https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Мистер Форд, что вы принимаете от головной боли?
– У меня ее не бывает.
– Да? Я полагал, что при таком напряженном изучении столь сложных наук по ночам, когда нет времени... гм... выспаться...
– У меня никогда не было проблем со сном.
– Вас мало что тревожит? Я имею в виду, что в таком городе, как ваш, где много сплетников... гм... злобных сплетников, – не возникает ли у вас ощущение, что люди обсуждают вас? Вам это не кажется... гм... невыносимым?
– Вы имеете в виду, – медленно проговорил я, – что я должен чувствовать себя изгоем, так? Да, доктор, иногда. Но меня это не волнует. Не могу сказать, что это не причиняет мне беспокойства, однако...
– Да? Я слушаю, мистер Форд.
– Когда становится слишком плохо, просто выхожу и убиваю парочку человек. Душу их с помощью колючей проволоки. И после этого я чувствую себя отлично.
Все это время я пытался понять, кто он такой, и наконец мне это удалось. Прошло несколько лет с тех пор, как я видел в газете фотографию этой рожи. Фотография была неважной, поэтому я не сразу узнал его. И вспомнил то, что слышал о нем. Он получил степень в Эдинбургском университете в тот период, когда выпускников сразу допускали к практике. Он прикончил полдюжины больных, прежде чем ему присвоили степень кандидата наук, и ринулся в психиатрию.
Он работал на Западном побережье, разрываясь между своими прямыми обязанностями и политикой. Потом произошло громкое убийство, и на него пали подозрения. Ему помогли отбиться – те, кто имел деньги и влияние. Лицензии он не лишился, но вынужден был срочно уехать. Нетрудно догадаться, что он делал бы сейчас. Вернее, что должен был бы делать. Сумасшедшие не голосуют, так зачем законодательной власти голосовать за расходы на них?
– В сущности... гм... – Кажется, он уже был сыт по горло. – Думаю, мне лучше...
– Остаться здесь, – сказал я. – Я покажу вам свою удавку. Или, возможно, вы покажете мне что-нибудь из своей коллекции – те японские эротические прибамбасы, которые вы продавали. Что вы сделали с резиновым фаллосом? С тем, который вы воткнули в рот той школьнице? А-а, у вас не было времени упаковать его, когда вы сорвались в бега, верно?
– Боюсь, вы путаете меня с-с...
– В сущности, – сказал я, – это так. Только вы-то меня не запутаете. Вы даже не знаете, с чего начать.
И ничего не узнаете. Поэтому возвращайтесь и пишите свои отчет. И так и подпишите его: «дерьмо». А для пущего эффекта добавьте сноску о том, что следующий козел, которого они пришлют, получит такого пинка под зад, что целый год не сможет сидеть.
Он отступил в коридор, потом ко входной двери, при этом мышцы его лица судорожно дергались под желтоватой кожей. Я шел за ним и ухмылялся.
Он не глядя протянул руку, взял с вешалки шляпу и нахлобучил ее на затылок. Я расхохотался и быстро шагнул в его сторону. Он буквально вывалился за дверь. Я поднял его портфель и бросил ему вслед.
– Берегите себя, док, – сказал я. – И хорошенько берегите свои ключи. Если вы их потеряете, то никогда не выберетесь.
– Вы... вы... – Мышцы дергались и подпрыгивали. Он уже спустился по ступенькам, и сейчас к нему возвращалось самообладание. – Если вы когда-нибудь попадетесь мне...
– Я, док? Но я сплю хорошо. У меня нет головных болей. Меня ничто не тревожит. Единственное, что беспокоит меня, – это то, что удавка изнашивается.
Он схватил портфель и, странно выгнув шею, размашистой походкой пошел по дорожке.
Я захлопнул дверь и сварил себе кофе. Затем приготовил себе обед и съел его.
Видите ли, это ничего не изменило. Я ничего не потерял, отшив его. Раньше я только полагал, что они обложили меня, а теперь знал. И они знали, что я знаю это. Но при этом никто ничего не потерял, и ничто не изменилось.
Они могли только строить догадки, подозревать. У них не было ничего, на чем можно было бы что-то строить. И не будет еще две недели, вернее, десять дней, считая с сегодня. У них появится больше подозрений, и они почувствуют уверенность. Однако у них не будет ни одной улики.
Улики они смогут найти только во мне – в том, чем я являюсь. А я никогда их им не покажу.
Я выпил целый кофейник, выкурил сигару, вымыл и вытер посуду. Я сгреб со стола хлебные крошки и выбросил их во двор для воробьев, потом полил батат, росший на кухонном окне.
После этого я сел в машину и поехал в город. Я ехал и думал, как приятно было немного поговорить – пусть он и оказался подставой. Поговорить, просто немного поговорить.
18
Я убил Эми Стентон в субботу вечером 5 апреля 1952 года, за несколько минут до девяти.
То был ясный весенний день, достаточно теплый, чтобы все уверовали в приход лета. Ночь оказалась холодной, но вполне терпимой. Эми пораньше покормила своих родителей ужином и спровадила их на семичасовой сеанс. А в полдевятого она пришла ко мне, и...
