Все для ванной, оч. рекомендую 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И речь уже идет не о том, чтобы спасти крохи, оставшиеся от Большой Монеты, но просто о том, быть тебе или не быть. Наверное, в чем-то я начинала повторять судьбу Нины Викентьевны, во всяком случае, только после всего того, что преподнес мне этот самый суматошный и пестро расшитый лоскутами радостей и печалей поворотный год, я впервые поняла, что основательница Дела и моя предшественница не просто так время от времени исчезала неизвестно куда, отсекала от себя всех и вся, включая даже Сим-Сима, но просто брала передышку, чтобы прийти в себя от постоянного нервного, доводившего до полного истощения напряга, и где-то у нее тоже была своя берлога или берлоги, где она скрывалась от всех, зализывала раны, лечила себя одиночеством и покоем, чтобы сызнова выстрелиться в эту бесконечную драку, как снаряд. Впрочем, не знаю, чем бы закончилась моя отчаянная попытка взять штурмом бизнес-вершины (в общем, даже мне было понятно, что я делала только то, что мне позволяли делать), если бы не неожиданное чудо, явившееся оттуда, откуда я его и ждать не думала.
Двенадцатого июля я вернулась домой поздним вечером. Сопровождавший меня Костяй уже проверил подъезд и помахал мне рукой.
Я пошлепала домой. Идти не хотелось, дома меня ждала только Арина, с которой даже говорить было не о чем, все уже говорено, оплакано и частично обсмеяно.
Звонить я не стала, отперла суперзамки ключами и отмычками с секретом и вошла в переднюю. В кухне горел свет, работал магнитофон — это Арина закатывала до рванины кассету с английскими «Спайс герлс», от которых она тащилась последние дни. Но негромко — я ей делала втык, чтобы не будила соседей.
В передней было кое-что непонятное, под вешалкой стояла большая плетенная из ивняка корзина (на юге их называют «сапетками»), заполненная здоровенными сочными помидорами. Под вешалкой же стояло ружье для подводной охоты, к которому была приторочена маска для ныряния и запасные гарпуны. На вешалке висела низка копченых лещей и чебачков. Вкусно пахло рыбой.
Я задохнулась от негодования: деваха явно подцепила какого-то парня и затащила сюда, чего я ее просила покуда не делать. Наш дом — наша крепость, и Михайлыч постоянно талдычил: «Никаких амуров, девки, без меня!..»
Я вошла в кухню.
Арина была в полной боевой готовности: напялила, как всегда без спросу, мой самый любимый домашний халат цвета гнилой вишни, чуть-чуть распахнув так, чтобы просматривалось тугое вымечко в черном развратно-кружевном лифе, — сидела за кухонным столиком.
Глаза ее сияли. Она смотрела в спину парню, который, посвистывая, положив поперек раковины доску, разделывал рыбу.
На парне были только выгоревшие до белесости короткие джинсовые шорты и растоптанные, бывшие когда-то белыми кроссовки без шнурков.
Спина была крепкая, с игрой мускулатуры, переливавшейся под отполированной солнцем кожей, широкие плечи его пятнали отметины солнечных ожогов, в общем, он был прокален, как глиняный горшок, который только что вынули из обжиговой печи.
— Что это за номер? — рявкнула я.
Парень обернулся, почесал нос тыльной стороной ладони и сказал:
— Здорово, Лизавета… А это вот тебе! Подарок из Ростова-папы… Ничего судачок? Лично наткнул… Еще утром в Дону плавал!
Тут-то я его узнала.
Зиновий Семеныч Щеколдин, по кличке Зюнька-Гантеля, сыночек Щеколдинихи, несостоявшийся супруг Ирки Гороховой, последняя гнусь и скотина, стоял передо мной собственной персоной!
Этого борова я хорошо запомнила еще с того дня, когда он подпоил меня в квартире судьи Щеколдиной, подбросил мне ее драгоценности, а потом вместе с Иркой разыграл этот подлый спектакль на следствии и в суде.
