https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye-100/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


24 апреля в Александрийском театре под псевдонимом «Н. Перепельский», который стал устойчивым театральным псевдонимом Некрасова, был поставлен первый его водевиль «Шила в мешке не утаишь», а через неделю новый дебют: «Феоклист Онуфриевич Боб, или Муж не в своей тарелке».
Почти все большие русские писатели писали драмы и почти все до конца дней: Пушкин и Гоголь, Толстой и Тургенев, Щедрин и Чехов. Некрасов уже к середине 40-х годов со своей драмой покончил. Никакой эпохи в истории русского театра она, конечно, не составила. Хотя некоторые водевили его отмечены и бытовой наблюдательностью, и остротой социальных характеристик, но выше головы не прыгнешь — водевиль есть водевиль. Может быть, важнее в данном случае для Некрасова оказался не конечный выход, а приобретение техники драматургического дела, знание театральных пружин, ощущение остроты сценических коллизий. Все это в дальнейшем окажется существенным для Некрасова-редактора и Некрасова-поэта. «О сцена, сцена не поэт, кто не был театралом», — сказал он в стихах. Куплеты, диалоги и целые сцены расположатся в некоторых из самых знаменитых некрасовских стихотворений и поэм. А в «Современниках» Щедрин увидит (не называя термина) элементы прямой водевильности. И не одобрит.
Кони все больше привлекал к работе упорного и разнообразно способного молодого литератора, а иной раз уже и подменял им себя в роли редактора. Именно в изданиях Кони Некрасов прошел школу практической журналистики. Приходилось делать (писать и организовывать) любой материал, журнальный и газетный: заметки, рекламу, фельетоны и рассказы, водевили и театральные обозрения... Здесь он вполне профессионализировался, и если еще не вышел на литературную поверхность, то уже уходил с литературного, да и с житейского дна. «Я помню, — напишет Некрасов Кони в августе 1841 года из Ярославля, — что был я два года назад, как я жил — я понимаю теперь, мог ли бы я выкарабкаться из copy и грязи без помощи Вашей...»
В Ярославль ему, конечно, хотелось попасть давно, может быть, и всегда: уже потому, что там еще оставались двое из трех самых и единственно близких ему людей (третий — покойный брат Андрей): сестра Лиза и мать.
Но, во-первых, нужно было на что-то ехать. Во-вторых, и — явно главное — хотелось явиться если не со щитом и не на щите, то хотя бы не под щитом: признав поражение, нищим полубродягой. Нужно учесть, что домой Некрасов, видимо, никогда не жаловался, ни о чем не просил и ничего не требовал.
К концу 1841 года положение изменилось. Много позднее, вспоминая в стихах этот первый свой из столицы грешневский выезд, Некрасов писал:
Лет двадцати,с усталой головой,
Ни жив, ни мертв (я голодал подолгу),
Но горделив — приехал я домой,
Я посетил деревни, нивы, Волгу...
Собственно, и двадцати-то лет еще не было, но, конечно, он приехал горделив: столичная штучка — сотрудник известных изданий, печатающийся поэт, автор идущих на Александрийской сцене водевилей. И даже первый, хотя был всего лишь сляпанной за несколько дней переделкой повести Нарежного «Невеста под замком», имел успех, а театральная хроника в характерной театрально-восторженной манере писала: «Состоялся блистательный дебют Некрасова (Перепельского) в качестве водевилиста».
Так что летом 1841 года многое сошлось для поездки домой, прежде всего намечавшаяся свадьба старшей сестры и собственное упрочившееся положение. Впрочем, для горделивого появления нужны были еще и деньги. Некрасов обращается к Кони, которому в расчетах с сотрудниками, видимо, иногда изменял педантизм. В письме Некрасова, адресованном в Москву, куда Кони уехал по делам, некоторая развязность тона плохо скрывает обычную униженность денежных просьб:
«...Я написал домой, что к 25-му числу буду в Ярославле, где меня и ожидают к свадьбе сестры моей. Все это вещи для Вас неважные, но для меня они очень важны. Я бы уехал, признаться, и без Вас, если 6 имел деньги, но дело в том, что вся моя надежда касательно поездки домой основывается на Вас, т. е. на деньгах, которые я у Вас заработал. Если Вы не думаете быть здесь хотя к 25 числу июля, то Бога ради пришлите мне следующие мне деньги, а если у Вас нет денег, то пришлите хоть записку на Жернакова или на контору (если там есть деньги). Если же и того нельзя, то пришлите мне хоть на проезд отсюда в Москву...
