https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/120x80/pryamougolnaya/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Словом, произошел обвал, и мы потеряли голоса.
Но одной глупостью это не объяснишь. Почему ты не остановил его? Ты же не мог не узнать об этом сразу же.
Но это мое имя. «Поход через Джорджию» – хороший марш; во всем этом не было ничего недостойного и оскорбительного. Не мог же я отречься от собственного имени или от марша, с которым мои предки шли в бой, чтобы дать свободу рабам.
О Господи! Дать свободу рабам!
Прав я или не прав, но я всегда в это верил. Верил. Заруби себе на носу, Джимми: даже когда заходишь так далеко, как я, нужно во что-то верить; верить всем сердцем, словно это часть твоего существа, так что легче сломать руку или отрубить ногу, чем даже в мыслях попытаться изменить этой вере.
И ты это говоришь. Все эти мошенники, взяточники и недоумки, что рвутся к власти, а ты говоришь...
Не о них речь. Они – пусть. А мы не можем.
Да... но, папа. Деньги. Мы. Кто тебе в таком случае дал право жениться и производить на свет Божий детей...
А кто кому дает право?
Да я знаю. Я понимаю, как это бывает. Конечно, все это не планируешь заранее. Надеешься, что все пойдет как по маслу, а...
Да, и в своей любви к семье мужчина будет делать все то, что он не должен был бы делать, и сделает то одно-единственное, что должен, когда отчаяние доводит его до этого. Я был адвокатом, политиком, страховым агентом, всем понемножку. В нефтяной бизнес я влез не сразу. Я был уже слишком стар, чтобы учиться тому, что необходимо знать, чтобы выстоять в этой жизни.
Папа, ты... ты нас очень ненавидел?
Да, ненавидел. Я пришел из другого мира и был совсем не таким, как вы. То, что я говорил вам, казалось вам занудством, для вашей матери это было занудством. Я привык быть впереди людей, поднимать голос, прерывать других, когда надо было их прервать. В моем мире еда была, чтобы насыщаться, а одежда – чтобы прикрывать наготу; я действительно порой парил в небесах и, бывало, предпочитал чтение разговорам, потому что получал удовольствие от чтения и знал, какой это ужас – знать недостаточно. А за то, что я был не такой, как вы, и не хотел быть таким, как вы, вы меня ненавидели, и, защищая себя, я ненавидел вас. Вы тыкали мне в нос моими неудачами, и всякое мое действие, отличное от вашего, вы с радостью заносили в список моих прегрешений. Бывали моменты, когда я чувствовал себя замурованным в темнице моих неудач, и из этой темницы я со страхом взирал на вас – сначала с гневом, потом смело, потом с настороженностью. В голову лезли всякие мысли о том, что, быть может, я и в самом деле не прав, что то, что я считал правильным, было неправильным, и я начал терять то, что называют характером. Неправда, я знаю, что такое деньги; я вдыхал запах виски и шлюх. Но вы всегда смотрели на меня с презрением, и я не мог говорить, потому что не было ушей, чтобы внимать мне, и сам я уже не был так силен. Ты уверяешь меня, что поддерживал семью в десять раз больше, чем я...
Я не хотел так говорить, папа. Видит Бог, не хотел.
Хотел и сказал, и, наверное, это так и есть. Это правда и ложь одновременно. Но я уже не был так уверен. Я не мог говорить с тобой. Быть может... нет, так сильно я тебя не ненавидел. А сейчас я вообще не ненавижу тебя. Еда. Ты пьешь. Для меня это была еда. Когда ты замурован в четырех стенах, надо же хоть что-то делать.
Это, наверное, ужасно, папа. Быть таким большим, быть кем-то...
Да, Джимми, и да хранит тебя Бог от этого ужаса. Потому что сейчас я тебя люблю. Я надеялся, что ты подохнешь там, на нефтепроводе. Я взял твои деньги, потому что полагал, что тебе будет стыдно, если я не возьму, а в результате ты сделал так, что стыдно было мне. Я думал, что ты негодяй, растленный до мозга костей; грязный маленький подонок, держащийся на поверхности благодаря своему ничтожеству. Ты вернулся, и я еще сильнее замкнулся в себе...