Он был моложе нас с Иркой года на три, и тогда у него была щекастая откормленная ряшка невинного младенца. Но людей не проведешь. Они знали ему цену. Передо мной всплыла картина суда, как он, верный сын Щеколдинихи, заученно твердил гнусную ложь, что я вторглась в их квартиру, обманом заставила открыть сокровищницу семейства Щеколдиных, дабы грабануть оную… И все скулил, жаловался: «Перед мамой я виноват… Маму мне жалко!» В том смысле виноват, что привел в дом воровку…
Он, конечно, здорово изменился за эти годы, ряха опала, молочный сосунок превратился в молодого мужчину, глаза его потеряли пуговичную бессмысленность, когда главным для него было только одно — тяпнуть, закусить и трахнуть! — что они и отражали, и смотрели теперь на меня почти растерянно, с какой-то неясной печалью и виноватостью. Но все это я разглядела только потом, а в первый миг моя ярость обрушилась не на него, а на эту кретинку, которая посмела открыть двери моего дома, моего убежища, моей крепости этому гаду. Я, задыхаясь, начала орать на нее.
Она залилась слезами.
— Вот всегда так… Всегда! Хочешь как лучше! Да что я вам, рабыня?!
Зюнька с силой воткнул ножик в доску, поморщился и сказал:
— Кончай эту оперу, Лиза… Пацана разбудишь! Тут я и заткнулась.
Просто поверить в такое было нельзя.
Но уже шлепали где-то по коридору босые ножки, на пороге, сонно морщась, встал Гришунька, в своей байковой ночной рубашонке, спросил:
— Мамочка, где мой горшок?
Я молчала, разглядывая его.. Он был какой-то квелый, с бледным, почти серым, заострившимся личиком. Его зачем-то совсем коротко остригли, отчего ушки казались большими. Ручки и ножки истончились, и он был похож на какой-то увядший росток, который пересадили из теплицы на неухоженную землю.
И глаза были перепуганные, наплаканные и какие-то повзрослевшие.
— Он хреново самолет перенес. И вообще с животиком что-то. Видно, съел не то. Я читал в справочнике… — пытался что-то объяснить Зюнька.
Но я его уже не слушала, подхватила Гришку на руки, ткнулась лицом ему в маковку и утащила в ванную. Усадила на горшок и села рядом, на пол, взяв его руки в свои.
Он сидел сгорбившись.
— Ну и где же ты был, Гришка? — Наверное, я спросила то, чего спрашивать не стоило.
Он отвернулся и, помолчав, сказал:
— Я не знаю… Мы ехали-ехали, потом плыли-плыли, потом летели-летели…
Скрипнула дверь, и в ванную протиснулась пуделишка. Она присела у порога и деловито сделала лужицу.
— Вот видишь, ты просил собачку. Теперь у тебя есть собачка, — сказала я.
— Я больше не хочу собачку… — Он наморщился и только тут бросился ко мне, крепко обнял за шею и прижался, шепча:
— Я буду слушаться… Только ты меня больше не отдавай!
От него пахло чужим. И я его мыла, усадив в джакузи, налив в воду пенящийся детский шампунь, дала ему выпить таблетки, немножко угля. Потом закутала в мой банный махровый халат, который он особенно любил, и отнесла в детскую. Варечка скулила и царапалась коготками, намереваясь взобраться на его кровать. И в конце концов я ее пожалела, уложила в его ногах. Щенок почти сразу заснул. И он тоже заснул почти сразу. Я долго еще не могла от него уйти, потому что он вцепился в мои руки сильно, почти до судороги, будто боялся, что я снова куда-то денусь.
Когда я вернулась в кухню, оскорбленной Арины уже не было. Только тут я разглядела стоявший у окна кожаный чемодан, детский яркий рюкзачок и пару новых игрушек для Гришки: надувной крокодил для пляжа, собранные в башню яркие кубики «Лего».
