https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Grohe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

»). А в целом справился. Получилась несгибаемая личность, живущая полноценной жизнью; ему все нипочем, никакие обстоятельства его-не удручают. Всюду есть пища пытливому уму, вот вам целое исследование о блатном языке, происхождение словечек: «шмон», «прохаря», «чернуха» и других. На предпоследней странице были строчки, подчеркнутые знакомым алым фломастером: «Недавно стало мне известно, что срок мне сократили благодаря хлопотам одного из наших фронтовиков. Признаться, от него не ожидал такого, помнил о моей участи. Узнать бы, что заставило его?»
Кто ж это мог быть? Такой же волнистой чертой Жанна отмечала строки обо мне. Я перебирал всех, кого помнил, и все больше склонялся в пользу командира полка. Последние годы перед его смертью я несколько раз бывал у него. Он вышел в отставку генералом. Однажды у нас был разговор про то наше наступление в Эстонии, и генерал сказал, что прав был тот лейтенант-сапер (фамилии его не называли), — неэкономная была операция, давай, давай! Азарт наступления подмял требования тактики. Это было в характере нашего генерала — вмешаться, позаботиться, не открывая себя.
Письмо обрывалось, будто Волков понял, что никакого конца быть не может. Потом он все же приложил узкий листок бумаги:
«Боюсь, не поставил ли я Вас этим письмом в трудное положение. Простите, я этого не хотел. Я не рассчитываю ни на участие, ни на ответ. Лет через пять, если буду жив, я вам еще раз напишу. До этого не опасайтесь. А ведь я к Вам привык, как ни странно. Какое прекрасное было начало, и как печально все завершилось. Но, может, еще и не конец. Как говорил мой отец, где конец веревки этой? Нету его, отрубили!»
Вот и все. Папка пуста. Никого из нас не назвал, не попрекнул. Долго, со стыдным чувством облегчения смотрел я на дату, механически поставленную в углу, потом повалился на диван и мгновенно заснул, не раздеваясь, как когда-то засыпал на фронте.
3
Солнце, наколотое на шпиль Адмиралтейства, припекало пустой летний город, пыльную его зелень, гранитные набережные. На площади стояли экскурсионные автобусы. По горячему асфальту тупо стучали деревянные подошвы. Немцы, шведы, финны, темные очки, челюсти, жующие жвачку…
— Ну как, вспомнили Волкова?
Вопрос вырвался из нее против воли. Она долго удерживалась, вела себя как положено, совершила вступительный обмен фразами насчет погоды, предстоящей прогулки по городу.
У Манежа белел новенький щит: «Выставка живописи Финляндии». С тележки продавали сливочные брикеты. Из картонного ящика дымил сухой лед.
— Ну как, вспомнили?
Все застроено, покрашено, ни одной приметы блокады не осталось. Все дочиста выскоблено. Кому нужны страсти той, канувшей за горизонт, поры?..
Я пришел за четверть часа, она уже сидела в сквере. Узнал я ее издали по спине, по шапке ее неистово черных волос. Она сидела неподвижно, глаза ее были закрыты. Неизвестно, как давно она тут.
— Еще бы не вспомнить, наш знаменитый сапер Волков, «сапер Советского Союза» его звали.
Губы ее шевельнулись, она нахмурилась.
— Вы должны мне рассказать о нем все, все, что помните.
Она волновалась, и я подумал: а что как Волков жив? Мысль эта испугала и поразила меня.
— Вас что интересует?
— Все, все, — нетерпеливо подстегнула она. — Потом я вам отвечу.
Мы вышли на набережную. Мелкий блеск воды слепил глаза.
— …Коренастый, невысокий, голос у него был густой. Он пел баритоном. Он был человек замкнутый.
Когда я произносил «был», ничто не менялось в ее лице.
— Что же он, много ниже меня? — Она остановилась передо мной.
— Значит, вы сами… вы не видели его?
Она напряженно дернула плечом:
— В том-то и дело. Я никогда не видела его.
Я подумал, что Волков был много ниже ее, сутулый, с обезьяньи длинными руками, совсем ей не пара.
— Плечистый он был, — сказал я. — Атлетического сложения, поэтому роста казался небольшого.
Если бы знать, что хотела она от меня услышать, какой ей нужен Волков.
— Его любили? Что у него за характер?
— А мы мало знали о нем. Он о себе не рассказывал. Специалист он был хороший… — Я двигался на ощупь, но ее лицо выражало только напряженное внимание, ничего больше.
— Вы знаете, я так и представляла, что в жизни он немногословен, — она оживилась. — А по письмам его этого не скажешь, верно?
— Я тоже удивлялся, читая. Борис, тот как раз был рассказчик — заслушаешься, в письмах он, конечно, проигрывал…
Для чего-то я старался защитить Лукина, восстановить справедливость. Могли же одну и ту же девушку любить два хороших человека. Необязательно один из них должен быть хуже или глупее. Почему всегда один из соперников оказывается трусом, себялюбцем, словом, недостойным? В молодости я тоже так считал. Когда Волкова осудили, тем самым как бы подтвердилось, что он хуже, что он не имеет права вставать Борису поперек дороги.»