Мне ужасно нужны деньги. К отъезду домой надо сделать себе платье, — Вы, верно, с этим согласны, надо купить, по российскому обычаю, подарок сестре, надобно доехать на что-нибудь, надо туда привезти что-нибудь, ибо с родителя моего взятки гладки. А потому, командир, как бы Вы меня обязали, когда бы сверх вышеписанных 410 рублей (т. е. заработанных. — Н.С.) прислали мне еще рублей полтораста. — Уж как бы я Вам был благодарен... Удружите мне, командир, поддержите честь своего сотрудника, который после долгих странствований по болоту литературному наконец хочет показаться на свою родину».
Горделивый сотрудник ехал показаться на свою родину впервые за три года.
Мать умерла за три дня до его приезда.
«ИЗ ЛИТЕРАТУРНОГО БРОДЯГИ В ДВОРЯНЕ...»
В деревне Некрасов провел несколько месяцев. О внутреннем содержании жизни в это время можно только догадываться. Как переживалась, например, смерть матери? Из всего известного нам (письма, воспоминания и т. п.) следует: не обмолвился ни одним словом — как будто ничего не произошло. А ведь по отношениям с матерью и к матери ясно, какая была пережита драма. Тем более что за довольно короткий срок умер (после смерти брата) второй из трех — и самый близкий из близких — человек. Через год умрет третий и последний: сестра Лиза. И тоже о внешней реакции на эту смерть мы ничего не знаем. Осталось несколько оброненных фраз — но каких: известие «чуть не убило меня». Понятно. Ведь это означало, что в целом свете со своей скорбью уже не к кому больше идти. Для самого страдания не оказалось выходов ни к чьему состраданию. Круг безысходности замкнулся. И разомкнется только тогда, когда сам он в себе самом откроет сострадание, то есть возникнут «посылки» к другим и так — «круговая порука», когда на других изольет тоску по себе самом и на этом, собственно, станет великим, и именно русским, народным поэтом. Но это позднее. Отсутствие же внешних житейских проявлений скорби и страдания, как и почти всегда у Некрасова, говорит о тем большей глубинности потрясения: до поры до времени все будет загнано внутрь.
То же и с еще одной жизненной стихией.
Впервые за три года он снова — и на довольно долгий срок — вошел в жизнь русской деревни. Но это тоже пока никак ни в чем не проявилось и не сказалось: ни в письмах, ни в каких-то литературных писаниях. А ведь, казалось бы, он уже должен был и мог смотреть на деревню взглядом писательским, наблюдательным, изучающим — однако и здесь, видимо, все неосознанно уйдет вглубь, в какие-то запасники души, которые откроются позднее — и уже не в деревне. В деревне же бойко вершится городская литературная поденщина — на будущий прокорм. «Есть у меня, — сообщает Некрасов Кони из Ярославля в конце ноября, — готовая повесть «Антон», но она слишком велика — листов пять печатных... разве в будущий год годится. Написал драму в 4-х актах, да, кажется, неудачно... Водевиль в 3-х актах начал, да все еще не соберусь кончить... Потеряв надежду на постоянную работу, я тороплюсь наготовить разных произведений, которые можно бы продать поштучно для выручки денег на содержание своей особы... собрал также несколько уморительных книжонок, напечатанных в Ярославле, — пишу о них статью под заглавием «Ярославская литература»; все пришлю скоро, если не приеду сам... Собираюсь в начале декабря выехать непременно».
Пробудилась три года подавлявшаяся в Петербурге и насытилась в Грешневе всегда и, конечно, на этот раз тоже спасительная страсть — охота. В этом же письме Кони: «Хотел я Вам послать несколько статеек, но все они не дописаны, не перечитаны, а заняться ими теперь некогда, потому что теперь последнее время порош, и я с утра до вечера на поле, — травлю и бью зайцев... Это моя страсть, в этом занятии я провел все время пребывания здесь: в городе был не больше трех дней».
С конца года, в декабре, Некрасов снова в Петербурге. Снова тяжелая, даже еще более тяжелая, а потому уже и лучше кормящая, литературная поденщина. Класс ее повышается, жанры и предмет занятий расширяются и меняются. К повестям, водевилям, прозаическим и стихотворным фельетонам все шире подключаются рецензии и даже критические статьи и обозрения. Они сыграли самую благую роль в становлении и образовании Некрасова.
Вообще характер образованности Некрасова сходен с образованностью Белинского; хотя, собственно, формально, так сказать, учебно он был образован еще менее Белинского: тот и гимназию неплохо окончил, да и в университете все-таки поучился, не говоря уже о почти с самого начала ученом шеллингианско-гегельянском его окружении: Н. Надеждин, М. Бакунин, Н. Станкевич, К. Аксаков, М. Катков и др.
И все же главным для Белинского было чтение. Так и для Некрасова главным университетом оказалось чтение и, соответственно, Публичная библиотека. Позднее, в 1855 году, уже в пору «Современника», Некрасов писал Грановскому, чуть ли не имея в виду и себя: «...такая уж судьба покуда русской журналистики, что журналисты в ней имеют все, кроме самого нужного для журналистов — дельного и многостороннего образования».