И не без удивления увидела, что Зюнька продолжает деловито готовить судака. Довольно умело переворачивает лопаткой на сковороде шкварчащие сочные куски с коричневой корочкой и посыпает их крошевом из синего южного лука и еще какой-то зелени. Он уже извлек из багажа чистую футболку с эмблемой «харлея-дэвидсона» на груди, видно, для приличия.
Он вел себя так, будто находится в собственном доме, и в этом было что-то от прежнего Щеколдина, который всегда считал, что если не весь мир, то как минимум наш город — это его епархия, где никто не смел ему возразить и где он творил все, что ему вздумается.
— Трескать будешь, Басаргина? — спросил он. — Учти, рыбка азовская, такие в нашем водохранилище вымерли… Чуешь, как пахнет?
Я была так ошеломлена, что с трудом понимала, что происходит. Я пережила две недели одиночества, Гришка снова со мной… Но что все это должно означать? Что за этим кроется? И что дальше? Какой-то их расчет, их выгода, их условия.
— Откуда вы взялись, Зюнька? — как можно спокойней спросила я.
— Круиз по Волге. Скатились вниз, потом по каналу до Ростова… Мутер хотела, чтобы я парня родичам показал. В Таганроге и Мариуполе Щеколдиных — не считано! Дядьки-тетки, даже одна прабабка есть, Федора Юхимовна… Трухлявенькая такая! Девяносто три года. Я ее и сам не видел никогда. В общем-то классно прокатились. Теплынь, на Волге пусто, как вымерло все. Корыто это, яхта, ходкое, только качало все время, укачивало мужичка. Он совсем раскис, ничего не ел. Ну а потом затемпературил… Ну куда мне с ним? Так что я его за шкирку и в Ростовский аэропорт…
Он все бубнил, как-то нехотя, через губу, явно недоговаривая, и вдруг сказал угрюмо:
— Может, нальешь капелюшечку? Со свиданьицем? Все-таки сколько не виделись?
Я молча ткнула пальцем в шкафчики.
Он оглядел коллекцию в «винном» отделении, буркнул: «Ни хрена себе батарея…» — выудил бутылку натурального «Порто», посмотрел на просвет, вышиб пробку.
Отхлебнул из горлышка.
— Ты ж не на скотном дворе, Зиновий. В приличном доме у приличной дамы. Привыкли вы там у себя из корыт лакать! Извольте вести себя пристойно…
Я отобрала бутылку, выставила на столик посуду, фужеры, усиленно изображала гостеприимную хозяйку, а в висках все билось горячо и смятенно — что дальше-то?
— А ты все такая же, Басаргина, — ухмыльнулся он. — Все тебе не так. Все по-своему гнешь.
Наверное, мне надо было бы поосторожничать, изобразить полную приязнь к нему, может, даже кокетнуть слегка, тем более что я всей кожей ощущала, как он посматривает на меня, хотя и как бы мельком, вскользь, не прилипая зрачками, но с тем удивлением, кое безошибочно свидетельствовало о том, что он сравнивает меня теперешнюю с той тощей дылдообразной особой, которую они с мамочкой отправили на отсидку. И если честно, мне было приятно это его обалдение.
Но это был хотя и изменившийся, но тот же Зюнька, который никогда ничего не делал без выгоды для себя и своей мамочки. Но в мой дом его привел Гришунька. Если бы не он, Арина вряд ли впустила бы Щеколдина сюда. И выходило так, что Гришкой они воспользовались, как отмычкой, как поводом, чтобы подойти ко мне впритык, и ничего, кроме какой-то неведомой мне пока, но явно продуманной и новой подлянки, за этим актом мне ждать не следует. И та волна почти безумного счастья, которая накрыла меня, когда я ткнулась лицом в макушку моего солдатика, вдохнула его запах, когда он прижался ко мне всем своим тельцем, уже опадала, и все более нарастало мое недоверие, мои страхи, тревожное предчувствие, что вот-вот начнется еще неизвестный, но, как всегда у меня бывало со Щеколдиными и Кеном (а я не сомневалась, что он ко всему этому причастен), торг.
