https://wodolei.ru/catalog/podvesnye_unitazy_s_installyaciey/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но он туда не ходит.
Мы пишем императору сначала на черновиках. Об этом мы никому ничего не говорим. Когда мы получим от императора ответное письмо или телеграмму, то сначала в школе никто этому не поверит, а потом все удивятся и будут преклоняться перед нами. Дома поймут наконец, что мы послушные и такие же хорошие, как мальчик с пони, и даже намного лучше. И они будут счастливы, что у них такие дети.
Мы с Хенсхеном Лаксом пишем не вместе, а Каждый в отдельности,– ведь было бы просто ужасно, если бы мы получили в ответ всего одну телеграмму или одно-единственное письмо на двоих. Может быть, ответ пришел бы Хенсхену Лаксу и тогда он сказал бы, что это его собственность, или же нам пришлось бы разорвать письмо пополам. И если бы император подписался: «Твой Вильгельм», одному досталось бы «Виль», а другому «ельм», а букву «г» нам пришлось бы разыграть, и в конце концов никому ничего бы не досталось. Мне хочется получить ответ для себя одной, а Хенсхену Лаксу – для себя одного, и мы не хотим ссориться, об этом мы напишем императору.
И еще я пишу императору, что я разговаривала с очень многими умными взрослыми и все они считают, что мир лучше войны, и что вообще войну пора уже прекратить, и что война – это свинство; ему, как императору, конечно, интересно будет это узнать, он ведь всегда обязан сидеть в своем замке, чтобы оттуда управлять страной, а я могу бегать повсюду и слушать все, что говорят. Я пишу, что лучше всего ему было бы отречься. Не знаю, что это значит, но император знает все,– он должен всегда знать больше других людей. И еще я ему пишу, что мы в школе всегда очень громко поем много замечательных песен о нем, о его величии, – в этих песнях мы восхваляем его, и что мне жаль его, потому что ему все время приходится носить тяжелую корону, которая, наверное, ему мешает двигаться. Я матросскую шапку и то не люблю надевать. Еще я пишу ему и о картине, которая висит в нашем актовом зале, на ней написано: «Золото я променял на железо». На этой картине женщины жертвуют на алтарь отечества свои обручальные кольца и свои длинные отрезанные косы. Правда, моя мама хочет во что бы то ни стало сохранить обручальное кольцо, а вот я была бы рада, если бы мне разрешили остричь волосы, потому что они мне только мешают.
Я с удовольствием бы их отдала императору, но их не так уж много, да и зачем они ему? Когда у него соберется большая коллекция волос, они ему все время будут попадать в еду. Тетя Милли подкладывает в свою прическу очень толстые волосяные валики; в ее комоде их целый ворох, – мне ничего не стоило бы взять их тайком и послать императору. В школе нам всегда говорят, что изобретательный ум немцев всему найдет применение. И еще я пишу, что мы хотим, чтобы чаще были выходные дни и мы не учились бы не только по воскресеньям, но и по понедельникам и вторникам, а может быть, еще и по средам.
Мы пишем о том, как мучаемся с учителями. Я хочу, чтобы император приказал снять фрейлейн Кноль с работы. Ведь он очень справедливый и защищает всех слабых на земле.
Может быть, скоро и для моей мамы наступят радостные дни. Ей ведь тоже хочется, чтобы кончилась война. Война продолжается уже почти четыре года, а конца все не видно. Мама плачет, потому что все ее братья убиты или умерли. Я их никогда не видела, но вязала им напульсники и шарфы, и у меня то и дело спускались петли.
Когда не будет войны, не нужно будет так долго стоять в очереди за плохим мармеладом, который я все равно очень люблю. Иногда мне приходится стоять в очереди по нескольку часов подряд. Фрау Швей-невальд, которая как-то стояла передо мной, даже упала в обморок. Дома я теперь тайком учусь падать в обморок и скоро уже научусь. Нужно только стараться не стукнуться головой.
Раньше, еще в мирное время, папа ездил в Америку на пароходе. Пароход был такой величины, как наш дом, и такой вышины, как церковь. Он привез мне из Америки пару настоящих индейских туфель – их называют мокасинами, – в то время я еще не родилась. Но эти туфли у меня и сейчас есть. Носить их я не могу, и они как украшение стоят на моей полке. А у мамы на буфете стоят ботиночки, которые я носила, когда была маленькой. Их чем-то покрасили, и они совсем окаменели. Я не знаю, как это делается. И еще я никак не могу понять, почему я не помню, как я была совсем маленькой. Может быть, меня просто обманывают и я вовсе и не была маленькой. Сейчас я ношу деревянные сандалии, они действуют на нервы всему нашему дому. Громче всего я хлопаю деревяшками, когда бегаю по лестнице, потому что лестница наша тоже деревянная и не покрыта, как раньше, ковровой дорожкой. Получается грохот, как от трубы или индейского военного барабана. А мне этот шум очень нравится.
