унитаз геберит напольный 

 

А как мой рассказ прочитал, так слезами горючими плакал и бородой так утирал. Бер-р-рет за душу рассказ-то! – вдруг гаркнул мужик в самое ухо только что закончившему ломать лбом пол и поднимающемуся на ноги старикашке в жеваной пижаме.
Тот повалился на бок и, щуря на «гения» подслеповатые глаза, забормотал:
– Клубника-земляника… клубника-земляника… сено-солома… Уагадугу… сиропчик…
– Хор-роший рассказ, – с пафосом продолжал толстяк. – Уж утешал я Льва Николаевича, утешал. Чего плачешь? А он говорит: птичку жалко.
На кровати приподнялся мужчина неопределенных лет, небритый, с синевой под глазами и всклокоченными волосами, осовело покосился на чудо-литератора и хрипло спросил:
– Что за рассказ-то… ты, Гоголь недобитый?
– Ох, птичку жалко-о, – внезапно жалостливо завопил толстяк, – писатель земли русской… Лев Ник-ко… жалко… бородой слезы вытирал… птичку…
– Что за рассказ-то?! – рявкнул небритый так, что старикашка в жеваной пижаме, уже было приподнявшийся с пола, снова повалился на грязный складчатый линолеум и обиженно забормотал что-то под нос.
– Написал я рассказ, – испуганно заморгал на небритого толстяк, – душевный. «Муму» называется. Плакал Лев Николаевич, его читаючи. Пла…
– Да заткнись ты, дятел! – грубо оборвал его небритый и отвернулся к окрашенной в бледно-голубой цвет стене, пахнущей затхлостью, клопами и почему-то кислой капустой.
Небритому мужчине неопределенного возраста, с измятым, нездорового цвета лицом, было о чем подумать.
Последний месяц его жизни прошел в каком-то бредовом тумане, пелену которого не могла разодрать даже абсолютная вменяемость – не скажу нормальность – этого человека, пятую неделю содержащегося в палате с психами, шизофрениками и параноиками. …Нормальное существование Владимира Свиридова оборвалось великолепным августовским вечером, когда он и его лучший друг Афанасий Фокин, а также младший брат Владимира Илья проматывали остатки очень даже приличного наследства, оставленного братьям Свиридовым убитым в Санкт-Петербурге дядей Анатолием Григорьевичем Осоргиным.