Образованность наращивалась им в кратчайшие сроки (но все-таки несколько лет), бешеными темпами, бессистемно, судорожно, но с несомненной пользой: приобретались сведения, ликвидировались пробелы, заполнялись пустоты. «Разбирать приходилось, — записал рассказ Некрасова Скабичевский, — всякие книги, какие только попадались под руки, не одни художественные, но подчас и самые ученые. Собственных-то благоприобретенных знаний на это, конечно, не хватало. Зато выручала Публичная библиотека. Пойдешь"туда, поднимешь всю ученость по предмету книги, ну и ничего, сходило с рук».
Естественно, «сходило с рук» и потому, что работали выдающийся ум, артистическое чутье, уникальная память. Они же помогали и в выборе ориентиров. Когда Некрасов говорил о своем «повороте к правде», то в числе побуждавших причин называл статьи В. Боткина, П. Анненкова, В. Белинского. Совершалось самоопределение в литературно-общественном потоке. Давно изжились наивные, юные представления о том, что такое литературное бытование, которые выразились в автобиографическом романе: «Я решительно не имел тогда никакого понятия о журнальных партиях, отношениях, шайках — я думал, что литература... есть семейство избранных людей высшего сорта, движимых бескорыстным стремлением к истине... я думал, что литераторы как члены одного семейства живут между собой как братья...»
Теперь он и сам уже хорошо разбирается в отношениях «литературных шаек» и понимает, что часто «братья писатели» не столько друг другу братья, сколько — разбойники. А одного из таких «разбойников» он уже и принял чуть ли не по наследству.
Фаддей Бенедиктович Булгарин — одна из примечательнейших фигур, почти символов русского литературного мира. Создатель серии романов, рассчитанных на непритязательное массовое чтение, журналист, по сути, положивший со своей «Северной пчелой» начало своеобразной желтой прессе того времени, осведомитель и консультант III отделения. Почти неизменный враг Пушкина и неизменный Гоголя, он именно от Пушкина получил кличку «Видок Фиглярин»: официознейший «русский патриот» поляк Булгарин входил в Россию еще в составе наполеоновской армии. Если Некрасов, как обычно пишут, да так оно и есть, наследник Пушкина и Гоголя, то в составе такого литературного наследия он получил и Фаддея Булгарина. Фаддей Булгарин действительно будто из рук в руки передавался от Пушкина — к Гоголю и вот теперь к начинающему Некрасову.
«...Некрасов, — писал уже в 1847 году в одном из писем Белинский, — это талант, да еще какой! Я помню, кажется, в 42 или 43 году он написал в «Отечественных записках» разбор какого-то булгаринского изделия с такой злостью, ядовитостью, с таким мастерством, что читать наслаждение и удивление». Речь идет о рецензии на «Очерки русских нравов» Булгарина. В «Очерках» большое место занимала фигура самого рассказчика, то есть Булгарина. Поэтому иллюстрировавший булгаринское произведение известный художник Тимм воспроизвел фигуру рассказчика, сохранив портретное сходство с автором в ряде картинок. Это дало возможность Некрасову с деланным недоумением отметить, что на них «изображен господин весьма подозрительной наружности в бекеше, в картузе... Что за охота рисовать такие отталкивающие физиономии, и при том в очерках русских нравов!» Курсив дополнительно указывал на нерусского по происхождению Булгарина.
Рецензировались Некрасовым Булгарин и Полевой, Загоскин и Поль де Кок, оценивались «Русские народные сказки» и «Мозаисты» Жорж Занд. Разбирались «Указатель Санкт-Петербурга с планом» и «Опыт терминологического словаря», анализировались «Альбомы избранных стихотворений» и «Исторические сведения о жизни преподобной Евфросиньи»...
Утверждаясь все плотнее в «Литературной газете», да еще подчас и подменяя в ней Кони, Некрасову постоянно приходилось обращаться к Краевскому, до недавнего времени эту газету и издававшему, и сохранявшему к ней интерес. «К Краевскому хожу каждую неделю на совет о составлении нумеров «Литературной газеты», — докладывает Некрасов в Москву Кони в апреле 1842 года. А уж здесь-то было чему поучиться. С точки зрения делового ведения издания Краевский, конечно, был лучшим и даже единственным в своем роде учителем в целой России. Краевский тогда еще не подозревал, что готовит себе в молодом литературном пролетарии будущего смертельно опасного конкурента — и будущее это окажется очень близким.
В нынешних обновленных с приходом Белинского «Отечественных записках», — конечно, у педантичного выжиги Краевского только духовно — царствует великий критик.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14


А-П

П-Я