Как-то раз у нас тоже был мед, настоящий пчелиный мед. Это было, когда мы ездили в Диммельскир-хен. Меня взяли, чтобы помочь тащить продукты, и не заставляли вести себя, как на прогулке, когда мы ездим за город, чтобы отдохнуть или полюбоваться природой.
В часе ходьбы от Диммельскирхена живет крестьянин; у моего папы раньше были какие-то дела с ним. Он сначала ничего нам не дал, потому что все городские ему надоели и он терпеть не может людей, которым нечего есть. Но у отца был керосин, и взамен мы получили яйца, только никто не должен был об этом знать. Мама положила их себе под кофточку, и ее нельзя было ни трогать, ни толкать, а я должна была спрятать банки с медом под матроску. Переночевать у крестьянина нам не позволили, и мы долго шли пешком. Было уже очень поздно и темно, когда мы пришли в Диммельскирхен. Здесь мы собирались переночевать. Я не могла идти дальше. Но комнаты не было. В единственной гостинице все номера были заняты. Мне очень хотелось еще раз побывать в коровнике, где пахнет теплыми шкурами и пестрые коровы медленно позвякивают цепями.
Мой отец ходил из дома в дом, но так и не нашел комнаты для ночлега. Ночь была безлунная, ни один фонарь не горел. Я три раза падала на улице, но банки с медом не разбились, разбились только мои коленки. Может быть, наш крестьянин все-таки разрешил бы нам посидеть у него на кухне, но было так темно, что мы не могли уже вернуться обратно, а уехать мы тоже не могли, потому что в Диммельс-кирхене нет вокзала – он очень далеко, до него почти час ходьбы. Дорогу в такую темную ночь не найдешь – нужно идти лесом, в котором много корней и глубоких оврагов, куда легко свалиться.
В конце концов нам все-таки разрешили посидеть в монастырской больнице. Но сначала они нас тоже не хотели впускать. Мы сидели на скамейке в большом пустом зале, тесно прижавшись друг к другу, потому что было холодно.
Мы съели весь мед из одной банки. Мы ели его по очереди папиным перочинным ножом. Я люблю есть с ножа, но, к сожалению, мне этого обычно не разрешают. Мама сказала, что натуральный пчелиный мед согревает и полезен для здоровья.
В пять часов утра на вокзал пошли рабочие и работницы, чтобы ехать на фабрику. Люди, у которых зеленые и желтые лица и такие же волосы, всегда работают на военных заводах – они там постепенно окрашиваются в эти цвета. Я таких людей часто встречаю. Все шли с фонарями, которые покачивались на ходу и казались совсем маленькими и тусклыми. Мы поплелись за ними. Никто не разговаривал; может быть, все боялись темного леса и разбойников, которые в нем живут. Маленькая старушка, похожая на карлика, тащила рюкзак, который был намного больше ее спины, и все время спотыкалась. Папа хотел ей помочь, но она испугалась, зарычала, как собака, и побежала еще быстрее.
На перроне горел фонарь, но было темно. Мы ждали поезда и мерзли, глаза у меня слипались. Все стояли сгорбленные и печальные, черные блестящие рельсы убегали в темноту. Пошел дождь. Нам все было безразлично. Пришел жандарм, пуговицы на нем сверкали. Дождик, словно испугавшись, пошел сильнее, а жандарм заговорил громким голосом, отнял у маленькой старушки рюкзак и вытряхнул из него все. По камням, как коричневые мыши, запрыгали картофелины; блеснув на свету, разбилось яйцо. Женщина сжалась в комочек, как мокрица, которая боится, что до нее дотронутся. Все замерли и смолкли, а кто-то сказал: «Ну что ж, этот чиновник только выполняет свой долг». Нам казалось, что мы спим и что все это нам снится. Я ненавижу жандарма и никогда не стану исполнять свой долг. Стоявший рядом со мной старик вынул из кармана корявую, скрюченную руку и потянулся к картофелинам. Рука хватала воздух – картофелины были слишком далеко. Он спрятал руку в карман, рука у него дрожала.
Наконец подошел поезд, и мы влезли в вагон. Нас сдавили со всех сторон. В поезде было теплее. Люди все вокруг были добрые, но запах был противный, и мне стало плохо. Потом я вдруг заметила, что мое тело стало удивительно липким, я засунула руку под матроску и поняла, что банка с медом разбилась. В толкучке я ко всем приклеивалась…
Мне хочется, чтобы император заключил мир. Я пишу ему об этом, ведь он все может сделать, на то он и император.
Фрейлейн Кноль говорила нам, что император – посланец бога на земле, а господин Клейнерц считает, что у него и денег много. Хенсхен Лаке говорит, что, наверно, очень интересно быть богом или императором с короной на голове и иметь много денег. А что такое горностай? У него ведь и горностай есть. Император, наверно, мог бы сделать так,' чтобы на всех деревьях росли белые батоны, а Рейн превратился в реку из мармелада, и чтобы у людей, потерявших руку на войне, вырастало четыре руки, и чтобы мертвые солдаты опять оживали. Мы много читали о войнах, и, когда мы играем в войну с швейневальдовскими детьми, мы тоже падаем на землю, как мертвые. Но мы-то всегда встаем после этого, и если я во время игры разбиваю до крови голову, отец только говорит мне: «До свадьбы заживет».
