https://wodolei.ru/brands/Sanita-Luxe/best/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

от кого и к кому переходил этот кинжал, побывавший у двух шахов и нескольких эмиров, и как закаляют подобные лезвия, погружая в тело здорового раба, так что уже при своем рождении кинжал отведал человеческой крови и стоил одной жизни. А в конце беседы, уже провожая князя, Семен незаметно снял кинжал со стены и вручил, с легким небрежным жестом, улыбнувшись: «Больше нечем!» — словно извиняясь за ничтожность подарка.Андрей к двадцати пяти годам сумел многому научиться и теперь вспоминал свою давешнюю застенчивость со снисходительной усмешкой. Ему теперь было очень интересно встретиться с Семеном и уже самому хотелось о многом расспросить костромского воеводу.Семен несколько сдал за протекшие четыре года. Лицо покрыла легкая желтизна, стали заметны отеки под глазами, уже явственней проглядывала седина на висках. Движения, по-прежнему плавные, как у большого барса, стали еще мягче, словно бы осторожнее.Они коснулись проповеди владимирского епископа, о которой в эти дни, не переставая, только и твердил весь город.— Владыка Серапион для простецов! — ответил Семен, чуть заметно пожимая плечами и хмурясь. — Честно говоря, я больше люблю слог Кирилла Туровского: «Днесь весна красуется, оживляющи земное естество: бурные ветры, тихо повевающе, плоды умножают, и земля, семена питающи, травы зеленые рожает. Ныне вся доброгласныя птица славит Бога гласы немолчными…»Семен приостановился, как бы сам с удовольствием вслушиваясь в драгоценную словесную ткань знаменитого проповедника прежних времен.— Это все так, так! — перебил он с досадливым движением руки, когда Андрей пытался возразить, что проповедь Серапиона взволновала всех не столько красотою слога, сколько мужественным словом о бедах земли. — Мыслю, однако, доживи такой проповедник, как Илларион или Кирилл Туровский, до наших дней, его слово о бедах Руси прозвучало бы еще полнозвучней…Семен вновь приодержался и нахмурил брови.— Но есть иное, о чем можно говорить лишь избранным. Тайна власти! Беды и скорби, ордынское иго — посланы нам за грехи?! Богом, значит, допущены и гибель детей, и глад, и разорение храмов — все то, о чем глаголал Серапион, — и запустение сел наших, и горький плен, и прочая, и прочая? Бог не только милует, но и казнит, и этим он выше Христовой заповеди о любви, им же самим данной человецем. Всякая кара есть насилие, и насилием является всякая власть! Но ведь земная власть — от Бога?!Семен стоял, выпрямившись, и сейчас казался уже не пардусом, а византийским вельможею. Взгляд его был высокомерен и презрительно мановение руки, коим он отодвинул невысказанные слова возможных возражений:— Божественности власти никто и никогда не опровергал. Никто! Лишь несмысленные скоты, гады и птицы пребывают в безвластии! Но ежели есть разум человеческ, уже есть и власть! И спорят лишь о том — какая власть? Кесаря, дуки, хана, шаха, римского папы, князя, короля или посадника, как в Новгороде? Но в безвластии не может жить человек ни в дому своем, ни в роде своем, ни в княжестве, ни в земле! Божественность власти — закон, данный Господом. И всякому властителю от Бога же дано право карать. Взгляни! Право суда, и самого тяжкого суда — за убийство, татьбу, грабление — дано князю! Каждый смерд в душе своей понимает, что не можно право суда и казни вручить такому, как он, соседу или сябру своему, что должен быти судья, и судья строгий и немилостивый. И Господа нашего называют судией!Что держит княжества и царства, что съединяет? Могли бы вот эти вшивые смерды сами одержать землю, когда они и в едином граде не могут поладить друг с другом? «Не ведуще, иде же закон, тут и обид много».Что собирает народы? Вера! И власть! Владимир Святой повелел, и вот: повержены идолы, смерды крещены, и стала Великая Русь!Властью кесарей поднят Рим, властью греческих басилеев стоит разноязычная Византия!— Да, быть властителем, — продолжал Семен с мрачною страстью, — значит, быть Богом! Для властителя нет воздаяния за грехи. Каин убил Авеля и положил начало роду людскому. Власть рождена братоубийством. И Владимир Святой убил старшего брата, Ярополка, и Чингис, покоривший мир, еще в детстве совершил братоубийство. К власти всегда идут через преступление. В борьбе познаются достойные власти!Взгляни и помысли! Кто обвинял властителей за убийства и казни? Обвиняют лишь за неудачи, за слабость, за поражение в бою. Лишь слабости не прощали властителю никогда!