшими от запоя веками было более тесно, чем от руки, жестко охватившей талию, чем от его дыхания, жаркого, густого, душного.
- Сережа!.. Я доктор медицины и кандидат прав... а они мне: господин частный пристав, а? И почему я Бланше де ля Рош?.. Василий Петрович... и Бланше де ля Рош?.. Отец у меня был француз, а мать - курская помещица... А я Василий Петрович... Бланше де ля Рош... Сережа, а?.. К какой я нации принадлежу, а?.. Дашь целковый?
Беспомощно-пьяный и детски-требовательный, он качался перед Бабаевым заплывшим красным лицом. В желтоватой пыли ламп он был тяжел. Куда-то в сторону от него шло полосою то, чем он был вчера, сегодня днем и еще когда-то давно в ресторане, а потом на ночной весенней улице, явственно зеленой от луны. Четкий он был и в то же время расплывчатый и неясный, и Бабаев не знал, зачем он захватил столько времени и столько пространства, чтобы вот стоять теперь перед ним вплотную и говорить шепотом, хитро щурясь:
- Сережа! Я сейчас поставлю и возьму... оббязательно, ну, оббязательно возьму... Примета есть... Дай целковый... только серебряный... а, дашь?
Бабаев дал ему серебряный рубль, и Василий Петрович радостно полез целоваться, вправо и влево отодвинув языком усы, и звучно и сыро чмокал его в губы и подбородок. Потом оторвался, как-то отпал сразу, как напившийся клоп, и тут же поспешно, точно боясь, чтобы не отняли этого рубля, старо и пьяно согнувши торс, засеменил к тому столу, где играли в макао.
Глядя ему вслед, Бабаев опять вспомнил Селенгинского: такой же он был старый и пьяный и сырой... "А теперь какой?" - вдруг спросил самого себя Бабаев и не ответил.
Качуровский подсел к Убийбатьке почти рядом и, серьезный, длинный, с нахлобученными усами, направлял на него бинокль, точно хотел выпалить в него стеклами.
А Убийбатько, лежа на столе головою, бубнил деревенскую бабью частушку:
Как пошла бы я плясать
Резиночки рвутся-я-я-я.
Передок короток,
Ребята смеются...
и подергивал в такт плечами.
- А шо! Зъив?.. Не дав бог жабе хвоста, а то б вона усю траву потолкла!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30


А-П

П-Я