Покупал не раз - магазин 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Хозяин был большим поклонником Наполеона, и различные части сада были названы в честь наполеоновских сражений. Весь дом был заставлен бюстами Бонапарта, завешан его портретами, завален медальонами. «Первый месяц мы то и дело низвергали Наполеона — это было просто стихийное бедствие. Стоило только притронуться к полке в темном углу, как на тебя с треском опрокидывался император. Стоило открыть любую дверь — и очередной Бонапарт трясся как в лихорадке». Перед отъездом в Булонь Диккенса посетил знакомый с детства недуг: приступ почечных колик, на сей раз очень тяжелый. Впервые в жизни он шесть дней пролежал в постели, и ему не советовали уезжать. Но, приехав во Францию, он через день-другой совершенно выздоровел и стал писать друзьям веселые письма о том, какой здесь дивный сад и какой чудак его хозяин, как восхитительны здешние места и как превосходен климат и что это будет за преступление, если они не приедут к нему погостить — ради него, ради них самих, ради кого угодно, наконец. «Если Вам нужно что-то делать, Вы не найдете лучшего места для работы. А если Вам делать нечего, то и для этого здесь место самое подходящее», — писал он Уилки Коллинзу, с которым его в начале 1851 года познакомил художник Огастес Эгг Коллинз, так же как и Эгг, играл вместе с Диккенсом в комедии Литтона и очень быстро завоевал его симпатию. Он воспользовался приглашением; побывали в Булони и Лич с женою, Форстер, Бирд, Мэри Бойл и многие другие. Диккенс как раз кончал «Холодный дом». Кроме того, он занимался множеством дел, связанных с «Домашним чтением», диктовал «Историю Англии для детей» и умудрялся еще совершать вместе с гостями экскурсии в Амьен, Бовэ и другие места. Четверо из его сыновей — правда, в разное время — посещали в Булони школу, которую открыли здесь два англичанина, и из письма Диккенса к Лендору видно, каким образом в семействе поддерживалась дисциплина: «Уолтер — это был крестник Лендора — мальчик очень хороший. Из школы приносит похвальные грамоты. Прошлое воскресенье провел в одиночном заключении (в ванной комнате) на хлебе и воде за то, что завершил какой-то спор с нянькой, бросив в нее стулом. Это его первая провинность и первое наказание, потому что, вообще говоря, он в доме общий любимец и самый славный мальчишка во всем мальчишечьем мире. По праздникам закалывает галстук булавкой и становится просто неотразим».
Закончив, почти одновременно, две книги, он решил отдохнуть от дел и семьи и уехать «на каникулы» вместе с Огастесом Эггом и Уилки Коллинзом. Но прежде всего нужно было съездить в Лондон на банкет, устроенный в его честь Литературной гильдией, для которой он сделал так много. Председательствовал Форстер, который, наконец, дал волю своему раздражению по поводу дружбы Диккенса с Уиллсом и Коллинзом. Еще в июле 1851 года Диккенс писал, что Форстер «ставит Гильдии палки в колеса»: вышел из состава исполнителей пьесы «Не так плохи, как кажемся», да еще постарался внушить всем и каждому, что ни один уважающий себя джентльмен не согласится разъезжать с театром по провинции. Теперь, в октябре 1853 года, Диккенс написал жене, что банкет удался бы на славу, если бы не председатель, «весьма бестактный и взбалмошный». Оно и не удивительно: мог ли такой человек, как Форстер, справиться с ролью председателя, требующей и выдержки и деликатности? Ведь за столом сидели новые друзья Диккенса, Коллинз и Уиллс, и сам Диккенс вот-вот собирался в Европу, и тоже в сопровождении новых друзей.