Я видел, как они шли мимо моего дома – я имею в виду ее родителей. Думаю, Эми стояла у калитки и махала им вслед – я догадался об этом потому, что они все время оглядывались и махали ей. Потом, думаю, она вернулась в дом и стала быстро собираться: распустила волосы, приняла ванну, накрасилась и упаковала свою сумку. Думаю, она крутилась как белка в колесе, потому что у нее не было возможности собраться в присутствии родителей. Думаю, она как сумасшедшая носилась по дому, то включая утюг, то закрывая воду в ванной, то натягивая чулки, то подкрашивая губы, то вынимая шпильки из волос.
У нее была чертова прорва дел. Эх, если бы она двигалась чуть медленнее... Но нет, Эми принадлежала к энергичным, уверенным в себе девушкам. У нее даже осталось немного свободного времени. Думаю, она встала перед зеркалом и принялась отрабатывать выражение лица: хмурилась и улыбалась, надувала губки и встряхивала головой, задирала подбородок и смотрела исподлобья. Потом, думаю, она изучила себя в фас, и в профиль, и даже со спины, выгнувшись и глядя через плечо: разгладила складки на попке, поправила пояс, покачала бедрами. Потом... думаю, на этом она остановилась, так как сочла себя готовой. И отправилась ко мне, а я...
Я тоже был готов. Я еще не оделся, но был готов к встрече с ней.
Я стоял в кухне, ожидая ее прихода. Думаю, она так спешила, что едва не задыхалась, да и сумки, думаю, были у нее тяжелые, и, думаю...
Думаю, я еще не готов рассказать об этом. Слишком скоро, и надобности особой нет. Потому что у нас было целых две недели перед этим, перед субботой 5 апреля 1952 года, за несколько минут до девяти вечера.
У нас было две недели. Две замечательные недели. А замечательными они были потому, что впервые, за не помню уж сколько времени, мое сознание было поистине свободным. Приближался конец, скоро все закончится. Я мог думать, ходить, говорить или что-то делать. Только сейчас это ничего не значит. Сейчас мне не надо больше следить за собой.
Мы вместе проводили все вечера. Я водил ее туда, куда ей хотелось. Делал все, что ей хотелось. И не я виноват в том, что ей не очень-то хотелось куда-то выходить. Однажды я припарковал машину у школы, и мы наблюдали, как тренируется бейсбольная команда. В другой раз мы поехали на вокзал, чтобы посмотреть на проезжающий мимо экспресс «Талса» и на пассажиров, выглядывавших из окон вагона-ресторана и туристического вагона в хвосте поезда.
Вот, в общем-то, и все. Больше мы ничем не занимались. Еще иногда ездили в кондитерскую за мороженым. Основную часть времени мы проводили дома, у меня. Мы вдвоем сидели в старом отцовском кресле или лежали наверху, обнявшись и глядя друг на друга.
Обнимались почти все ночи напролет.
Мы часами лежали и молчали. Но время не стояло на месте. Оно, казалось, неслось вскачь. Иногда я вслушивался в тиканье часов, в биение ее сердца и спрашивал себя, почему оно бьется так быстро. Было трудно проснуться и заснуть, трудно вернуться в кошмар, который заставит меня все вспомнить.
У нас было несколько ссор, но несерьезных. Я изначально вознамерился пресекать их. Я потакал ей, а она пыталась потакать мне.
Однажды ночью она сказала, что собирается отвести меня в парикмахерскую и проследить, чтобы мне сделали приличную стрижку. А я сказал – прежде чем вспомнить, – что, как только она соберется вести меня туда, я начну отращивать косу. Между нами произошла размолвка, но не более.
В другой вечер она спросила меня, сколько сигар я выкуриваю за день, я ответил, что не считаю. Она спросила, почему я не курю сигареты как все, а я ответил, что не знал, будто все их курят. Я сказал, что в моей семье два человека не курили сигареты, отец и я. Она сказала, что да, конечно, если ты считаешься с ним больше, чем со мной, то тогда и говорить не о чем. А я сказал, что, боже мой, какое отношение это имеет к нему?
Но это опять была лишь незначительная размолвка. Полагаю, она забыла о ней на следующий же день, как и о первой.
Думаю, она отлично провела время в эти две недели. Лучше, чем когда-либо.
Итак, две недели прошли, и наступил вечер 5 апреля. Она проводила своих родителей в кино, быстро собралась и в полдевятого пришла ко мне. А я ждал ее. И я...
Думаю, я опять забегаю вперед. Есть еще кое-что, о чем я не рассказал.
В течение этих двух недель я каждый будний день ходил на работу. Поверьте мне, это было непросто. Мне не хотелось ни с кем встречаться – хотелось сидеть в доме с опущенными жалюзи и никого не видеть, но я знал, что так нельзя. Поэтому я заставлял себя, как всегда, идти на работу.
