https://wodolei.ru/catalog/installation/dlya_bide/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

о дороговизне, о нравах американцев, о классовых различиях (Диккенс выразил надежду, что они со временем сгладятся), но едва ли хоть одна из этих тем могла вызвать фейерверк остроумия. Попросив Диккенса прислать ей полное собрание его сочинений, королева подарила ему свой «Шотландский дневник» с автографом, сказав, что ей было нелегко решиться предложить столь скромный литературный труд вниманию одного из величайших писателей современности и она надеется, что он будет снисходителен к недостаткам книги. Ответил ли Диккенс, что будет снисходительно относиться даже к ее достоинствам, неизвестно: на этом их свидание закончилось.
Написав Диккенсу о том, что с ним хочет увидеться королева, Артур Хелпс, по-видимому, намекнул, что знаменитому писателю, возможно, пожалуют титул баронета. Притворившись, что серьезно верит этому предложению, Диккенс ответил: «Мы желали бы, чтобы к титулу баронета присовокупили „Гэдсхиллский“ в честь святого Уильяма и святого Фальстафа». Трудно сказать, чем руководствовался клерк Тайного совета Хелпс, составляя свое письмо: хотел ли он позондировать почву или просто позабавиться. Диккенс, во всяком случае, решил, что это шутка, и стал с тех пор называть себя «крестником» Хелпса. Кое-кто, узнав об этой переписке, а может быть, и прочитав одно из писем, отнесся к вполне невинной забаве очень серьезно и пустил слух о том, что Диккенс собирается сделать одолжение королеве Виктории, согласившись прицепить к своему имени побрякушку (при этом употреблялось более сильное выражение). Слухи росли с головокружительной быстротой, и Диккенс счел нужным опровергнуть их. «Вы, без сомнения, уже читали, что я будто бы готов стать тем, кем пожелает меня сделать королева, — пишет он в одном из своих писем. — Но если мое слово что-либо значит для Вас, поверьте, что я не собираюсь быть никем, кроме самого себя». Приятно сознавать, что Диккенс не имел ни малейшего намерения оказать честь титулованным ничтожествам Англии, укрывшись под сенью громкого звания. Сэр Чарльз Диккенс, баронет; барон Диккенс Гэдсхиллский — чего стоят все эти имена по сравнению с простым и полным величия — ДИККЕНС! Как и Бернард Шоу — но только на полвека раньше, — Диккенс успел наградить себя всеми знаками отличия и почетными званиями, какие только есть на свете, и совершенно не интересовался ни своей родословной, ни геральдической мишурой. «На моем щите никогда не было никакого герба, кроме чести отцовского имени, — писал он в 1869 году, — ...я никогда не думал о том, чтобы присвоить себе девиз, так как глубоко равнодушен к подобным формальностям». Последствия его свидания с королевой Викторией были весьма обыденны и неинтересны: он был приглашен на ближайший раут, а на ближайшем дворцовом приеме его дочь Мэми была представлена королеве. Кроме того, Диккенс послал королеве Виктории первый выпуск «Эдвина Друда», добавив, что, если ей доставит удовольствие «узнать о том, что будет дальше, до того, как об этом узнают ее подданные», он откроет ей этот секрет.
«Эдвин Друд» давался ему с трудом. Властная потребность писать, с такой силой владевшая им прежде, казалось, навсегда покинула его. Впрочем, он и не подумал делиться этой расхолаживающей новостью с иллюстратором своего романа, к работе которого проявлял большой интерес. По рекомендации Джона Милле он поручил оформлять книгу Люку Файлдзу. Еще в 1850 году, высмеивая в «Домашнем чтении» работы прерафаэлитов, Диккенс особенно зло обрушился на картину Милле «Христос в плотничьей мастерской». «Художник не упустил ни одной возможности, чтобы изобразить уродство: лица, тела, позы — все уродливо. Таким плотникам место в лечебнице, где принимают грязных пьяниц с ярко выраженным расширением вен. Вот там бы их и раздевать!» Однако часто недоразумения в жизни возникают случайно. Диккенс не увидел того, что хотел выразить художник; Милле не понимал, чем возмущен писатель. Через некоторое время они познакомились и с первого же взгляда почувствовали друг к другу симпатию, которая сменилась взаимным восхищением: ему-то и был обязан своей карьерой Люк Файлдз. Но не только Файлдз имел основания благословлять своего сурового критика. Вторым таким художником в содружестве с прерафаэлитом был Холман Хант, которому Диккенс посоветовал продать по очень дорогой цене картину «Нахождение Христа во храме», что тот и сделал. Мы уже успели убедиться в том, что Диккенс был весьма деловым человеком. Почти перед самой смертью он помог актрисе мисс Глин защитить свои интересы, внеся в ее контракт целый ряд выгодных для нее пунктов.