Господин Клейнерц потерял на войне руку. Он говорит, что бывают вещи и похуже, но я ему не верю.
Когда он лежал в госпитале, мы с отцом навещали его каждый день. Мы отнесли ему все наши красные розы, приносили зеленую мирабель и настольные игры, и другим раненым мы тоже все давали. Я им рассказывала тысячи разных историй о волках с длинными и острыми, как сабли, зубами, которые хотят сожрать траву и овец, но трава превращается в колючки и прокалывает им животы, а потом приходит огромная овца и разрезает им животы ножницами, как в «Красной Шапочке». И еще я им придумывала истории о том, как я опускалась на дно морское и шла к коралловым островам, а рядом со мною проплывали акулы и не кусали меня, потому что я кормила их янтарем. Раненые тоже много рассказывали, и мы вместе придумывали разные истории, а один раненый совсем тихо играл на губной гармонике и пел: «Чернобровая девчоночка моя». Я часто ходила в госпиталь и одна, без папы. Но я ведь не императрица – той стоит только милостиво положить свою нежную руку на горячий лоб раненого, как он забывает о своих ранах и готов умереть от счастья. Этого я сделать не могу.
Господин Клейнерц рассказывал мне, что в мирное время белого хлеба сколько угодно, надо только ходить за ним в магазин. Когда он был маленький, у них дома всегда ели белый хлеб, размоченный в молоке. Я тоже хотела бы есть такой хлеб, потому что от него не заболеешь. Наш доктор Боненшмидт уже очень старый и все знает. Он сказал, что нарывы на ногах у меня оттого, что я ем один только хлеб. С тех пор я боюсь есть хлеб, и мама мне его больше не дает, потому что ей надоело со мной мучиться. Она голодает, а мне отдает всю безвредную пищу. Теперь у меня на ногах остались только шрамы, и они уже не болят. Но раньше из них выдавливали гной, и получались настоящие дырки. Каждый вечер их заливали йодом, было ужасно больно, и утром, когда я вставала, я уже со страхом думала о вечере. Когда йод попадал в дырки, я так кричала, что раз даже пришел полицейский; дело в том, что жильцы из квартиры напротив подумали, что меня избивают, и заявили об этом в полицию…
За гостиницей Менгерса чужой солдат перекапывает огород. Это пленный, он принадлежит немцам. Когда в гостинице никого нет, фрау Менгерс разрешает мне поиграть шарами на бильярде. Тогда я представляю себе, что шары – это цветы, и катаю их по большому зеленому полю. Толкать шары длинной палкой мне не разрешают, чтобы я ничего не испортила. Я просто толкаю рукой. Как-то раз фрау Менгерс попросила меня отнести пленному кофе – ведь он тоже человек. Сперва я испугалась, потому что пленный был врагом. Но он сидел на камне, положив руки на лопату, глаза у него были усталые и грустные, подбородок серый. В нем не было ничего веселого, он был очень, очень печальным. Я стояла с чашкой кофе в руках, небо было огромное и синее, а коричневое поле казалось бесконечным. Я была с пленным совсем одна, даже птицы не пролетали над нами. Его шапка лежала, на земле, волосы у него были как сухая трава и развевались на ветру. Ему хотелось домой, ему наверняка хотелось домой. Он об этом не говорил, но ему, конечно, хотелось домой. Ведь он из другой страны. Другие страны далеко, в школе мы их еще не проходили, но папа мне о них рассказывал. Однажды он был в Румынии и привез маме оттуда вышитую кофточку. Румыния. Где она, эта Румыния? Есть еще Африка, там живут негры, совсем черные, и солнце там светит жарко. Мне, чтобы загореть, нужно ездить на дачу, а в Африке все всегда черные, еще черней, чем фрейлейн Левених, которая специально ездила на курорт в Боркум, для того чтобы весь «дамский кружок» говорил: «Вы загорели, как негр». Мама моя иногда лежит на балконе в старом раскладном кресле. Время от времени кресло падает, и она вместе с ним; после этого она со слезами говорит отцу: «Ах, боже мой, Виктор! Как хорошо загорать в марте на солнышке!»
Если бы я могла хоть что-нибудь сказать этому чужому пленному! Я начала вспоминать все иностранные слова, которые знаю. Я сказала: «Сим селабим», и еще «Сезам, отворись», и «Абдулла», и «водка», и «О ля-ля, мадемуазель», и «Свободное государство Либерия», и «Турн и Таксис» – это коллекции марок,– и больше я в тот момент ничего не могла вспомнить. Пленный посмотрел на меня и ничего не ответил. Но он приветливо кивнул мне, залпом выпил кофе, потом надел шапку и подарил мне маленькое распятие из слоновой кости.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15


А-П

П-Я