В начале октября путешественники поехали в Швейцарию, где в Лозанне Диккенс встретился со своими старыми знакомыми. Оттуда путь их лежал в Шамони. Здесь в «Отель де Лондр» друзья немедленно заказали три горячие ванны. «Затопили устрашающего вида печь, поднялся дым, наполнивший всю долину», но две стихии — вода и огонь — действовали как-то несогласованно: шесть часов спустя после того, как начались лихорадочные приготовления, все трое сидели еще не вымытые. Зато все остальное, что полагается проделать в Шамони уважающим себя туристам, они выполнили успешно. Еще в начале путешествия Диккенс с удовольствием убедился в том, что Коллинз «смотрит на вещи просто и не расстраивается из-за мелочей, а это главное». Кроме того, он, как выяснилось, «ест и пьет все подряд, везде со всеми умеет ладить и всегда в отличном настроении». Но в Шамони у его спутников выявились качества и менее приятные: «В таких местах, как, например, здесь, Эгг иногда требует такого комфорта, какого не сыщешь и в Париже, а Коллинз бывает скуповат, расплачиваясь за услуги... Коллинз (вытянув свои коротенькие ножки, насколько это возможно) читает, а Эгг делает записи в своем немыслимом дневнике — удручающе ничтожных размеров и сверхъестественной формы. Записывает он факты, о которых ровным счетом ничего не помнит, и, пока я пишу это письмо, поминутно спрашивает у Коллинза названия мест, где мы побывали, отелей, где мы останавливались, и так далее, а Коллинз с перекошенным лицом, чихая одной ноздрей и втягивая новую понюшку табака другой, вещает, словно оракул». Коллинз, наверное, немало удивился бы, узнав, как точно запротоколированы все его привычки и в особенности манера храпеть и плеваться по утрам, с воодушевлением, едва ли приятным его другу. Был и еще один повод для недовольства, и вполне основательный: и Коллинз и Эгг чересчур уж гордились своими бородками и усами. Отращивать их оба начали в подражание Диккенсу. Но у Диккенса ведь были весьма внушительные усы и отличная бородка, не то что эти страшилища! «С самого всемирного потопа свет не создавал ничего подобного: это нечто жалкое, смешное, жиденькое и хилое, растущее кустиками, беспорядочно; жесткое, щетинистое, бесформенное, расползающееся бог весть куда, пускающее ростки по всему носу и уныло свисающее под подбородок. Коллинз пристрастился вытирать свою растительность за обедом салфеткой (а ее и всего-то не больше, чем на бровях у нашего Плорнишгентера), а у Эгга вся эта история начинается не от носа, а где-то в углах рта, как у макбетовских ведьм. Я вытерпел столько мучений, созерцая в тесной карете эти кошмарные объекты с ранней зорьки до полунощной тьмы, что сегодня утром, обнаружив у себя в комнате приличное зеркало и светлое окно, я схватил свою лучшую бритву и, решив подать им хороший пример, начисто соскоблил с подбородка свою эспаньолку! Усы остались и кажутся теперь огромными, но бороду я принес в жертву, чтобы это послужило моим соперникам грозным предостережением!.. И что же? Ни малейшего впечатления: взглянули и невозмутимо заявили, что «так вам гораздо лучше».
Подобно многим мужьям, Диккенс никогда так сильно не любил жену, как в разлуке с нею. Через десять дней после отъезда он ей писал: «Ужасно хотелось бы вас всех повидать». И через месяц: «Буду очень счастлив, когда вернусь домой и обниму тебя, потому что, разумеется, очень скучаю по тебе». Да, двум спутникам-мужчинам труднее навязать свою волю, чем жене. Несколько раз за время поездки он жаловался на то, что друзья никак «не поймут, что можно вообще не ложиться спать». После целого дня пути им не улыбалось путешествовать еще и по ночам, и они решительно отказывались вышагивать бесконечные диккенсовские мили. И все-таки они отлично ладили друг с другом и получали массу удовольствия от своих поездок в экипажах, похожих «на качели, на корабли, на ноевы ковчеги, на баржи, на гигантские кровати с балдахинами». Переправившись через Симплонский перевал, они, минуя Милан, приехали в Геную. Здесь, конечно же, Диккенс навестил всех своих старых знакомых, в том числе и чету де ля Рю. Одна дама не узнала его, пока он не назвался, чем доставила ему большое удовольствие: «Я-то думала, что увижу развалину: говорят, вы так болели, — сказала она. — И вот, пожалуйста, вы только помолодели и выглядите как нельзя лучше. Но как непривычно видеть вас без яркого жилета! Почему вы не надели его?» Он делился с женой новостями, маленькими сплетнями: леди Уолпол, например, ушла от мужа. «Браун слышал, как кто-то божился, что лорд Уолпол имел привычку стаскивать ее вниз по лестнице за косы и, швырнув на пол, забрасывать ее сверху горящими поленьями...»
Морем отправились в Неаполь — «один из самых отвратительных городов на земле», где теплые ванны были куда более необходимы, чем в Швейцарии, — правда, здесь они были и гораздо доступнее: «Меня с головы до ног намылили неаполитанским мылом, терли мочалкой, скребли щеткой, подстригали мне ногти, вырезали мозоли и проделывали надо мной еще какие-то немыслимые манипуляции. Он (банщик) был явно разочарован и удивлен, обнаружив, что я не так уж грязен, и то и дело негромко сокрушался: „О небо, до чего же он чист, этот англичанин!“ Он заметил также, что кожа у англичанина белая, как у красивой женщины, но этим, добавил он, сходство ограничивается». По приезде в Рим он был встревожен тем, что от Кэт нет письма. На другой день письмо пришло, и он сообщил ей о причине задержки: «Я вообще не совсем понимаю, как оно все-таки до меня дошло. Поверь, что мое имя на конверте написано так неразборчиво, что ни одна почтовая контора за границей не справилась бы с его доставкой. Уму непостижимо, как это вообще французу или итальянцу удалось добиться первого необходимого условия — разобрать, что моя фамилия начинается на букву „Д“. Насколько я понимаю, люди просто приходили в отчаяние и откладывали твое письмо в сторону».