— Почему Волков развелся с женой?
— С женой… — Что-то мелькнуло, тень воспоминания, когда-то об этом толковали. — Черт, не вытащить, — признался я, — может, потом вспомню…
— А о нашей переписке Волков рассказывал?
— Ни слова. Не в его натуре. От Бориса я знал, что оба они обхаживают одну и ту же девицу. Извините, теперь я понимаю, что это — вы.
— Господи, вы становитесь все догадливее.
Я засмеялся.
— Это я нарочно подставляю вам борт, чтобы вам было легче. Между прочим, письма ваши я, кажется, видел, когда землянку Волкова разбомбило.
— Интересно бы их сейчас почитать. Я плохо представляю, что там было.
— Я тоже все пытался вообразить. Наверное, они были на уровне.
— Спасибо, — сказала она. — Да. Все дело в интонации. Может, сегодня, я не сумела бы… Нам кажется, что мы с годами умнеем. Ничего подобного, уверяю вас. Тогда, в девятнадцать лет, я чувствовала больше и понимала не хуже.
— А что касается меня, то я был туп. Это точно. Даже вспомнить стыдно.
Мы некоторое время шли молча. Она взяла меня под руку и вдруг спросила тихо:
— Вы хлопотали за Волкова?
Я покраснел.
— Нет, это был не я. Наверно, это наш командир полка.
Она внимательно смотрела на меня.
— Вы не любили Волкова?
— С чего вы взяли? — я хмыкнул поравнодушнее. — Просто Борис был мне ближе. Пехота.
— Пехота тут ни при чем.
— Да, я был на стороне Бориса.
— Вам вообще неприятно вспоминать войну?
Она об этом уже спрашивала. Какого черта она опять лезет туда же?
— А почему мне должно быть приятно? Три года снилось, как у меня живот разворотило, никак кишки назад не могу запихать, скользкие они, длинные.
— Не пугайте меня, я это часто вижу и не во сне, — спокойно сказала она. — Почему же другие любят вспоминать?
— Не знаю. Мне хватает нынешних передряг. Вот мы сейчас воюем с Госпланом. Это же битва народов. Тридцатилетняя война.
— Вы с фронтовиками не встречаетесь?
В словах ее было больше утверждения, чем вопроса. Это была чисто женская способность внезапно, без всяких, казалось бы, оснований угадывать сокровенные вещи. Откуда она могла знать, что я давно перестал бывать на встречах? С тех пор, как хоронили нашего генерала. На гражданской панихиде я услышал, как дали слово Акулову. Он служил у нас в связи. В сорок втором году его за трусость исключили из партии. Он принялся писать на всех кляузы. Еле избавились от него. Появился он через несколько лет после войны и стал всюду выступать с фронтовыми воспоминаниями. Генерал наш негодовал, но помешать Акулову не мог. И вот он теперь встал у гроба и протянул руку. Я громко сказал: нельзя Акулову слово давать, это кощунство! Произошло замешательство. Но Акулов нашелся: ах, говорит, наш друг хватил с горя, ревновать начинает всех к генералу, меня ревнует, и немудрено, потому что наш генерал любил каждого из своих офицеров, так любил, что… И покатил о том, какие мы были герои под водительством нашего командира, как мы освобождали, громили, какое чистое и честное было время, и вот ушел тот, для кого мы были не ветераны, а солдаты, он знал дни и ночи наших боев, а для других это были всего лишь даты… Кругом меня всхлипывали, сморкались. Ничего не скажешь, красиво говорил этот сукин сын. Но после этого я перестал ходить на встречи. Все было изгажено. Мне слышались в воспоминаниях медные трубы похвальбы и акуловский голос: «Ах, какие мы были бесстрашные, какие герои!» На пионерских сборах задавали вопросы, за которые было неловко, — какие подвиги совершили вы и ваши товарищи? Сколько у вас орденов, сколько фашистов вы убили? Две девочки с пушистыми косами водили меня по школьному музею боевой славы. Под стеклом лежали начищенные диски автомата. Была сделана модель землянки, стены обшиты досочками, внутри зажигалась маленькая лампочка, укрепленная на пистолетной гильзе. Это было трогательно. Девочки попросили подарить музею мои именные часы и сказали, что если мне сейчас жалко расставаться, то чтобы им дали их, как только я умру. Милые девчушки, исполненные заботой о своем музее.
— Они что же, ссорились?
— Кто?
— Да Волков с Лукиным?
— Бывало. Цапались. А между прочим, Волков одеколонился, — неожиданно выскочило у меня, и я как-то по-идиотски обрадовался. Вспомнил, что Волков натирался после бритья тройным одеколоном и то, как нас возмущал этот поступок. Одеколон у него воровали и выпивали. Каким-то образом он вновь добывал его в Военторге, и за круглым этим пузырьком шутники охотились из принципа и, конечно, обнаруживали.
