https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/100x100/s-vysokim-poddonom/ 

 

Буйная вакхическая стихия врывается на сцену с песней и пляской ряженых — Самца и Самки. Громом аплодисментов провожают их зрители и сразу же затихают, следя за диалогом Иермы с Бойкой старухой — последним ее искушением.Старуха открывает Иерме беспощадную правду: в ее горе повинен один Хуан. И молитвы здесь не помогут — женщины приходят на богомолье, чтобы узнать любовь с другим мужчиной, только тогда святой творит чудеса. Но не этот выход, не путь обмана предлагает Иерме старуха. «Мой сын сидит за часовней и ждет меня, — говорит она. — В моем доме не хватает женщины. Иди к нему: будем жить втроем. В жилах у моего сына течет хорошая кровь. Как и у меня. Войдешь ко мне в дом и сразу почувствуешь, что еще сохранился запах колыбели... Идем! До людей тебе дела нет. А что до твоего мужа, так есть в моем доме кладовые, а в них ножи, и они научат обходить нашу улицу».Однако Иерме есть дело до людей, и никогда она не склонится перед другим мужчиной, не станет просить у него, как милостыни, того, что принадлежит ей по праву. «Я — как сухое поле, на котором может сразу пахать тысяча пар волов, а ты предлагаешь мне крошечный стакан колодезной воды, — отвечает она старухе и в последний раз пытается объяснить ей — а может быть, и себе самой — сокровенный смысл своего исступленного единоборства с судьбой: — Не о теле одном моя скорбь».«Ну, так оставайся колючим чертополохом в засохшем поле, отцветай!» — бросает ей на прощанье старуха. А перед Иермой, которой не на что больше надеяться, возникает Хуан. Он слышал весь разговор, он требует решительного объяснения. «Пора, наконец, прекратить твои постоянные вздохи о чем-то непонятном, чему не сбыться... Что мне совсем не нужно. Мне важно только то, что я держу в руках. То, что вижу своими глазами».Ему это не нужно! Он сам признался! Так вот в ком воплощен казнящий ее рок — в самодовольном человечке, равнодушно растаптывающем ее мечты, отнимающем у нее материнство, будущее, бессмертие!Меж тем Хуан, распаленный вином, требует ласк Иермы, тянется к ее губам похотливым слюнявым ртом...И тогда все отчаяние Иермы, вся ее безмерная боль и неутолимая жажда отмщения, вся неукротимость ее — все сосредоточивается в ее руках, которыми она с нечеловеческой силой хватает мужа за горло и душит до тех пор, пока тело его не застывает. Полуобезумев от содеянного, обращается она к сбежавшимся богомольцам: «Отныне я могу спать спокойно и не вскакивать по ночам в надежде, что кровь моя возвестит мне иную, новую кровь... Не подходите: я убила свое дитя, убила своими руками!»Занавес падает. Тишина. Потом — грохот, обвал, землетрясение. Маргарита прячет лицо в ладони, пошатывается. Выбежав из-за кулис, Федерико обнимает ее за плечи. Словно весь зрительный зал полез на сцену — друзья, знакомые и какие-то вовсе незнакомые люди теснятся вокруг, стараются хотя бы прикоснуться, что-то кричат...Внезапно толпа расступается. По образовавшемуся проходу, заложив руки за спину и бодливо наклонив вперед голову, почти бежит Мигель де Унамуно. Подойдя к Маргарите Ксиргу он выбрасывает руки вперед, берет ее за обе щеки — осторожно, как фарфоровую вазу, и, привстав на цыпочки, целует в голову. Затем, насупившись, поворачивается к Федерико.— Жаль, — говорит он сердито. — Жаль, что не я написал эту пьесу. 12 — Ну, а что же теперь, сеньор Гарсиа Лорка?— Теперь надо закончить трилогию, начало которой — «Кровавая свадьба», продолжение — «Иерма», а последняя трагедия будет называться «Разрушение Содома».— Больше ничего не пишете?—То есть как это «больше ничего»?! — Федерико с комическим негодованием измеряет репортера взглядом. — У меня есть на примете еще одна пьеса, на которую я возлагаю большие надежды: «Донья Росита, девица, или Язык цветов» — семейная драма в трех действиях или, может быть, в трех... садах! Речь пойдет в ней о трагической судьбе испанок, остающихся старыми девами. Драма начинается в девяностых годах, продолжается в девятисотых и заканчивается в девятьсот десятом. Я хочу показать обыкновеннейшую, пошлую даже, трагедию жизни одинокого существа в испанской провинции — жизни, которая внушает смех молодым поколениям и в то же время исполнена глубокого драматизма...Отметив в блокноте, что лицо у многообещающего драматурга на редкость изменчивое — только что было задорное, торжествующее и вдруг потускнело, стало рассеянным, собеседник задает последний вопрос:— В связи с неслыханным успехом «Иермы» многие писатели и театральные деятели хотели устроить банкет в вашу честь. Почему же вы столь решительно воспротивились этому?