установка сантехники цена 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Именно ведро! Поставив под удар возможную дисциплину и поставив Адмиралтейский островной полк на грань! Вы все это видели и доказательства имелись на лицо. В то же время Анатолий Дрочило, то есть я хотел сказать, Анатолий Кучерявый из продовольственного дивизиона посягнул на самое святое. На то, что мы и должны защищать, за что должны умереть… За наш народ! — Иванов скомандовал, и из детинца, вежливо придерживая за локоть, привели женщину без возраста в ситцевой засаленной юбке, вязаной кофточке и с плохо расчесанными волосами. Это и была деревенская Мотья.
— Госпожа Дровяная, вы слышите меня? — спросил Иванов.
— Му-му! — откликнулась бедная немая.
— Вина доказана и признана. Но правила демократической диктатуры требуют публичности. Повторите, как сможете.
Мотья Дровяная взмахнула руками, ударила левой по правой, согнув в локте и изобразив известную фигуру. После промычала незлобиво, снова взмахнула, словно желая улететь, но осталась на земле. Приземлила левую ладонь на передке, похлопала несколько раз для убедительности, дав полное представление о сюжете, исполненном Дрочилой.
Немую тут же увели в детинец. Со стороны залива на синее небо выплыла под белыми покойницкими парусами эскадра кучевых облаков, и желтого солнца стало меньше.
Тем временем Иванов сел. Ему на смену поднялся наш ротный Рабинович-Березовский, постоял с закрытыми глазами, открыл, сказал так, словно старался отделаться от заявления как можно быстрее:
— Подсудимым предоставляется последнее слово.
Конвойные потянули за веревки, поднимая с земли Колюню и Дрочилу-Ласкового. Первым было велено говорить алкоголику. Я его таким потерянным никогда не видел, поскольку появлялся он всегда пьяный, нагло и заискивающе прося денег. Теперь это был совсем другой и уже совсем непривычный человек. Да и фамилии я его не знал. Кто мог подумать, что у этого русого простолюдина она такая экзотическая и жаркая.
— Простите, товарищи, — сказал он малоубедительно и еле ворочая языком. — Я не хотел… То есть, я хотел… Какое там ведро… И половины не было… Все.
Колюня сразу же уселся на землю и закрыл лицо руками.
Дрочило оказался поговорливей. Изобразив средневековый поясной поклон и уронив руку до кончиков раздолбанных сапог, поднявшись затем и подбоченясь, виноватый проговорил аргументы, полные убедительной простоты:
— Братья по оружию! Я не стану отрицать вины, хотя кто сможет и посмеет назвать преступным мое патриотическое желание иметь сношения с женщиной! С козой, что ли, вступать в противоестественную связь?
После такого вступления в ротах одобрительно зашептали, а насильник тем временем продолжал:
— Да и как прикажете оценить отказ предъявленной женщины! Воину-защитнику, идущему на лютую смерть, она говорит…
— Она немая, подсудимый, — поправил ротный.
— И это так! — подхватил подсудимый. — Она не говорит, а просто мычит. И это мычание, которое теперь мне предъявляют как отказ, вполне возможно воспринять и за согласие, за долгожданное “да”. С этим пониманием я и приступил к делу. Поскольку человеку, потерявшему желание иметь женщину, нечего делать на поле брани. И что я получил? Со мной обращались как с врагом. Удар по яйцам я получил, а не патриотическое, пускай и немытое, лоно, которое мы, народ, справедливо называем п…ой! Интересно, как бы эта женщина, эта немая поступила, окажись она, не дай бог, на оккупированной территории? Так же била б по яйцам врага или уступила от страха с первого раза? На этом риторическом вопросе я и обрываю речь, считая себя невиновным!
Начавшиеся было аплодисменты остановил наш Соломон Моисеевич. Он поднял руку, и все замолчали. Тогда Рабинович-Березовский сел, и его место занял Сидоров, коротенький господин с непропорционально большой головой. Лейтенант услужливо протянул ему папку, из которой тот достал лист бумаги, положил саму папку на кумач стола, пошарил в карманах гимнастерки, вынул пенсне, посадил на переносицу, сосредоточился и зачитал:
— Такого-то числа, месяца и года. Трибунал крепостного суда Второго Адмиралтейского пехотного островного полка. Приговор. Объективно рассмотрев дела и руководствуясь наивысшим благом, суд постановил: Николая Ивановича Морокканова и Анатолия Анатольевича Кучерявого за преступления, несовместимые с жизнью, приговорить к высшей мере — казни через повешение. Учитывая отсутствие предыдущих судимостей и сотрудничество в ходе расследованиях, суд постановляет заменить повешение на почетный расстрел, который совершат товарищи по оружию не позднее сорока восьми часов после оглашения приговора. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Подписи: диктатор Петров, вице-диктаторы Иванов, Сидоров, Рабинович-Березовский, секретарь диктатората младший лейтенант И. И. Колотый.