Глава 2

Белая горячка – Ведь мы, в сущности, тунеядцы, – серьезно сказал Свиридов, когда они молодецки распили пару бутылок кальвадоса и коньяка и хорошо закусили это яствами, которые даже стыдно перечислять в условиях суровой российской действительности.
Хотя котлеты «Деваляй» из экологической суперкурицы, фаршированной муссом из лангустов, и какой-нибудь там омар, фламбированный в коньяке с жаренной в ликере «Куантро» клубникой, – это тоже, если хотите, часть российской действительности.
Просто куда менее бросающая в глаза, чем, скажем, торжественный парад бомжей у мусорного контейнера имени Пятнадцатилетия с начала «perestroiki».
– Почему тунеядцы? – обиделся Фокин.
Который, кстати, все эти полгода роскошествовал, чудачествовал и вообще существовал на деньги свиридовского дяди, к которым не имел ни малейшего отношения.
– А разве нет? – сказал Владимир. – Вот что ты, Афанасий Сергеевич, сделал полезного за все тридцать четыре года своей жизни?
– Так, ты мне эти философствования брось! – обиделся Фокин. – Напился – веди себя прилично.
– Знаешь, кого ты мне напоминаешь? – продолжал злопыхательствовать Свиридов. – Обломова Илью Ильича. Только тот на диване лежал и газеткой мух отгонял, а ты лежишь в яме алкогольной деградации и отмахиваешься от возмутительных зеленых чертиков.
– Да ну тебя… моралист, мать твою!
– Так что, Афоня, придется нам рождаться заново. Начинать новую жизнь. Ты метлу в руках держал?
– Это… которая у дворника?
– Вот-вот. Будешь подметать дворики и улочки за пятьсот рублей в месяц. Конечно, работа низкоквалифицированная, но кто ж виноват, что ты, кроме как отпускать грехи и спроваживать раба божьего на тот свет, ничему больше не научился.
– А ты научился? – огрызнулся тот.
– Мне-то хоть предлагали работать жиголо, – усмехнулся Свиридов и повернул голову направо: покосился на застывшее где-то там, в полумраке стенной ниши, металлически поблескивающее зеркало, оттуда в отсветах четырех выдержанных в средневековом стиле свечей мрачно наплывало застывшее холодное лицо с чеканным профилем, четко очерченными губами и властным подбородком.
– Жиголо?
– Ну да. Это так… давалка по вызову, только мужеского полу. Мне-то хоть папа и мама внешность сработали, так что могу работать по профилю удовлетворения богатых педерастов и престарелых дам, безудержно скатывающихся в климакс.
– Чев-вво?
– А вот тебе, Афоня, кроме как дворником, иного пути и нет. На поприще метлы тебе самое место. А кем еще, сам посуди? Охранником? Так тебе сначала от алкоголизма надо вылечиться, чтобы пистолет в руках не прыгал и абстинентный синдром не морщил. Стареешь, Афоня. Глуп ты стал и толст. Глянь, экое брюхо себе отрастил, брючный ремень стонет. Твой бы живот на манер стенобитного орудия использовать. Сколько ты там, то бишь, весишь? Сто тридцать пять? Сто пятьдесят восемь?
– Сто тридцать три, – обиженно ответил Фокин, ссутулив богатырские плечи.
– Ну вот. Как раз в дворники. Там масса нужна, чтобы на метлу налегать.
Свиридов говорил все это без улыбки, с сухой насмешкой в глазах, со скупыми металлическими нотками в пронизанном горечью и недоумением голосе, понимая, что то, как он себя ведет, – это по меньшей мере глупо, если не сказать – недостойно.
Впрочем, о каком достоинстве может идти речь, когда напротив него глыбой пустопорожнего отекшего мяса расплылся его лучший и единственный друг: пьяненький жирный амбал, насквозь пропитанный алкоголем, расслабленностью и благоприобретенным ощущением никчемности и бесплодности своего существования.
А ведь был этот человек и силен, и хитер, как дьявол, и напряжен жизнью, как натянутая звенящая струна, ловящая малейшее прикосновение.
И знал себе цену.
А теперь – теперь в небольших, оплывших жиром мутных глазах Фокина, еще несколько лет назад умных и ясных, плавало, как сыр в сметане, отлакированное обидой недоумение: что это говорит Володька Свиридов?
И к чему?
К чему все это, если они вот уже полгода живут как шейхи, не отказывают себе ни в чем, и на сегодня они тоже могут позволить себе и дорогой коньяк, и ужин в ресторане, и не самых дурных девочек?
А завтра? Что завтра? Capre diem, лови день, сказал великий Гораций, и слова древнеримского поэта, бесспорно, увенчали бы эмоции Фокина, как снежная шапка венчает гору… если бы не забыл давным-давно Афанасий и о Горации, и о цели житья-бытья, не забыл обо всем, кроме удовлетворения первородных инстинктов – набить брюхо, залить в глотку спиртное, лениво трахнуть бабу и завалиться спать, предварительно освежившись в сауне, джакузи или бассейне.
– Ты что, Володька? – рыхло пробормотал Фокин и налил всем коньяка анемичными, неуверенными, торопливыми движениями. – Ты что?
Свиридов провел по лбу рукой и ответил:
– Белая горячка, Афоня. Наверно, просто белая горячка. Или снова дохлая крыса зашевелилась.
– Какая еще крыса? Ты что?
– Такая хвостатая, все прогрызает подряд. А как же крысе не грызть – ей нужно стачивать зубы, а если не будет стачивать – подохнет к чертовой матери.
– Какая крыса-то?
– Ну…
– Какая крыса-то?!
– Да стыдно говорить даже… как в первом классе, честное слово. – Владимир одним глотком вонзил коньяк в глотку и договорил: – Такая мертвая крыса по имени совесть.