— Во-первых, — деловито загибает палец Федерико, — потому что каждое чествование — лишний камень в нашем литературном надгробии. Во-вторых, потому, что нет ничего безотраднее, чем хладнокровно сочиненная речь в нашу честь, нет момента тоскливей, чем тот, когда раздаются заранее запланированные, пусть даже искренние, аплодисменты. А еще, — он доверительно наклоняется к самому уху репортера, — мне кажется, что банкеты и адресы приносят несчастье тому, кому предназначены. Друзья, утомленные своей кипучей деятельностью, начинают думать: «Мы уже все сделали для него».Он вновь оживляется.— Знаете, что я устроил бы для поэтов и драматургов вместо чествований? Турниры, на которых мы бы состязались в храбрости, отбивая яростные атаки и отвечая на вызовы — скажем, такие: «А ну-ка, хватит у тебя мужества на то-то и то-то?», «А сможешь ли ты воплотить всю скорбь моря в одном действующем лице?», «А осмелишься ли ты поведать об отчаянии солдат, которые против войны?»— Против войны? — скептически усмехается репортер, закрывая блокнот. — Хотел бы я знать, кто решится публично хотя бы только задать подобный вопрос сейчас, когда генералы снова командуют страной!Кто решится? Решается сам Федерико — выступая перед ночным представлением «Иермы», устроенным специально по просьбе мадридской театральной братии, актрис и актеров других театров, которые не могут посмотреть спектакль в обычное время. Узнав об этой просьбе, он обрадовался и взволновался необычайно. Во все ли театры посланы приглашения? Не позабыли пригласить ветеранов, давно покинувших сцену?Нет, не позабыли. Вот они восседают в ложе — молодцеватые старики изо всех сил стараются держаться прямо; женщины, возраст которых уже не способен скрыть самый искусный грим, в старинных платьях, с высокими гребнями в пышных прическах, величественно обмахиваются огромными веерами, вспоминая былые триумфы.Вид этих женщин почему-то особенно трогает Федерико. К ним обращает он первые свои слова, почтительно благодарит их за все, что они сделали для испанского театра, и за то, добавляет он с галантным полупоклоном, что они и сегодня остаются прекрасными. И старухи, похожие на каких-то диковинных птиц, достают, словно по команде, платочки из сумок и с величайшими предосторожностями прикладывают их к глазам.А Федерико уже благодарит всех присутствующих за внимание и интерес к спектаклю, стоившему стольких трудов театру, и полушутя излагает свой проект замены чествований турнирами поэтов и драматургов. Переждав легкий гул, вызванный предложенными темами для состязаний — особенно последней — он делает шаг к рампе.— Я выступаю здесь этой ночью, — говорит он негромко, но так, что каждому в зале кажется, будто именно к нему обращается Федерико, — не как автор пьесы, и не как поэт, и не как прилежный студент, изучающий богатую панораму жизни человека, но как страстный приверженец театра социального действия.Снова гул. Социальное действие? — это слова из лексикона политиков, а не служителей искусства. Куда он клонит? Да подождите, дайте послушать!— Театр — одно из самых действенных и полезных орудий в строительстве страны, — продолжает Федерико упрямо, — это барометр, показывающий ее величие или ее упадок. Чуткий театр, идущий верным путем, может за несколько лет возродить душу народа, а театр, расточивший свое достояние, театр, где вместо крыльев — свиные копыта, способен оболванить и усыпить целую нацию.Театр — это школа слез и смеха, это трибуна, с которой люди могут свободно вскрывать пороки отжившей или ложной морали и разъяснять на живых примерах вечные законы человеческого сердца.Народ, который не помогает своему театру, не содействует его развитию, — такой народ умирает, если уже не умер. А театр, в котором не бьется пульс общественной жизни, пульс истории, театр, не вобравший в себя драматические судьбы людей родной страны, неповторимость ее природы и ее духа, радость ее и горе, не имеет права именоваться театром: это игорный дом или место, где предаются омерзительному занятию — «убивают время». Я ни на кого не намекаю, никого не хочу обидеть, — тянется Федерико всем телом вперед, — я лишь говорю о задаче, которая ждет решения.Почему так внимательно слушают они этого широкоплечего андалусца, лицо которого, освещенное снизу, выглядит совсем мальчишеским? Все, что он говорит в конце концов не бог весть какое откровение, да и форма не блещет оригинальностью: знаменитый поэт мог бы и поискуснее построить речь, подыскать более отточенные выражения. Но как раз то, что он не выбирает слов, торопясь поделиться нахлынувшими мыслями, и та неподдельная, заразительная убежденность, что звучит в его голосе, возвращая первозданную силу даже примелькавшимся словам, — это и покоряет аудиторию, достаточно искушенную, чтобы распознать малейший наигрыш.