Сидоров убрал листок в папку и сел. В сложившейся тишине повисло ожидание. Казалось, и сидящий суд, и сидящие осужденные, и сидящие бойцы чего-то ждут. То ли пробуждения из кошмарного сна, то ли гонца из столицы с помилованием. Но ничего не случилось. Тогда Петров резко поднялся и властным тенором сказал:
— Каждая рота делегирует в расстрельную команду по одному бойцу! Будет брошен жребий!
С жребием предполагалось разобраться ротным. Полк распустили, объявив свободное время, хотя им особенно не воспользуешься в охраняемой тесноте крепости. Сразу как-то заболели стопы, захотелось снять ботинки и носки. Я прохожу анфиладой и вижу народ, бродящий без цели по двору. На лицах мало что написано, но кое-что можно прочитать: хмурая подавленность постепенно мимикрировала в злобную решительность. Движения бойцов становились резче, уже они махали воинственно руками. Вялое роение приобретало осмысленные и злобные формы. Возможно, это мне так казалось, и все имело отношение не к толпе, а ко мне самому…
Для того чтобы пройти в казарму роты, следовало через анфиладу войти в двери и спуститься в полуподвал. Не успеваю я добраться до дверей, как кто-то догоняет меня и кладет на плечо руку. Вздрогнув, я останавливаюсь и оборачиваюсь. Это наш ротный Рабинович-Березовский.
— Владимир Ольгердович.
— Я вас слушаю, Соломон Моисеевич.
— Прогуляемся, — говорит он, и мы начинаем ходить туда-сюда по каменным плитам.
Что— то такое мелькнуло в мозгу про Флоренцию, про Возрождение, про дискуссии великих мужей, про Макиавелли и Джакомо Медичи, какая-та, одним словом, мимолетная фигня.
— Вы, как я знаю, разумный человек.
“Откуда он знает?”
— То, что сегодня произошло, — это, конечно, чудовищно. Чудовищно, но справедливо. Это своеобразная жертва на алтарь войны. Первая кровь должна пролиться “до”. Если ее увидеть только во время настоящего боя, то будет поздно. Отчасти и на этом у древних зиждился обряд жертвоприношения.
Мы доходим до тупичка, где анфилада заканчивается стеной, и поворачиваем обратно.
— Все это так, — соглашаюсь я, — но не опасаетесь ли вы, Соломон Моисеевич, что рядовые воины не внемлют доводам попечительского совета, а возьмут и прибьют вас собственными руками?
— Именно такого сценария я и опасаюсь, Владимир Ольгердович.
— Так возьмите и переиграйте приговор. Отправьте осужденных мудаков в другую часть.
— Боюсь, что такая комбинация не пройдет, но я что-нибудь придумаю. По большому счету приговоренный Кучерявый прав. Солдат должен иметь женщину — свою или чужую. Добровольно или насильно. Мы же не хотим, чтобы они начали иметь друг друга! Импотенты тоже не нужны. Они станут трупами еще до того, как выйдут на позиции!… — Ротный останавливается и замолкает. Видно, как гаснет его интерес к моей персоне. — Хорошо, было крайне интересно и полезно узнать ваше мнение, — проговаривает он.
Мы раскланиваемся и расходимся. Не успеваю я пройти и десяти метров, как за спиной раздается властный оклик Рабиновича-Березовского. Оборачиваюсь и вижу лезвие взгляда и тонкие губы, вздрагивающие то ли от напряжения, то ли от ненависти.
— Рядовой, — произносит он металлически, — через полчаса сбор роты в казарме. Будем бросать жребий!
— Да, мой командир! — кричу в ответ, разворачиваюсь по уставу и иду прочь.
Лежу на армейских нарах, а напротив меня дрыхнет жилистый и мрачный, чьего имени я никак не могу запомнить. Да и незачем. Половина лежачих мест занята, но никто не разговаривает, занятый своим сном, или мыслями, или ненавистью. Наконец-то удалось снять носки. Пальцы, пятки, ахиллы, битые-перебитые, милые мои. Я их глажу и растираю не потому, что люблю, — просто так становится легче. А когда-то они, мои ноги, были настоящие. Про то, какой я в юные годы был супер, вспоминать уже как-то и неприлично.
Растирай или не растирай, все равно они болят и отекают, а когда смотришь кино, в котором по морде с разбегу бьют ногами, то становится больно. Не голове, а ногам. Но здесь не кино, а реальность ротного подвала. Нехорошее напряжение витает в воздухе. Тут жребий еще. Пришел Рабинович-Березовский, и мы разыграли, тащили свернутые бумажки из фетровой шляпы.
Развернул и увидел крестик. Убивать Колюню выпало мне.
— И еще! — Ротный наполнил лицо противоестественной шаловливостью. — Вечером плановый выезд в бордель! Надеюсь, никто ничего не имеет против?
— Никто, — сказал я.
— Ничего! — согласились товарищи по оружию.