На этот раз они все просчитали безошибочно, они знали, что ничего дороже Гришки у меня нет. Но что они мне готовят еще? Я отодвинула от себя тарелку и сказала:
— Вот что, Зиновий Семеныч… Лопать твоего судака мы будем потом. Давай телись. Что все это значит? Что вы там с мамочкой еще надумали? Ты же по своей воле и пукнуть не можешь! Или это все игрушечки Тимура Хакимовича? Это же он тебя с Гришкой на своем корыте по Волге прогуливал.
Зюнька бледнел медленно, загорелое лицо его становилось серым, он долго жевал сигаретку, потом выплюнул и вздохнул:
— Вот черт! Я же знал, что все так и будет… Дура ты все-таки, Басаргина! И между прочим, полная… Может, для тебя я все еще полено дубовое… Только не полено я! И если хочешь знать, я сам себя все эти дни, как вон того судака, на сковородке поджаривал! Пока не дошло — поздно все… Опоздал я…
— Куда опоздал?
— Да всюду! Его ж для меня никогда как бы и не было. Тем более мутер все зудела: «Не твое!» Через Ирку, мол; полгорода прошло! Губошлеп ты, мол, которого на крюк цепляют… Так что я и думать про него забывал. Ну шевелится там что-то вроде головастика… Что-то такое, еще безмозглое, которое ничего не знает и не понимает! Да еще и Ирка издеваться стала, когда дошло до нее — захомутать меня у нее не выйдет: «Может, твой, а может, и не твой…» А тут недавно заявилась расфуфыренная, где-то бабок, видно, нагребла, с мутер пошушукались, а у нас как раз этот самый Кен вокруг мамочки вертелся. В общем, я не знаю, что там за толковище у них шло… В общем, приволакивает она его, перепуганного до икоты, и заявляет: «Твой!» А он уже не головастик, в пеленках, он же уже человек, понимаешь! И ее в упор не видит, «тетей» зовет… А она ему ухо выкручивает: «Мама я, а вот это — папочка!» А он ее боится, меня боится, всех боится… Мы его игрушками заваливаем, а он по ночам под кроваткой прячется и плачет. Мутер говорит: «Привыкнет!» Но я-то не слепой, без очков вижу — до лампочки ей пацан… Опять она какую-то свою игру играет, только на этот раз перед этим косоглазым хвостом виляет.
— А что ему от нее надо?
— Не знаю. У моей мутер знаешь как? «Делай это!», «Не делай того!». «Я лучше тебя знаю…» Вот и на этот раз: «Свези его куда подальше! Ну нашим покажи…» Вот я его и поволок… Только замолчал он!
Зюнька налил вина, выпил и вздохнул:
— Как немой… Молчит и молчит. И даже не плачет. У нас одна каюта была. И как-то ночью слышу, бормочет: «Мама, мама…» Я сунулся, а он горит весь. Ну что я, зверь, Басаргина? На хрен мне все эти родственные церемонии с таганрогскими шашлыками… Знаешь, до чего додумался? Если бы не ты, так его бы, может, уже и на свете не было? Может быть, он уже где-нибудь приютские макароны лопал! Думаешь, я не знаю, как она тебе его подбросила? Я про тебя, Басаргина, знаю все, что знаешь о себе ты сама, и немножечко больше… Только вот вроде бы так все выходит, что пацан там должен быть, где его нормальный дом. Нет, ты не думай, я от него не отказываюсь. Только какой я ему папочка? Стыд один… А пацан, он знаешь ведь какой! Он удивительный пацан!
— А как же… мутер? — спросила я.
— М-да… — почесал он затылок растерянно. — Мне она, конечно, врежет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39


А-П

П-Я