Они подозревали меня, и я дал им понять, что догадываюсь об этом. Однако совесть меня не грызла, и я ничего не боялся. Тем, что я ходил на работу, я показывал, что бояться нечего. А как же иначе – разве отважится человек, который совершил то, что они думают, приходить на рабочее место и смотреть людям в глаза?
Естественно, мне было тяжело. Мои чувства были задеты. Но я не боялся и доказывал это.
В первое время мне почти не давали задании. И, поверьте, мне было страшно трудно большую часть времени сидеть без дела и притворяться, будто я ничего не замечаю. Когда же мне давали какое-нибудь мелкое поручение – доставить ордер или что-то вроде этого, – всегда возникал повод, чтобы послать со мной другого помощника шерифа. Тот, конечно, был озадачен, – ведь они держали все в тайне, Хендрикс, Конвей и Боб Мейплз. Тот недоумевал, пытался понять, в чем дело, но не мог задать вопрос, потому что мы самые вежливые – в своем роде – люди в мире: мы будем шутить и говорить о чем угодно, только не о том, что у нас на уме. Итак, он недоумевал, и был озадачен, и пытался разговорить меня, например, похвалить за то, как я раскрыл дело Джонни Папаса.
Однажды я возвращался с обеда. У нас смазывали маслом полы, чтобы они не скрипели. Когда они смазаны, можно пройти абсолютно бесшумно. Помощник Джефф Пламмер и шериф Боб разговаривали и не слышали, как я вошел. Поэтому я остановился у двери и стал слушать. Я их и слышал, и видел: я так хорошо их изучил, что мог видеть, не глядя на них.
Боб сидел за своим столом и делал вид, будто просматривает какие-то бумаги. Очки балансировали на кончике его носа, и он то и дело бросал взгляд поверх них. Ему не нравилось то, что он должен был сказать, но по его тону и по тому, как он смотрел поверх очков, этого определить было нельзя. Джефф Пламмер примостился на подоконнике и изучал свои ногти. Возможно, его челюсть мерно двигалась: он жевал жвачку. Ему тоже не нравилось спорить с Бобом. По его голосу это заключить было нельзя – он говорил добродушно-веселым тоном, – но ему точно не нравилось.
– Нет, сэр, Боб, – растягивая слова, говорил он. – Я тут кое-что проанализировал, и, думаю, я больше не буду шпионить. Ни под каким видом.
– Ты уже твердо решил, да? Окончательно? Ну, все выглядит именно так, верно?
– Да, сэр, думаю, именно так. А разве можно понять как-то иначе?
– Как, по-твоему, возможно ли делать свою работу, если не подчиняешься приказам? По-твоему, возможно?
– Ну, – Джефф выглядел – именно выглядел - поистине довольным, словно вытянул три туза к трем королям, – ну, я действительно очень горд тем, что вы, Боб, заговорили об этом. Я восхищаюсь теми, кто подходит к сути прямо, без обиняков.
На секунду наступило молчание, потом бляха Джеффа стукнулась о стол. Он слез с подоконника и пошел к двери, улыбаясь. Только в его глазах веселья не было. Боб вскочил и чертыхнулся.
– Ах ты, упрямый осел! Ты чуть не выбил мне глаза этой штукой! Если ты еще раз посмеешь бросаться бляхой, я сверну тебе шею!
Джефф прокашлялся. Он сказал, что сегодня был чертовски сложный день и тот, кто утверждает иное, наверняка выжил из ума.
– Я так понимаю, Боб, человек не должен задавать вам вопросы насчет всего этого надувательства, так? Вы бы назвали это неприличным?
– Гм, не знаю, так бы я выразился или иначе. Не уверен, что я бы отругал его за то, что он задает вопросы. Я бы решил, что он мужчина, который делает то, что должен.
Я проскользнул в мужской туалет и постоял там немного, а когда вернулся в кабинет, Джеффа Пламмера уже не было. Боб поручил мне доставить ордер. Самому, без сопровождающего. Он старался не встречаться со мной взглядом, но казался очень счастливым. Он ставил себя под удар – терял все, а не получал ничего, – и он был счастлив.
Что до меня, то не знаю, чувствовал ли я себя лучше.
Бобу оставалось жить немного, и работа была для него всем. У Джеффа Пламмера была жена и четверо детей, и его одежда всегда была поношенной. Люди такого сорта, они не принимают решений в спешке. Но стоит им принять решение, то уже никогда не передумают. Они на это не способны. Они лучше умрут, чем передумают.
Я приходил на работу каждый день, и вскоре мне стало легче, потому что люди вокруг меня стали вести себя проще. И в то же время мне стало гораздо тяжелее. Потому что тех, кто доверяет тебе, кто не только не хочет слышать о тебе ничего плохого, но даже не думает о тебе ничего плохого, очень трудно обманывать. Так как не вкладываешь душу в обман.
Я думаю обо всех этих людях – их так много – и спрашиваю себя: почему? Я прохожу через это снова и снова, шаг за шагом. И как только начинаю понимать, тут же задаюсь теми же вопросами.
Думаю, я злился на себя. И на них. На всех этих людей. Я думал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23


А-П

П-Я