В апреле 1870 года его постигло большое горе: умер его старинный друг Дэниэл Маклиз, но Диккенс нашел в себе достаточно сил, чтобы через несколько дней выступить на банкете в Королевской академии с речью, посвященной его памяти. В мае вслед за Маклизом «из страны солнца в край вечного мрака» отправился Марк Лемон. Диккенс бодрился и утешал друзей: «Нам нужно сомкнуть шеренги и шагать вперед». Ему оставалось недолго шагать. В начале мая он был на завтраке у премьер-министра Гладстона, но 10 мая у него возобновился воспалительный процесс в ноге. Днем и ночью приходилось ставить горячие припарки. Его терзала «страшная боль», он лишился сна и начал снова принимать опийную настойку. Почти все дела и развлечения, намеченные на ближайшее время, в том числе и посещение бала в Королевском дворце, пришлось отменить. Впрочем, он все-таки побывал на обеде у лорда Хотона, чтобы встретиться с принцем Уэльским и королем Бельгии, давно мечтавшим познакомиться с ним. У Диккенса так болела нога, что он не смог подняться в гостиную, где собралось все общество, а ждал внизу, пока все явятся в столовую. Там, за обедом, его и представили принцу Уэльскому.
Очень встревожило Диккенса известие о том, что его сын Плорн так и не добился ничего путного в Австралии. «Видно, ему от природы не дано никакого призвания. Тут уж ничего не поделать. Но если он не сможет или не пожелает устроить свою судьбу сам, мне придется снова пробовать ввести его в нормальное русло — и делать это до самой смерти». Он поговаривал о том, чтобы поехать в Австралию, повидаться с сыновьями и собрать материал для новой книги, но его последним путешествием оказалась поездка в Гэдсхилл в конце мая 1870 года. Перед тем как навсегда проститься с Лондоном, он провел несколько репетиций в Кромвель-хаусе. В спектакле принимали участие его дочери. Когда представление закончилось, его нигде не могли найти. Наконец кто-то случайно наткнулся на него за кулисами: Диккенс сидел с мечтательным и отсутствующим видом, забившись в какой-то дальний угол. «Я думал, что я уже дома», — промолвил он.
Поэт Эдвард Фицджеральд, считавший Диккенса «совершенно удивительным и в высшей степени благородным человеком», признался: «Что касается меня, то, несмотря на Карлейля и всех критиков, я боготворю Диккенса и хочу видеть его Гэдсхилл не меньше, чем шекспировский Стратфорд или дом Вальтер Скотта в Абботсфорде». С именем Диккенса в нашем представлении в первую очередь связан Лондон — город, созданный и воспетый им в его творениях. Но живого Диккенса невольно представляешь себе в Гэдсхилле. Мальчик, стоящий у ворот вместе с отцом, который говорит ему, что он, возможно, когда-нибудь поселится в этом доме. Гостеприимный хозяин, душа общества, неистощимый выдумщик и весельчак, писатель, работающий в своем шале среди деревьев по ту сторону дороги, шагающий по окрестным тропинкам в Чок, Кобэм, Шорн, Кулинг, Рочестер, где ему были знакомы каждая улочка, каждый дом — да что там дом, каждый кирпич, каждая трещинка на стене. И именно в Гэдсхилл его потянуло, когда он почувствовал, что дни его сочтены. Приехав, он прежде всего внес в свое завещание новый пункт, по которому «Круглый год» после его смерти переходил к старшему сыну, работавшему в этом журнале помощником редактора со времени своего возвращения из Америки. Нога болела меньше, знакомые места в это время года были особенно прекрасны, и Диккенс стал снова с наслаждением совершать свои прогулки. В саду цвела его любимая герань, вокруг сочно блестела его любимая зелень... Он радовался своей новенькой, только что выстроенной оранжерее, которой можно было любоваться и из столовой и из гостиной. Ничто не омрачало его жизнь, у него было все, кроме душевного покоя.
Его дочь Кэти задумала стать актрисой и 2 июня приехала в Гэдсхилл, чтобы посоветоваться с отцом. Он отговаривал ее: «Ты привлекательна и, конечно, сможешь добиться успеха, но ты слишком мягка и впечатлительна. Тебе встретится много такого, чего ты не выдержишь. В театре есть хорошие люди, но есть и такие, от которых у тебя волосы встанут дыбом. Ты достаточно одаренный человек и могла бы заняться чем-нибудь другим. Я постараюсь, чтобы ты не пожалела об этом». Они проговорили до трех часов утра. Диккенс упрекал себя за то, что был недостаточно хорошим отцом и человеком. Он мог бы, конечно, сказать в свое оправдание, что порочные задатки свойственны каждому человеку, а «хорошим» чаще всего оказывается тот, кто по натуре или волею случая никогда не знал искушений. Он ведь был прежде всего актером, и ему ничего не стоило убедительно разыграть для самого себя роль безупречного отца и супруга, но теперь он был не настроен искать себе оправдания.