Ты думаешь, княже, власть легка? Вот, смотри сюда! Это греческая книга о деяниях басилея Алексея Комнена… — Семен быстрым движением поднял и перелистал проблеснувший золотом и пурпуром фолиант. — Вот здесь! Это не битвы, не подвиги в ратном строю, нет! Это ежедневный и еженощный труд царя, когда ему приходилось словом смирять болтливых и суетных наемников своих. Да! Он восседал на золотом престоле. Да, казалось, он был в величии славы своей! Так вот: «Вечеру сущно, Алексей, не снидавший хлеба, ни пития целый день (ибо сидел на престоле и непрестанно глаголал!), подымался с трона, дабы удалиться в опочивальню, однако и здесь к нему шли чередою наемные вожди… И как кованное из бронзы или каленого харалуга изваяние, еженощно стоял басилей с вечера до полуночи, а нередко и до третьих петухов или даже до ярких солнечных лучей. Все остальные, не выдержав усталости, переменялись, уходили на отдых и возвращались вновь, и лишь один царь мужественно выносил этот труд… Коими глаголами возможно описать его долготерпение?»Любой смерд, — да что смерд! — любой боярин не выдержал бы и дня сих царственных забот, пал бы в ноги, моля освободить, отрекаясь от славы и почестей…Семен медленно закрыл тяжелую книгу и бережно положил ее на аналой.— Царьград пал только из-за разномыслия кесарей! — прибавил он, помолчав. И страстно произнес: — Но тысячелетие власти! Но весь мир, завороженный величием града Константина! Но еллинская мудрость, Аристотеля и Платона и иных мудрецов, сохраненная Византией доднесь! Но знание, книги! Свет истинной веры, пролившийся на тьмы и тьмы! Дела и писания святых отец: Григория Назианзина и Василия Великого, Иоанна Златоустого и Иоанна Дамаскина и иных многих! Но драгоценная утварь и ткани, и храмы, и сама неземная София, со сводом, что повторяет небесный, словно парящим в аэре, где камень, одушевленный именем Бога, потерял плоть и вознесся в зенит! Но слава Византии! Но зависть народов! Но палаты кесарей, коим нет сравнения на земле! Во всем мире порфирородный значит царственный, порфирою же называется палата цареградского дворца, в коей рожали царицы будущих царей и царевен… Еще и теперь, едва возрожденный после гнусных грабежей и погрома варваров, град Константина остался столицею мира для многих и многих…— Вот почему, — сказал Семен сурово, — и нужен златой престол, и пышность, и божественная красота палат, и трон, в небеса воздымаемый, и львы у престола, и ужас, внушаемый черни!Семен помолчал и вдруг улыбнулся Андрею:— Поэтому я и тогда, при первой нашей встрече, не мог позволить себе быть равным с тобою, чего ты тогда хотел по некоему юному неразумию! Ваш батюшка, великий князь Александр Ярославич, это понимал.Семен умолк, и тишина продолжала звенеть.— Но как узнать, — спросил Андрей хрипло, — но как узнать, достоин ли ты власти?!— Единственная мера — успех, — холодно ответил Семен. — Пригоден ли сеятель, судим по ниве и плодам ее. Недостойный власти гибнет, как погиб Святополк Окаянный или рязанский князь Глеб, зарезавший братью свою и впавший потом в безумие от страха содеянного…У Андрея голова горела, словно от вина: «Значит, нужно не ждать власти, а драться за нее?! Так вот он какой, Семен Тонильевич!.. Но имею ли я право на власть? Проверится успехом… А ежели нет? А отец? Каким был отец? А Русь? Земля, гибнущая от княжеских раздоров?»Заранее краснея, боясь узреть холодную усмешку Семена, Андрей все же задал этот вопрос. Но Семен лишь мягко улыбнулся и ответил с неожиданной простотой:— Но ведь и я в конце концов хочу не войны, а единства Руси во главе с сильным князем! Слабые — погубят раздорами и себя и землю. Пусть уж лучше русичи режут не друг друга, а вкупе с Ордой кого-нибудь на стороне!Последние слова он произнес, провожая Андрея, уже на пороге. ГЛАВА 28 И снова они стоят, хоронясь за стеной сарая, и капель, теперь уже весенняя, опадает с мохнатой кровли чередой прозрачных звонких колокольчиков. Ему и ей кажется, что прошло невесть сколько времени, и девушка, чуя перемену в Федоре, вздрагивает, молча, послушно отдавая себя, свое тело его рукам. Он поднимает за подбородок ее склоненное лицо, долго смотрит на расплывающиеся в весенних сумерках черты, широко расставленные, пугливо убегающие от него глаза, короткий широкий нос, припухлые, словно вывороченные, большие, темно-вишневые губы.— Телушка моя! Ярочка! — шепчет он, задыхаясь. — Коротконосая моя!Он наклоняется к ней и целует долго-долго, взасос, словно бы и этому научился во Владимире. Губы у нее сочные и мягкие и теплой дрожью отвечают на поцелуй. Иногда, когда Федор уже совсем переходит всякую меру, она просит:— Не нать, Федя, Федюша, милый… Соколик, не нать!