Глава седьмая
Как пьяного качает лишняя рюмка, так и нас трясет под тентом грузовика. Но скоро “Урал” выруливает на шоссейку и катит в тыл. Так ротный реализует план психологической реабилитации и нравственной адаптации. Бойцов следовало филигранно провести между Сциллой ритуального убийства и Харибдой осознания собственной неумолимой гибели. Только я не понимаю проблемы. Расстрелять Колюню и Дрочилу? Расстреляем со стопроцентным попаданием! Смерть получится быстрой и щадящей. Затем засранцев зароют в землю возле крепости и установят кресты с пятиконечными красноармейскими звездами…
Костя Забейда начинает кемарить, сползает на меня тяжелым боком.
— Эй, — говорю и стараюсь отодвинуть засыпающее тело, — скоро навалишься на что-нибудь подходящее.
— Что? — Он вздрагивает и приходит в себя. — Где? Которая?
Бойцы посмеиваются над Костиными вопросами, и так, со смешками, проходит время. Теперь вечер. И темнота, наступившая вокруг, была живой и мирной. В ней присутствовали оттенки: то встречная машина вырезала фарой желтый сырный круг, то еще какие всполохи возникали в районе неба…
Вот я и говорю, то есть думаю, вспоминаю, точнее, как ходил с сыном в планетарий. Там, между станцией метро “Горьковская” и зоопарком, мы сидели в зале и смотрели, как в темноте на потолке крутились планеты и струился Млечный Путь. После в музейнообразном коридорчике моложавый и веселый работник рассказал детям и их родителям то, что я уже знал из популярной литературы. Теперь ученые считают, что когда-то давно не было ничего — ни материи, ни времени. Существовала некая точка, в которой произошел первоначальный взрыв, потекло то, называемое временем, полетело в разные стороны то, называемое нами материей, образовались по мере разлетания пространство, звезды, галактики, мы. Так и живет Бытие. На этом объяснение заканчивалось. И оно составляло лишь одну часть правды. Вторая иногда вспыхивала ни с того ни с сего. Так чиркают спичками в чулане — не успеваешь по контурам узнать предметы. Стоило попасть на войну, чтобы от ужаса понять все до конца. Совершенно ясно, что Бытие живет наподобие дыхания, туда-сюда, вдох-выдох — живое Бытие полового акта высшей материи доказывает мою теорию… Перед взрывом-выдохом обязан был случиться вдох, когда все устремилось и слилось в единой точке. И вот что получается, господа хорошие, — нахождение в первоначальной точке, в нуле, в полном выдохе, и есть Смерть, а Жизнь — когда время-материя летит. Но летит она не навсегда, а в определенный момент разлетается до степени Бесконечности, до лежащей восьмерки. И тогда, после полного выдоха, опять случается Смерть. Затем следует взрыв-вдох, и все полетело от восьмерки к нулю. Это общая схема, но у каждого человека Смерти-Жизни, вдохов-выдохов, бессчетное множество, никаких мозгов понять все не хватит. Но даже малого ума хватит понять мой спасительный ужас… Смерть и Жизнь замешаны на летальности. Обратимы они. И отличаются друг от друга, как куколка от бабочки…
Мы заканчиваем путь. Вот он, желанный тыл. Тут темно не от отсутствия событий, а от светомаскировки. На поселковой площади во мраке перемещаются человеческие массы. В невидимых динамиках орет Земфира песню про то, какой “он, мол, мой — не мой”. Наш грузовик останавливается, и тут же через полминуты в кузове возникает голова ротного.
— Ну что, молодчики! — В его голосе слышна не свойственная ему игривость на грани похабности. — Пошевелим телами? Вздрогнем духом? Я достал талоны в кабаре-клуб “Страх и ужас”.
— А на выпивку? — спросили из недр кузова.
— Тут, парни, деньги не действуют! А выпивка входит в стоимость талона.
Взбодренные обещанием, мужики со вздохами стали выкарабкиваться из грузовика на землю. Светомаскировка оказалась не абсолютной — везде выскальзывали лучики, вспыхивали фары, светили зажигалки. Название тылового поселка было засекречено, но, по всей видимости, он находился на сплетении железнодорожных и шоссейных путей. Чуть в сторонке ухали паровозы-тепловозы, а по площади на прицепах прокатили несколько длинношеих гаубиц.
В ротной массе чувствовалась анемичность, приобретенная за время сидения в Копорской крепости. Но вице-диктатор полка пресек гибельную застенчивость, крикнув:
— Глядеть молодцом! Подбородок вверх! Навести шороху от имени Адмиралтейского полка! Это приказ! Приказ военного времени! Ясно я говорю?
— Так точно! — неожиданно вместе выдохнула рота.
Казалось, Рабинович-Березовский не бывал тут никогда, но знал все входы и выходы, стопроцентно ориентируясь даже в темноте. Обогнув смелой дугой автостоянку и группы ждущих приказа рядовых, мы прогарцевали по рыхлой темноте и скоро приблизились к стандартной “стекляшке” двухэтажного продовольственного магазина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20


А-П

П-Я