На другой день Кэти зашла в шале, где Диккенс работал над «Эдвином Друдом», чтобы поцеловать отца на прощание. Возвращаясь в дом по тоннелю и вдруг поддавшись какому-то неясному чувству, она повернулась, побежала назад и снова постучалась к нему в дверь. Он повернулся, увидел дочь и еще раз горячо обнял и расцеловал ее.
Поработав несколько часов утром, он возвращался домой к ленчу, сидел за столом молча, в полном изнеможении, ел машинально, безразлично и очень мало. Ему не мешало, что другие разговаривают, но от любого резкого звука — будь то звон бокала или стук оброненной ложки — его лицо искажалось, как от боли. Вечером он расхаживал по гостиной, слушая пение Мэми, читал или курил. Он любил сентиментальные песенки; так называемая классическая музыка не трогала его.
В понедельник, 6 июня, взяв с собою своих собак, он пошел в Рочестер на почту отправлять письма. Кто-то видел, как он проходил по виноградникам, а потом стоял у Ресторейшн-хауса, глядя на дом, описанный им в «Больших надеждах» под названием «Сатис-хаус» — дом мисс Хэвишем. В основе каждой человеческой трагедии почти всегда лежит тяжелая личная катастрофа. Как глубоко символична была эта фигура, близоруко разглядывавшая сквозь решетку ограды тот дом, в котором Пип полюбил Эстеллу, зная в глубине души, что его любовь навсегда останется неразделенной!
7 июня Мэми уехала из Гэдсхилла в гости к Кэти. После ленча Диккенс вместе с Джорджиной поехал в Кобэмский лес, а оттуда, отослав коляску домой, вернулся пешком через парк. Вечером он повесил в оранжерее китайские фонарики и после обеда сидел с Джорджиной в столовой, любуясь ими. Он говорил, что правильно сделал, решив переехать из Лондона в Гэдсхилл, что теперь его имя будет связано с этими местами; что он хотел бы после смерти лежать на маленьком кладбище кафедрального собора у стены Рочестерского замка. 8 июня с утра он, как обычно, взялся за работу, но, очевидно, какое-то шестое чувство подсказало ему, что нужно торопиться, и после ленча, нарушив свой твердый распорядок дня, он снова пошел в шале и сел за работу, посвятив свои последние строки Рочестеру:
«Ясное утро встает над старым городом. Невыразимо прекрасны его древние здания, развалины, густо увитые плющом, глянцевито поблескивающие на солнце, окруженные развесистыми деревьями, чуть слышно шелестящими под душистым ветерком. На стенах собора играют сверкающие блики от колышущихся ветвей, в окна врывается птичье щебетанье, с полей, лесов, садов — со всех концов этого большого сада, этого любовно возделанного островка, дождавшегося урожайной поры, струятся в собор ароматы, заглушая землистый запах старого здания, провозглашая гимн во славу Вечного Обновления Жизни. Согреваются даже холодные камни вековых гробниц; яркие солнечные зайчики, проворно шныряя меж строгих мраморных колонн, забираются в самые дальние уголки и трепещут там, как крылышки мотылька».
Обед был назначен на шесть часов вечера, с тем, чтобы Диккенс успел еще совершить свою обычную прогулку. Перед обедом он зашел в кабинет, чтобы написать два-три письма. В одном из них он шутливо упрекает Чарльза Кента словами Шекспира: «Таких страстей конец бывает страшен». В другом письме он выражает глубокое сожаление по поводу того, что один из читателей неправильно истолковал какое-то место в его книге: «Я всегда пытался выразить в моих книгах благоговейное уважение к житию и учению нашего Спасителя. Ибо таковы мои чувства; ибо я написал историю Христа для моих детей, которым она повторялась так часто, что все они знали ее гораздо раньше, чем научились читать, и почти сразу же, как только научились говорить».
За обедом Джорджина сейчас же заметила, что Диккенс страдает. Он сказал ей, что вот уже целый час, как ему стало очень плохо, но потребовал, чтобы все продолжали спокойно обедать. Затем, пробормотав несколько бессвязных фраз, он встал из-за стола, сказал, что ему нужно немедленно ехать в Лондон, — и покачнулся. Успев подхватить его, Джорджина попробовала подвести его к дивану, но он не мог ступить ни шагу и, проговорив: «Наземь...» — опустился на пол. Это был удар. В тот же вечер приехали его дочери, вызванные телеграммой, а на другой день — сыновья — Чарли и Генри. Всю ночь на 9 июня он пролежал без движения, тяжело дыша и не обнаруживая никаких проблесков сознания. Так продолжалось и на другой день. Вечером 9 июня в десять минут седьмого по его телу прошла судорога, он вздохнул; большая слеза поползла по его щеке, и усталое тело уснуло навеки, и успокоилась мятущаяся душа.
Диккенс
Статья В. Каверина

1

Диккенс для меня — это исступленное детское чтение в маленьком провинциальном городке, это первая в моей жизни библиотека, где под висящей керосиновой лампой стояла гладко причесанная женщина в очках, в черном платье с белым воротничком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65


А-П

П-Я