установка сантехники цена 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Бирюгин устроил спасение лошади — загнал в яму с десяток пленных и заставил их с помощью веревок вытащить лошадь, а потом «мыл» их, сбивая с ног сильной струей ледяной воды из пожарного шланга. Немец из комендатуры распорядился всем участникам «спасения» выдать чистое белье и одежду и пропустил их вне очереди в баню. Сжалился!
7 января немецкая комендатура почему-то решила отметить православное Рождество. Весь день был полон приятых неожиданностей: подъем был на час позже, к завтраку дали горячую, не мороженую картошку и по удвоенной порции хлеба. Целый день никого не трогали, не было ни проверок, ни построений, ни работ, даже полиция не свирепствовала, как обычно, да ее в этот день почти не было видно на дворе. Обед превзошел все ожидания. Настоящий густой гороховый суп, даже со вполне съедобным мясом, и опять хорошая вареная картошка. Все ходили по лагерю какие-то растерянные, размягченные, подобревшие. А вечером снова сюрприз: сверх нормального скудного пайка выдали по три сухих армейских галеты, по дополнительной порции бурачного повидла и по большому яблоку. И наконец, что совершенно было невероятно, на каждую комнату выделили по два ведра брикетов, сверх нормы.
Стемнело, в комнате разожгли печку, все жители нашей 11-ой сидели на нарах, свесивши ноги, другие — на скамьях или просто на полу, перед жарко пылающей печкой. Было тепло, все были немного опьянены забытым чувством сытости, все были довольны и благодушны, разговаривали, вспоминали о доме, о рождественских днях в детстве, в семье. Я сидел рядом с Тарасовым на верхотуре, и он рассказывал мне о детстве в Воронеже, о жене, двоих детях, мальчике и девочке, рассказывал, рассказывал, и у него по щекам текли слезы.
Кто-то вполголоса начал петь, присоединилось еще несколько голосов, сперва вразброд, нестройно, но потом руководство хором взял на себя Анатолий Д-ов, он был солист в знаменитом «ансамбле песни и пляски» Красной армии и обладал не только прекрасным звучным тенором, но и знанием хорового пения и умением дирижировать. Он рассадил всех, кто мог петь, в нужном порядке и предложил не умеющим петь не мешать хору, а слушать… «Славное море, священный Байкал…» — начал Анатолий, и хор подхватил. Открыли двери в коридор, там столпились пленные из других комнат, стало жарко, открыли окно. Барак был крайний в Лагере, и только два ряда проволоки и полоска земли в пять метров отделяла барак от улицы. Песня за песней, едва заканчивали одну, начинали другую. Толя был в артистическом ударе, его голос звучал исключительно хорошо. Против окна остановился вахтенный, к нему подошел другой, на противоположной стороне улицы стали останавливаться прохожие. Стояли и слушали. Открыли и второе окно, на дворе было не холодно, шел мягкий пушистый снежок, искрящийся в свете фонарей. Один их солдат крикнул, чтобы прохожие не останавливались, но там, на другой стороне улицы, люди поняли, что это только так, для вида, и продолжали стоять… Рождественских песнопений никто не знал, спели несколько колядок, а потом снова перешли на народные, всем хорошо известные песни. После каждой песни с улицы и из коридора раздавались дружные аплодисменты. И солисты и все участники хора, наверно, никогда не пели так хорошо, так стройно и с таким чувством.
Вдруг, во время одной из пауз, кто-то не совсем уверенно запел «Рождество Твое, Христе Боже наш…». Толя подхватил, и вслед за ним весь хор. Кто не знал слов, пел без слов. «Возсия мирови свет разума…» И последние слова тропаря — «Господи, слава Тебе» — прозвучали уже мощно и полнозвучно. Я видел, что некоторые люди на улице сняли шапки и перекрестились. После тропаря уже не хотелось петь обычные песни, все сидели молча, задумчиво, печка догорела, от окон повеяло холодом, публика на улице и солдаты у забора стали расходиться… — «Закрывайте окна, сказал Тарасов. — Вот и у нас Рождество получилось. Поздравляю вас, … господа товарищи».
Свет мигнул два раза — отбой. Ложитесь спать, друзья, может и доживем до следующего.
В этот рождественский вечер как-то все вдруг стали опять людьми, спокойными, доброжелательными, никто не ругался, не злословил, появились улыбки на лицах. Рождественское настроение или полные желудки? Так или иначе, это был последний какой-то «светлый» день в нашей лагерной жизни. 11 января был объявлен карантин.
(Много лет спустя, уже в Америке, после рождественской службы в нашей церкви, я рассказал нескольким знакомым об этом «рождественском концерте» в лагере в Замостье. Среди моих слушателей оказался один пожилой господин с женой и дочкой… «А мы стояли тогда на тротуаре против окон барака и слушали. Ей, он показал на свою дочь, — было только 8 лет .. Стояли, слушали и молились за вас…» Бывают встречи!)