Одобрительными кивками встретив гневные выпады Федерико по адресу антрепренеров-коммерсантов, губящих театр, слушатели настораживаются, когда он заговаривает о необходимости обновления театрального искусства. Опять новаторство? Прекрасная вещь, конечно, только испанский зритель ее не принимает — ему подавай традиционное зрелище! Но Федерико не уступает: да, потребуется пойти на жертвы, придется и поспорить с публикой и даже повоевать с ней, чтобы приручить ее и воспитать. Придется жизнь положить на то, чтобы добиться полного доверия зрителей.— Ведь зрители в театре — что дети в школе, — говорит он, усмехаясь мелькнувшему воспоминанию, — они уважают сурового, строгого учителя, который взыскателен и справедлив, а робким, заискивающим перед ними учителям, которые не умеют и все-таки не бросают преподавать, они втыкают иголки в стулья.Искусство прежде всего, — повышает он голос. -Благороднейшее искусство; и вы, дорогие друзья, -артисты прежде всего. Артисты с ног до головы, потому что любовь и призвание возвели вас на подмостки, в мир страдания и притворства. На всех театрах, от самого скромного до самого прославленного, на стенах зрительных залов и актерских уборных необходимо написать слово «Искусство», иначе нас заставят написать слово «Коммерция» или какое-нибудь такое, которое я не решаюсь произнести.И, спохватившись, не впал ли в проповеднический тон, Федерико смущенно улыбается.— Не собираюсь учить вас — я сам нуждаюсь в уроках. Слова мои продиктованы энтузиазмом и уверенностью. Я не пустой мечтатель. Я размышлял обо всем этом немало и хладнокровно: ведь, как подобает доброму андалусцу, в жилах которого течет кровь древних, я владею секретом хладнокровия.Он обводит глазами зал сверху донизу, протягивает руку, дожидается, пока тишина становится абсолютной, звенящей, и лишь тогда произносит, быть может, самое главное:— Я думаю, что правда не за теми, кто повторяет «сегодня, сегодня, сегодня», довольствуясь своим куском хлеба у теплого очага, а за теми, кто уверенно различает вдали первый луч рассвета над полем.Я знаю, что прав не тот, кто говорит: «Сейчас же, сейчас, сейчас», уставившись на жадную глотку кассы, а тот, кто говорит: «Завтра, завтра, завтра», — и чувствует приближение новой жизни, встающей над миром. 13 Толки об этой речи расходятся по Мадриду, хотя и без того все повторяют имя Гарсиа Лорки. Сезон 1934/35 года для него поистине триумфальный: не успевает «Иерма», выдержав больше ста представлений, сойти со сцены, как прибывшая из Аргентины Лола Мембривес ставит в театре «Колизеум» «Кровавую свадьбу», а 18 марта ее же труппа показывает новый, расширенный вариант «Чудесной башмачницы» в постановке самого Федерико. А ему все мало — выкраивая неизвестно откуда время для работы над «Доньей Роситой», он еще ухитряется одновременно готовить для кукольного театрика «Ла Тарумба» забористый фарс о том, как старый плут дон Кристобаль женился на весьма легкомысленной, чтобы не сказать сильнее, девице.Маргарита Ксиргу трагически восклицает, что никогда она не дождется следующей, обещанной ей пьесы — Федерико променял живых актеров на кукол. Тут же, умирая от смеха, она рассказывает, как недавно — и, разумеется, под утро — неверный автор разбудил ее очередным телефонным звонком. «Вы думаете, для того, чтобы прочитать мне хотя бы первый акт „Доньи Роситы“? Я тоже так думала! Как бы не так: чтобы ср-р-рочно посоветоваться со мной, не попросить ли скульптора придать дону Кристобалю сходство с министром просвещения, сеньором Роча, который окончательно отказал „Ла Барраке“ в субсидии!»Конечно, 11 мая она присутствует на премьере театрика «Ла Тарумба», а вместе с ней и другие друзья Федерико — Хорхе Гильен, Мигель Эрнандес, который с год уж как перебрался в столицу, Пабло Неруда — ныне консул Чили в Мадриде. С не меньшим восторгом, чем дети, составляющие половину публики, следят они за скандальными похождениями дона Кристобаля, поталкивая друг друга локтями, когда одна из кукол пискливым голосом прохаживается между делом по адресу Хиля Роблеса или еще какого-нибудь министра.Наконец долготерпение Маргариты вознаграждено: Федерико заканчивает «Донью Роситу». Задуманная больше десяти лет назад, пьеса вылилась на бумагу за несколько недель.Как ни трагична судьба доньи Роситы, пьеса о ней не трагедия. То драмой называет ее Федерико, то даже комедией, пока не останавливается на таком подзаголовке: «Гранадская поэма с песнями и танцами». Разные люди действуют рядом с героиней в этой поэме:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51


А-П

П-Я