— Одеколонился, вы представляете!
Разумеется, она не могла взять в толк, что тут особенного.
— …Справа стоит одна из колонн с гением Славы, подарок Николаю первому от прусского короля в 1845 году…
Казалось, что Жанна потихоньку переводит гида, который бойко шпарил по-немецки, но скоро я уловил несоответствие. Толпа экскурсантов потянулась к площади, а Жанна продолжала объяснять мне. Она наизусть повторяла текст волковских открыток. Поднимала палец, придавая словам торжественность. То же произошло и у Медного всадника, «созданного скульптором Фальконе в 1782 году», и так далее, и тому подобное. Потом она дала мне очередную открытку, изображающую Исаакиевский собор, отдекламировала ее текст и стала продолжать сама про колонны, осадку, ворота, про неудачный проект Монферрана… На черно-белой открытке мимо собора несли аэростаты заграждения. Три продолговатые, серебристые туши. Я никогда не видел их вблизи, всегда только издали. Даже в бинокль они плохо различались на фоне белесого неба.
Сейчас вместо аэростатов тянулась длинная очередь желающих попасть в собор. Я никогда не был в этом соборе. Меня не интересовал ни Монферран с его просчетами, ни голова Петра, которую, оказывается, лепил не Фальконе, а девица Колло, — меня больше занимало волнение Жанны, она никак не могла сладить со своим голосом. Ровная безучастность прерывалась, будто ей не хватало воздуха. Она взглядывала на меня с необъяснимо просящим выражением. Я кивал, энергично поддакивал, но было неловко оттого, что не могу разделить ее восторга перед этими памятниками и ансамблями. Я рос среди них и не замечал, как не замечал уличного шума, вывесок, запаха нагретого асфальта. Я был потомственным горожанином. Я знал другой город — с очередями, колоннами демонстрантов, его лестницы, дворы, коммунальные квартиры. Внутрь собора попасть не было надежды. Без очереди пропускали организованные экскурсии. В большинстве это были иностранцы. Мы пытались пристроиться к немцам, но нас вежливо отделили. Зато я впервые дошел до самого входа и потрогал изображения святых на воротах.
Пройдя мост, мы очутились перед Биржей. Мы двигались по маршруту, обозначенному открытками.
— Левее Биржи здание Зоологического музея, — произносила Жанна. — Третьего по величине в Европе. По бокам — Ростральные колонны. Сама Биржа, в сущности, повторяет Парфенон в Афинах. Обратите внимание, — сказала она другим голосом, — он пишет с уверенностью человека, побывавшего в Греции. У него все перед глазами. «Калликрат был бы недоволен качеством материала, — продолжала она декламировать, — Фидий — отсутствием скульптур, а вообще все выдержано точно в дорическом стиле. К счастью, с главного портала убрали световую рекламу, она мешала целостности впечатлений. Это место одно из самых красивых. Вот какой наш Ленинград! Гравюра принадлежит дивному художнику Остроумовой-Лебедевой, она умеет, как никто, показать прелесть нашего города. Здание Биржи получилось у Томона лучше его проекта. Редкий случай…»
Текст открытки кончился. Жанна продолжала показывать обуженные капители, портики.
— Да вы же ничего не чувствуете! — с горечью воскликнула она.
Какого черта я должен умиляться этим пандусам и Фидиям, я ничего не понимаю в архитектуре и не собираюсь в ней разбираться.
Она расстроилась. При чем тут пандусы, неужели мне ничего не говорят сами открытки, выпущенные в блокаду бог знает какими усилиями, что уже было подвигом, да еще посланные в те месяцы из осажденного города в Грузию, а до того купленные и привезенные на фронт и там в окопе исписанные крохотными буквами, чтобы побольше уместилось, отправленные полевой почтой, сохраненные все эти годы и сейчас вновь привезенные сюда. Да как же всего этого не чувствовать! Одно это превратило их в поразительный документ. Черные глаза ее пылали. Надо быть бездушным человеком, чтобы не оценить любовь Волкова к городу, не оценить его эрудицию, да кто бы мог описать по памяти все это с такой точностью! А как ощущал он красоту города, в то время изуродованного, полумертвого. По этим открыткам она изучала Ленинград, из-за них она раздобыла альбомы и монографии. Она выучила город, вызубрила его. И это место — стрелка Васильевского острова — действительно самое прекрасное место, она не представляла, что отсюда такой вид на Петропавловку.
Я понял, что впервые отдельные фотографии, картинки соединились для нее в панораму, какую можно было окинуть долгим взглядом. Арки мостов, берега Невы, раскинутые крылья набережных — она жадно оглядывала все это, но, я чувствовал, не своим взглядом, а как бы глазами Волкова. Она перестала обращаться ко мне, теперь она говорила скорее этим грязно-белым языческим богам, сидящим у подножья Ростральных колонн.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13


А-П

П-Я