Тиф, классический голодный сыпняк, и дизентерия приняли эпидемические размеры. Немцы в лагерь не входили, а если и появлялись на дворе, в случаях крайней необходимости, то в прорезиненных комбинезонах, в масках, в резиновых перчатках и обсыпанные каким-то светло-желтым порошком с головы до ног. Смерть не щадила никого, умирали прямо на нарах по комнатам, умирали во дворе, в уборной, в санчасти. Умирали пленные, умирали полицаи, писари, переводчики. Каждый день трупы вытаскивали из бараков, складывали у входа, накрывали тряпьем, рогожами или кусками брезента, и лежали они иногда по полдня, пока их взваливали на подводу и увозили «на могилки». В санчасти было только 35 мест, это при населении лагеря больше чем в 5000 человек. Поэтому там держали только тех, кто не был болен тифом, а тифозных отправляли в Норд. Часто этих несчастных сажали на телеги поверх умерших, покрытых брезентом, и по дороге «на могилки» их снимали в лагере Норд.
Умер главный переводчик Степан Павлович, умер доктор Шитарян, умер и мой друг, Николай Григорьевич Завьялов. Он был талантливый инженер-оптик, энтузиаст и просто фанатик своей профессии, до финской кампании работал в Казани, на «засекреченном проекте», был научным руководителем, забронированным от военной службы, но поругался с каким-то партийным вельможей, наговорил ему в азарте спора много неосторожных вещей и в результате оказался на финском фронте, а потом, уже зачисленный в кадры РККА, и на передовой против немцев. Он говорил мне, что у него в жизни была только одна любовь: оптика. Все остальное было второстепенным и малозначащим. Как многие углубленные в свою работу ученые, он мало обращал внимания на окружающую жизнь… «Когда меня оторвали от моего дела, я вдруг оглянулся, начал присматриваться, думать и пришел в ужас от того, кто и как нами правит, и от того, что мы принимаем это правление и правящих», — говорил он мне еще в первые дни нашего знакомства в Барановичах. Несколько дней он старался перемогать себя, но вскоре умер. Лежал он на нарах рядом со мной, разбудил меня ночью и едва слышно попросил напиться: «Только холодной воды, пожалуйста, весь горю…» Я слез с нар и пошел на двор принести холодной воды, но когда я вернулся, Завьялов был уже мертв.
Благодаря тому, что в бараки теперь никто из немцев не заходил, часто старший комнаты преднамеренно задерживал на день, а иногда и на два, сообщения о смерти, и комната продолжала получать паек на списочное число людей, таким образом, каждый еще живущий получал чуть-чуть больше за счет умершего. Никто против этого не возражал, к смерти, к трупам вчерашних товарищей относились спокойно и «рассудительно». Завтрашние трупы охотно пользовались порциями вчерашних живых. В санчасти, используя тот же метод, весь персонал, санитары и доктора, обычно получали по крайней мере удвоенные порции.
Когда утром мы вынесли Завьялова из барака, я не отходя просидел у тела до прихода подводы и сам положил своего друга рядом с телами других, а потом прикрыл его брезентом и проводил до ворот. Тела умерших складывали на подводу пленные, подвода проходила ворота, и там её встречали немцы и наёмные или, может, мобилизованные поляки, все одетые в комбинезоны. Они из специальных пульверизаторов густо обсыпали всю подводу поверх брезентового покрытия тем же светло-желтым порошком.
Теперь каждый день умирало по тридцать, иногда по сорок человек, в бараках на парах делалось все свободнее и свободнее, но питание продолжало ухудшаться. У немцев совершенно иссякли запасы питания для пленных. Заготовленные осенью продукты, картофель, брюква, свекла и морковь, промерзли в канатах, и, когда их привозили на склад при кухне, они оттаивали и загнивали, но все заваливали в котлы. На обед получали по литру вонючей жижицы, в которой плавали разваренные о сгнившие овощи и кусочки неизвестных частей тела неизвестных животных, в основном жилы, хрящи и кожа.