Я хотел поговорить с тобой, папа. Я хотел поговорить с тобой о своих рассказах.
Теперь-то я это понимаю; я никогда не понимал тебя, да и не очень хотел понять. Столько надо было сделать и... Но ты вернулся. Все поехало по новой. А потом ты пришел и рассказал о журнале, о том, что идешь в колледж...
И тут ты уделал меня, папа. Ты стоял перед пустым запертым домом без копейки в кармане – или с медным грошом, – и на твоей физиономии блуждала улыбка. А мы уезжали.
Вот тогда мы наконец поняли друг друга. На двадцать лет позже, чем надо. Это была не твоя и не моя вина. Обстоятельства сделали нас слишком разными, и мы слишком долго притирались друг к другу... Да, а потом ты женился и поселился в Оклахоме, а я там работал швейцаром. И это было все равно что начинать жизнь сначала. Почти, но не совсем. Те вещи, о которых я хотел сказать тебе, были интересны, но я утратил веру в них и так и не смог вернуть ее. Я был весь во власти сомнений и не мог пошевелить ни ногой, ни рукой, мне приходилось думать, прежде чем говорить, потому что столько слов было осмеяно и подвергнуто глумлению. Я видел, как тебя передергивает, когда я заговариваю, и я стал меньше говорить. Я стал медлителен в ходьбе, и вот я...
Па...
Но вообще все было хорошо. Даже не могу сказать, как хорошо, как я ценил это. Мы сидели, бывало, в твоей квартире по вечерам, и я закрывал глаза, а Джо карабкалась ко мне на колени. А Роберта делала вид, что не замечает, когда я называл ее мамочкой, а Джо Мардж, ну а ты, само собой, так и оставался Джимми. Голос у тебя был такой хрипловатый, а ты такой большой, но у мальчика голос и должен быть хрипловатым, а сам он должен быть большим. А потом, позднее – много лет спустя, мы ходили гулять с Джо. Мы гуляли и разговаривали...
Джо буквально боготворила тебя, папа. Когда она узнала, что ты умер, она стала сама не своя. Она сейчас с Робертой. Хотел бы увидеть ее? Джо! Роберта!
А мы – мы гуляли и разговаривали...
Только один из нас мог ехать, папа. Я продал рассказ, но денег хватало только на одного. Вот почему я не поехал. Не потому, что я стыдился, ненавидел тебя за прожорливость...
А мы разговаривали и...
Я не хотел так говорить о Мардж. Теперь я знаю. Я знаю теперь об уроках на скрипке. Знаю, зачем ты... Папа!
А мы...
Подожди, папа! Семьдесят лет и тридцать пять лет, а мы так и не поговорили, а уже идут Джо и Роберта, а я хочу...
А...
Папа! ПАПА!.. О Господи, еще минутку...
* * *
– Иди спать, милый. Хочешь, сделаю тебе глоток виски? Немножко. Выпьешь и ляжешь спать.
– Папа был здесь. Он со мной разговаривал.
– Да, да, милый.
– Он приходил погулять со мной, – говорит Джо. – Он был побрит и аккуратно подстрижен, и на нем был костюм без спинки.
Глава 19
Мама приехала в начале прошлой недели. Она ехала в складчину с попутчиками на машине, и вся дорога обошлась ей в двенадцать долларов. Она сильно устала. Они гнали без остановки всю ночь, и мама почти ничего не ела. Да она и не могла нормально поесть. У нее не было денег.
У папы была страховка на похороны в сто долларов, но на эту сумму нельзя было похоронить даже на пределе приличия. Самая низовая цена сверх ста была сто пятьдесят – «не хуже чем у людей», – и она остановилась на этом. Она заплатила десять баксов и подписала счет на остальные сорок. Но надо было купить еще уйму всего, а она отдала десятку, и на руках у нее был счет на сто девяносто баксов.