Само собой разумеется, это Эггу и Коллинзу — хотели они того или нет — пришлось карабкаться на Везувий. Впрочем, они не остались в долгу: «Коллинзовские усы подрастают понемногу, — писал Диккенс. — Помнишь, как у него ползут вниз углы рта, как он поглядывает сквозь очки и что выделывает ногами? Уж и не знаю, как и почему, но только в сочетании с усами все это выглядит чудовищно. Он их и крутит и приглаживает, подражая великому Прообразу, сидящему тут же, и в какой бы мы карете ни ехали, только этим и занимается. А не то он сообщает Эггу, что должен их «подре зать, чтобы не лезли в рот», и они с Эггом принимаются делать друг другу комплименты по поводу этих атрибутов своей красоты. И, что самое смешное, Эдвард, то ли не в силах устоять против соблазна, то ли, наоборот, ободренный их явной неудачей, тоже отпускает усы!» (Эдвардом звали нового слугу Диккенса; Рош умер.)
Из Рима друзья поехали во Флоренцию, и Коллинз, который был когда-то художником, снова оказался в центре событий. «Изобразительные искусства, — пишет Диккенс, — служат темой для разговоров, в которые я никогда не вступаю. Как только заспорят, я тут же притворяюсь, что впал в глубокую задумчивость. По картинным галереям я с ними тоже не хожу. Послушать только, как Коллинз с ученым видом толкует Эггу (который ненавидит весь этот вздор, как ни один художник на свете) о красных и зеленых тонах; о том, как что-то одно „играет“ на фоне чего-то другого; о линиях верных, о линиях неверных — никакая пародия с этим не сравнится! Мне этого никогда не забыть. Весьма наслышан он также о музыке и часто доводит меня до белого каления, бубня или насвистывая целые увертюры, причем с начала и до конца кет ни единого верного такта. Позавчера я не выдержал и попросил его не свистеть больше увертюру к Вильгельму Теллю. «Честное слово, — сказал я ему, — у вас что-то не в порядке со слухом. Не вата ли вам мешает? Чтобы так расправиться с простейшим мотивом!» Иногда он принимается излагать нам Моральные Устои, почерпнутые из французских романов, а я немедленно и с приличествующей случаю серьезностью не оставляю от них камня на камне. Но лучше всего он разглагольствует о винах, которые, бывало, пивал он в здешних местах, — о «Монте Пульчиано» и великом множестве других, и все в неслыханных количествах! И какие выдающиеся персоны шли к нему за советом, и что они ему при этом говорили, и что он им отвечал... А было ему в то время, кстати сказать, ровно тринадцать годков от роду. При этом Эгг всегда очень удачно острит, и я смеюсь от души. Все это, конечно, ребячество, и очень невинное. Пишу об этом просто потому, что больше не о чем. На самом деле мы — лучшие друзья и у нас не было ни единой размолвки».
Из Венеции Диккенс написал жене, попросив ее купить новое покрывало для каминной доски в его кабинете и снабдив ее подробными указаниями о том, какого именно оттенка зеленый бархат требуется для этого случая. Из Турина он послал ей письмо, о котором уже говорилось выше, — то, где предлагает ей изменить свое отношение к миссис де ля Рю. А в середине октября он был уже в Тэвисток-хаусе.
1853 год закончился для Диккенса громом оваций, в шуме которых автору этой книги слышится зловещее предостережение. Чтобы собрать денег для нужд Бирмингемского и Мидлендского институтов, Диккенс устроил публичные чтения: 27 декабря в здании бирмингемской Ратуши он выступил с чтением «Рождественской песни», 29-го читал «Сверчка на печи», а 30-го вызвался повторить чтение «Сверчка» перед рабочей аудиторией, для которой была назначена специальная цена за билет: шесть пенсов. Около шести тысяч человек побывали на этих чтениях, вызвавших такую бурю восторга, что к нему со всех концов страны посыпались письма благотворительных организаций с просьбой выступить снова и снова. Для того, кто рожден актером, устоять против подобного соблазна невозможно. Со временем Диккенс осуществил это самое заветное свое желание, подписав себе тем самым смертный приговор.
«Мрачный социалист»
РАБОТАЯ над своим «Холодным домом», Диккенс одновременно диктовал свояченице «Историю Англии для детей» — единственную свою книжку, написанную чужой рукой. Еще десять лет назад он задумал написать нечто подобное, чтобы не дать старшему сыну вырасти консерватором в вопросах религии или политики, внушить ему отвращение к войнам и научить скептически относиться к определенному сорту «героев». Тем самым Диккенс выказал удивительную наивность, однако в этом смысле он не отличается от многих своих современников и значительной части наших. Тому, кто искренне верит, что чтение исторических книг идет людям на пользу, нужно было бы самому почитать историю и убедиться, что меньше всего пользы из нее извлекают сами историки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65


А-П

П-Я