* * *

Никакие «мертвые крысы» не могли помешать Свиридову и Фокину прокрутить, быть может, последний роскошный вечер в их жизни по полной программе.
Илья уже давно сорвался домой, потому как почувствовал себя не очень хорошо, а Владимир и Афанасий остались в ночном клубе, в котором уже завертелась ночная жизнь, выскочили на сцену голые танцовщицы в блестках и страусиных перьях, заметались разноцветные лучи светового шоу, раз за разом выхватывая из тьмы то бессмысленно и липко улыбающуюся физиономию Фокина, то хищно ухмыляющееся лицо Свиридова с блестящими глазами и неопределенной блаженной улыбкой на губах.
Губах, еще недавно кривившихся надуманной злобой, горечью и недоумением.
Вспомнила баба, когда девкой была, как говорится в народе…
Владимир забыл о глупой крысе-совести, философствованиях и перспективах работы дворником или там жиголо.
Он наслаждался жизнью.
– Грех предаваться унынию, когда есть другие грехи… как завещал великий Эпикур, – весело говорил он сидящей у него на коленях девушке из подтанцовки, яростно терзая ее и без того скудную амуницию – «веревочные» трусики и некое подобие ожерелья, прикрывавшее голую грудь. – Правда… М-маша?
– Я Саша.
– Ну Даша так Даша, – согласился Владимир и порвал ожерелье.
– «Даша» в переводе с церковнославянского языка переводится как «дает», – отозвался Фокин. – Глагол… третьего лица… единственного числа… ф-ф-ф-ф…
– Еще бы! – фыркнул Свиридов.
В этот момент к нему подошел вежливо улыбающийся амбал из службы безопасности заведения и сказал:
– Простите, но у нас в клубе не принято сажать на колени девушек из шоу.
– А шоу трансвеститов у вас есть? – не замедлил влезть Фокин.
Маша-Даша-Саша попыталась было соскользнуть с коленей Свиридова, но тот легко придержал ее левой рукой и громко сказал:
– Не принято? Странно. А вот в Амстердаме, помнится, есть клуб, в котором по периметру расположены прозрачные кабинки. В центре зала танцуют стриптиз, а по пери… периметру трахаются. Хорошее местечко, между прочим. Только один минус… педерастов туда пускают… просачиваются, гниды. Я аж чуть импотентом не стал, как увидел их, понимаешь ли, копулятивные игрища…
– Я вам повторяю, что у нас не принято сажать девушек на колени прямо в зале. Вот если вы пожелали бы, предположительно…
– Да что это такое? – искренне возмутился Свиридов. – Сижу, никого не трогаю, починяю примус. И еще считаю своим долгом предупредить, что кот древнее и неприкосновенное животное…
В голове Владимира что-то переклинило, и, вероятно, он еще долго бы распространялся на темы из репертуара булгаковского кота Бегемота, если бы вежливый господин из секьюрити не махнул рукой и из полумрака не выросло несколько темных фигур.
Саша-Маша-Даша трусливо пискнула и, сорвавшись с коленей Владимира, упорхнула к сверкающей блестками – сработанной под красноватый гранит или в самом деле гранитной – стене и исчезла.
– Ну вот, – сказал Владимир, – как говорят, инцидент исчерпан, любовная лодка разбилась о быт… и ни к чему перечень взаимных болей, бед и оби… э-э-э! Вы че, мужики!
– Пожалте с нами, – сухо сказал вежливый господин, в то время как двое других схватили Свиридова под руки, подняли и тряхнули так, что тот глупо икнул, а перед глазами феерично, как в калейдоскопе, размыто метнулась круглая сцена с неистовствующими на ней красотками и огромным полуголым негром в набедренной повязке из свисавших до коленей листьев банановой пальмы.
– Да вы че… – начал было Свиридов, но один из амбалов заломил ему руку так, что Владимир едва не прокусил от боли губу, а второй поводырь деловито выговорил:
– Тебе же три раза говорили, мужик: не беспредельничай. Жаловались уже на тебя и твоего дружка. Так нет же, по-хорошему не понимаешь. Придется по-плохому…
– Язык до киллера доведет, – назидательно проговорил заломивший правую руку Владимира секьюрити. – Придержи базар… Тут тебе не там.
Свиридов повернул голову так, что хрустнули шейные позвонки, и, бросив поверх коротко остриженных черепов охраны мутный, тупой взгляд, в котором бродила и уже начинала угрожающе выцеживаться наружу слепая, животная злоба, проговорил:
– Может, немного остынете, а, мужики? Может, не надо со мной вот так… это самое…
Охранники продолжали молча тащить Владимира к выходу; Свиридов только видел, как разноцветные отблески ложатся на широкую спину впереди идущего господина, который, по всей видимости, был тут начальником службы безопасности.
Холодный озноб ненависти внезапно судорогой пронзил тело Свиридова, комкая горло, подступила жуткая, раздирающая гортань хриплая, тошнотворная ярость, – и что-то мерзкое, разрастаясь, как плесневый грибок, потянуло от желудка к голове, заливая глаза и уши, продираясь в каждую клеточку организма, даже в кончики пальцев и волос.
Владимир выпрямился и чужим, изломанным голосом каркнул чудовищное ругательство… Тряхнув руками и плечами так, что оба охранника отлетели от него, едва устояв на ногах, бросился к ближайшему столику, перевернул его и швырнул в надвигающегося на него главного охранника.
Тот с трудом увернулся, Свиридов замахнулся было вторично, но тут подоспели охранники.
Один из них, крякнув, с оттягом ударил Владимира в основание черепа, и Свиридов упал лицом на пол – и тут же получил несколько прямых ударов ногами в корпус: по почкам, по печени, по ребрам…
– А-а-а-а, бля!!! – вдруг прогрохотал под сводами клуба раскат мощного хрипловатого баса, и Фокин, подскочив к избивающим Владимира секьюрити, отшвырнул одного ударом в челюсть, а второго, приобняв за шею, скрутил, как цыпленка… Тот пытался было вырваться, нанося удар за ударом в корпус Афанасия – но с таким же успехом он мог бы прикладываться к гранитной скале.
А с Владимиром творилось что-то странное.
Он, поднявшись, отстраненным, безжизненным взглядом окинул батальную сцену – и внезапно, выхватив из-за стола какого-то мужичонку, швырнул им в бросившихся на него охранников.
Из его горла рвался клокочущий хрип, на висках, на лбу и на шее вздулись синие жилы…
1 2 3 4 5 6


А-П

П-Я