– Там было очень много народу, Джимми. Папин портрет, из тех старых, когда он баллотировался в конгресс, был напечатан в газете, и еще была целая статья о нем. Совсем незнакомые, прилично одетые люди приходили, говорили со мной и подходили к гробу. А цветов было – море.
– А как дедушка был одет? – спросила Джо.
– Не расстраивайся, – говорю я. – Я рад, что ты все так здорово сделала, мама.
– Но я считала, что это минимум, что мы можем сделать. Только придется эти счета оплачивать. По двадцать долларов в месяц всего...
– Не бери в голову, – говорю. – Разберемся с этими счетами.
Я думал, Роберта встрянет и что-нибудь ляпнет, и приготовился возразить ей, но она не произнесла ни слова. Она не сказала того, что я ожидал.
– Да брось ты, мама, есть о чем беспокоиться, – вот что сказала Роберта. – Я к папе относилась как к своему отцу. Жаль только, что ничего больше мы не могли сделать.
Я сжал ее руку, я гордился ею; мама с облегчением вздохнула, словно перепрыгнула через глубокий ров. Фрэнки почти не вмешивалась. Она хотела было сказать что-то резкое, но я остановил ее взглядом. Я знал, что она хотела сказать. «Пусть мертвые хоронят мертвых». Но маме сейчас было не до ее сентенций. Беда не ходит одна, и она очень переживала за Мардж. Уолтер вот-вот вылетит с работы, во всяком случае, говорит, что вылетит, и все валит на Мардж.
На следующий вечер, придя домой, я застал Фрэнки. Ей стало плохо на работе. Маме все сказали, и она была вне себя. Что мне было сказать?
– На каждый роток не накинешь платок. Когда живешь в такой скученности, как мы, каждый, кому не лень, может болтать, что ему заблагорассудится.
Совет старейшин начался, как только я закрыл дверь, и длился до глубокой ночи, когда главные советники, в том числе Джо, не разошлись по постелям. Он продолжался и при свете дня, не обсуждалось только главное. Ясно, что ни к чему мы не пришли. Мама сказала, что я не должен был позволять Фрэнки делать это; мне следовало лучше смотреть за ней.
– А откуда мне было знать, что она делает? – спрашиваю я.
– Ну правда, мама, откуда нам было знать? – поддержала меня Роберта. – Все произошло так неожиданно, мы и оглянуться не успели, как их и след простыл. Они-то нам сказали, что чинили колесо.
– Но Джимми надо было поговорить с ней, – стояла на своем мама.
– Сколько раз я предупреждала его, что она рано или поздно вляпается во что-нибудь подобное.
– Да брось ты, мама, – говорит Фрэнки. – Очень бы я слушала Джимми, сама, что ли, не знаешь. Как он...
– А что! – спрашивает Роберта. – Почему нет?
– По кочану, – отвечает Фрэнки. – Просто мне уже двадцать пять. Если я сейчас не знаю, что делаю, то слишком поздно браться за ум.
– Час от часу не легче, – сыплет мама. – Можно подумать, что нам только не хватало...
– Ну, развели базар.
– А что ты предлагаешь? Не обращаться же к Чику, правда?
– Боже упаси! Не такой уж он болван.
– И что же делать?
– А ты что думаешь, Джимми?
– А что тут думать, и так ясно.
– Ты имеешь в виду рецепт или...
– Лекарства здесь не помогут. Если только ты действительно не залетела. Ты-то сама уверена?
– Конечно уверена.
– Ума не приложу, Фрэнки, как можно было доводить до этого? Ну и дела! Как ни крути...
– Надо идти к врачу.
– Я не могу найти подходящего. Я пыталась выяснить у подружек, но...