Благодаря очень незначительному количеству твердой пиши, желудок работал редко, раз-два в неделю, но зато мочегонная система работала непрестанно. Ослабевшие организмы не удерживали мочу, и пленные по несколько раз в ночь слезали с нар и шли в уборную, многие не удерживались, в бараках все пропахло мочой. Эти ночи в лагере, когда и я, спустившись с нар, с трудом передвигая ноги, плелся в уборную, казались каким-то нереальным кошмаром. Мороз, полная луна с морозным кругом, снег, бледные фонари светят ненужным светом, и над всем лагерем плывут странные звуки, как будто кто-то стучит по клавишам ксилофона, монотонно и беспрерывно. Это голландские деревянные башмаки на ногах пленных стучат по промерзшим доскам настилов-тротуаров. Из темных дыр-дверей выходят завернутые в тряпье, сгорбленные фигуры, идут по мосткам к уборной… и снова в обратном направлении, к баракам. Полиция очень строго следила, чтобы пленные не мочились во дворе, виновных, пойманных «с поличным», избивали иногда очень жестоко, а если у барака утром бывали обнаружены «желтые следы преступления», наказывали весь барак лишением «приварка» на целый день.
Террор полиции продолжался и даже усилился с момент установления Террор полиции продолжался и усилился с момента установления карантина. Когда немцы были в лагере, само их присутствие как-то сдерживало зверства полицаев, а иногда, как в случае с караимом Шапели и полицаем Бирюгиным, немцы защищали пленных от произвола полиции. Теперь полиция действовала без оглядки. Скипенко на время исчез, его заменял Гордиенко. Говорили, что Скипенко заболел тифом и лежит в своей «вилле». Очевидно. это соответствовало действительности, через некоторое время он скова появился на дворе лагеря, исхудавший, с наголо обритой головой, но еше более злобный и жестокий.
Трудно было понять, на чем зиждился этот организованный террор сравнительно небольшой группы полицейских, не превышавшей ста пятидесяти человек, над пятитысячным населением лагеря. В этом меньше всего было элемента «физического», т.е. страха избиения или даже смерти, в основном это было психологическое явление, возможно, унаследованное из довоенной жизни в стране террора ЧК — НКВД, гипноз страха. Даже когда мы начинали говорить на эту тему между собой, то многие пугались и со страхом в глазах говорили: «Молчите, прекратите эти разговоры, хуже будет».
Хуже стало, но не от действий полиции. Количество привозимых в лагерь продуктов, даже промерзших, снижалось с каждым днем, и немцы разрешили проблему: на кухню стали привозить жом. Жом — это отбросы сахарного производства, свекольная стружка, из которой удалены все питательные соки, чистая клетчатка, древесина. Жом обычно добавляют в силосный корм для рогатого скота, для человеческого желудка это только неперевариваемый «объемный заполнитель». Жом, с его особым, кисловато-приторным запахом, каждое утро привозили на подводах и сразу загружали его в котлы. Варили долго, по 3-4 часа, чтобы хоть как-нибудь размягчить древесину, а потом уже бросали туда полугнилые овощи и то, что называлось «мясом». Баланда теперь была густая, но с новым, кисло-гнилым, совершенно отвратительным запахом. Пленные наполняли желудки этим варевом и потом весь день страдали от болей. Дизентерией и кровавым поносом страдало не меньше четверти лагерного населения. В уборную было страшно зайти, хотя минимум два раза в день там делали полную уборку, моя все пожарными брандспойтами. Многие совершенно не могли есть жом, их рвало только от одного запаха его. Смертность в лагере еще больше возросла.
Мы в своей маленькой группке, или в том, что осталось от нее после смерти Борисова и Завьялова, изобрели особую систему «приготовления пищи», выбирали из своих порций все за исключением жома, тщательно очищали кусочки овощей от гнили, также и кусочки «мяса» просматривали, очищали и резали на мелкие кусочки. Процеживали через тряпочку жижицу, отжимали жом. Потом снова сбрасывали все в котелок, добавляли полпайки хлеба, тоже измельченного, и полпорции бурачного повидла из утренней раздачи и, добавив немного, «для объема», жома, кипятили свою еду в печке или на костре, и только тогда ели. Этот процесс приготовления пищи занимал довольно много времени, полтора или два часа, но, кроме того, что еда была менее опасна, значительно более приятна на вкус и запах, в самом процессе ее изготовления был заложен принцип самодисциплины, удерживания себя на «человеческом» уровне, и это в лагерной нашей жизни имело огромное значение. Некоторые следовали нашему примеру, но у большинства на это не хватало терпения и воли, они поглощали баланду сразу, а потом мучились болями.
При всем однообразии, масса пленных, голодных, обессиленных, находящихся в крайне депрессивном душевном состоянии, грязных, оборванных, страдающих от чесотки, нарывов, завшивленных и измученных, все же делилась в борьбе за жизнь, на две крайне противоположные группы. В лагерной жизни возникло слово «доходяга», характеризующее человека, у которого иссякли силы сопротивления обстоятельствам. Эти люди лежали на нарах, редко спускаясь на пол и почти не выходя на двор, буквально заживо загнивали и физически, и психологически. Они обычно первые заболевали сыпняком, и главным образом их тела заполняли подводы, каждым день отправляемые «на могилки».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46


А-П

П-Я