У него кружится голова, и он с трудом на минуту отрывается от девушки, и опять его руки тянутся к ней, к ее телу, и губы к губам, и ее мерянское, широкоскулое, с полуприкрытыми глазами и распухшими темными губами лицо откидывается, прижимаясь к его лицу, и два дыхания опять надолго сливаются в одно…Небо уже начинает светлеть и четко отлипать от земли, от мягко изломанной череды княжевских кровель, когда он, стараясь не скрипнуть дверью, пробирается домой. Мать таки просыпается, хрипло окликает его с лавки:— Федюха? — и ворчит, укладываясь на другой бок: — Полуношник-то, осподи! Щи в печи оставлены, поешь…Она засыпает. А Федя, в котором разгорается волчий голод, нашарив в темноте горшок, ложку и прибереженный для него кусок хлеба, жадно ест, сдерживаясь, чтобы не расхохотаться или не начать прыгать от счастья, а потом пробирается в клеть, лезет под полог, осторожно отодвигая разметавшуюся сонную Проську, и, натянув на себя край шубы, валится в мгновенный, каменный сон.С утра Федор запрягает Серка, отправляясь возить овершья. Нога привычно помогает затянуть хомут, пальцы продергивают в клещи хомута конец супони и закрепляют отцовым, никогда не развязывающимся узлом, руки привычно подтягивают чересседельник, покачивают оглобли, проверяя запряжку, ладони оглаживают морду коня и несут сено в сани, а в голове — солнечный цветной туман, и тепло мягких вишневых губ, и гибкое податливое движение тонкого стана девушки, и ее горячее дыхание у лица…В сереющих сумерках знакомая, в лужах воды, тропинка на Кухмерь. У огорожи переминается девчушка в платке:— Федька!Он узнает сестренку любимой. Что-то случилось, верно, послала сказать.— Федька, бяжи, наши парни тебя бить хочут!— Ладно, сама бяжи!Ноги противно слабнут, и сердце толчками ходит в груди… На беседе, конечно, одни кухмерьские парни, девок почти нет, криушкинских всего трое, а княжевский один — те не вступятся. Кое-кто уже хватил хмельного. Федя проглатывает упрямый комок — только не робеть! Парни, неприметно окружив его, начинают задираться.— В Володимери был, чего привез? — громко спрашивает рыжий Мизгирь.— Свово московська князя видал, поди? — раздвигая парней, глумливо осведомляется Петюха Долгий.— Видел, ходили с им! — как можно тверже и спокойнее отвечает Федор.— А вот, коли хошь знатья, дак я в собори был, Успенськом, епископа нового слыхал!— Какой такой пискуп?— Серапион. Из Киева. Он когда говорит, дак в собори тишина, слыхать, как свечи трещат. А там народу — тут со всех деревень собрать, половины не будет!— Погодь! — Мизгирь надвигается на Федю, обнимая Петюху за плечи. «Погодь» сказано одновременно и Феде и Долгому, который уже начинает учащенно дышать, как всегда перед дракой.— Чего он баял-то? — спрашивает Мизгирь. («Сейчас начнут», — думает Федор, подбираясь.) Он отвечает сурово:— Про татар, как нашу землю зорят, и про все про ето!— В церкви?! — ахает кто-то из парней.— Врешь! — рубит Мизгирь.Федя бледнеет от обиды уже не за себя, за Серапиона.— «Поля наши лядиною заросли, храбрые наши, страха наполнившеся, бежали, сестры и матери наши в плен сведены, богатство наше погибло и красота и величие смирися!» — говорит он, и голос его, поначалу готовый сорваться, крепнет и уже не дрожит. Федор, приодержавшись, заносчиво смотрит на Мизгиря (сейчас он уже совсем его не боится) и звонко режет в ответ: — Мне таких слов и не выдумать. Вот!В парнях движение. Кто-то сзади:— Как у нас словно, когда «число» налагали!— Постой! — Мизгирь, морщась, кидает в толпу несколько мерянских слов. — Да ты говори, говори! — подторапливает он Федю уже без прежней издевки в голосе.— Все, что ль, сказывать? — спрашивает Федя, строго оглядывая ребят. Он еще ждет подвоха, да и они не решили, отложить ли им расправу над Федором или нет, но Сенька Тума деловито решает за всех:— Вали поряду!И Федя начинает поряду: про то, как епископ сначала срамил владимирцев за сожженную ведьму и за грехи — что в церкву ходят, а то же и делают одно старо-прежне, словно бы и не ходили совсем; и про гнев божий, наславший немилостивую рать татарскую, и про заповеди Христовы… Его перебивают, горячатся:— Колдунов не знашь! Лонись Ильку утопили!— Сам утоп!— Нет, не сам!— Сам!— Окстись! Марья Кривая чогось-то исделала ему! И все говорят, что она! Боле и некому!— Как свадьба, дак тут они и шевелятся, у церкви на папёрках, бегают, редкой свадьбы не бывает, чтобы не испортили кого!— А кто сильно верит, тому не сделают! Ничё!— Сделают!— Не сделают!— Деда Якима знал? Нет, ты скажи, знал? Кого ему сделали?— Дак он ко всякому делу с молитвой!— То-то!— Деда не тронь! Он б-б-божественный был д-дед!— Ты постой, ополоснись хододянкой.— «Кости праведных выброшены из гробов» — это как в Переяславле было, говорят, когда Батый зорил…— Согрешили…— Про грех и наш поп ягреневский бает!— Постой!— «Кто резы берет»… Чего тако резы?— Ну, лихву, не понимать!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87


А-П

П-Я