– Но мы же нашли. Я же... – Я замолчал, стараясь не глядеть на Роберту. – Да найдем мы врача. Только это стоит здесь чертовски дорого. Они всегда выйдут сухими из воды, а потому тянут до предела, когда тебе податься некуда.
– Пятьдесят долларов?
– Это цены периода депрессии. Боюсь, сейчас меньше чем за сотню не получится.
Фрэнки согнула пальцы на ногах и уставилась на ногти.
– Если уж понадобится, я, пожалуй, смогу раздобыть. Тут есть такие акулы, под сто процентов могут дать.
– Ты что, с ума сошла? – воскликнула мама. – Это послушать только! Можно подумать, что сотня долларов на дереве растет. Нет уж, мы заставим этого расчудесного Муна выложить денежки. Джимми, ты должен поговорить с ним и сказать, чтоб раскошеливался подобру-поздорову, а то хуже будет.
– Не вздумай, Джимми, – возражает Фрэнки. – Я этого не хочу.
– Представляю, как я скажу ему, в чем дело, – говорю. – Но одно я знаю точно – это что мне придется валить на все четыре стороны. До пособия по безработице надо ждать месяц. Не знаю, что потом, но на какое-то время будем пробавляться им.
Роберта посмотрела на меня.
– О, – говорит, – вот оно как. Так вот о чем ты раздумываешь по вечерам, уставившись в одну точку. Если ты думаешь, Джеймс Диллон, что я собираюсь прозябать на пятнадцать или восемнадцать долларов в неделю, тогда как ты мог бы...
– Может, и все двадцать. И все до копейки тебе. А я куда-нибудь смотаюсь, пока не встану на ноги и...
– Нет уж, сэр! Дудки! Если ты куда-нибудь двинешься, я с тобой. У тебя есть семья и все мы. И выбрось это из головы.
– Но если б я уехал и начал снова писать...
– Если ты на самом деле хочешь писать, кто тебе мешает писать здесь? Ты же продал свой последний рассказ, разве не так? Ну и?..
– Да, продал. Только, сидючи здесь, я с трудом вытягивал полсотни слов за ночь да выдувал в среднем десяток чашек кофе и выкуривал пачку сигарет на каждую строчку. Я не писал. Брал первые попавшиеся слова, крутил, вертел, прилаживал, притирал, чтоб получилась не совсем идиотская фраза. И в результате сбагрил эту туфту завалящему третьесортному журнальчику. Больше я так не могу и не буду. Хватит.
– Мне кажется, мы собрались поговорить обо мне, – напомнила Фрэнки.
– Господи! – кричу я. – И она еще может просить меня об этом! Представь себе, что ты певица – пусть не великая, но стоящая, – ты знаешь, как надо петь эту песню, но голос у тебя сел, тебе надо восстановить его, а потом уж петь. Голос совсем негодный, ты сама не можешь слушать, что уж тут говорить о других. И ты не поешь. Просто это выше твоих сил, стоит только попробовать, и тебе плохо, это убивает тебя, лишает веры в себя, и, если будешь пытаться, вообще никогда не восстановишь его. Ну скажи, в таких обстоятельствах ты бы заключала контракт? Ну скажи...
– Заключила бы, если б мне дали сто долларов, – говорит мама.
А Роберта:
– Джимми всегда так, мама. Помню, как-то он получил пять сотен долларов за два старых рассказика и такое устроил: метался, рвал на себе волосы и орал, что все погибло, что больше в жизни не сможет написать ни строчки. Можно подумать, что наступил конец света... Ведь было такое, Джимми! У тебя всегда одно и то же.
– Может, оно и так. Наверное, так со всеми писателями. Однако есть разница, ее поймет только другой писатель.
– Но послушайте, – говорит Фрэнки, – мы вроде собрались...
– А сейчас совсем другое дело, – тяну я свое. – Если я и начну снова писать, на сей раз об этой бодяге больше не может быть и речи. Не могу я писать, когда надо мной висит образ копа и малолетней сироты. Никогда в жизни! слышите? И зарубите себе на носу!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я