унитазы с рисунком 

 

В будущем, пояснял он терпеливо, родители сами станут отказываться от неудачных детей, как только удостоверятся в их неполноценности. Систематическое — м-м... — устранение каждого существа, признанного неспособным внести по причинам как физического, так и морального порядка эффективный вклад в деятельность общества, будет признано необходимой мерой и приобретет силу закона.— А материнская любовь? — спросил Федерико тоскливо. — Ведь слабенького, болезненного ребенка, недоразвитого даже, мать всегда любит больше, чем остальных детей!Биолог развел руками.— Такая любовь неразумна, — сказал он мягко, искренне сожалея, что не может ответить иначе, — она не что иное, как недостаток культуры, самовнушение, одержимость. Общество не должно с нею считаться.Карлос зря беспокоился — Федерико не вышел из себя, не обидел гостя ни словом. Он согласился почитать стихи после чая и без протеста, скорее с любопытством выслушал замечание ученого по поводу строки «Хочу дышать на Луне» — да не прогневается поэт, но это же нонсенс: на Луне, как известно, нет атмосферы!.. Только в речах Иермы потом прибавилась фраза: «Если б даже мне сказали, что мой сын будет терзать меня, что он возненавидит свою мать и станет таскать ее за волосы по улице, я и тогда с радостью встретила бы его появление!»Ибо и тоска, и горечь, и чувство катастрофы, охватывающее Федерико по временам, рождают в нем неистовую волю к сопротивлению. Работа подчиняет себе все эти чувства, переплавляет в слова, заряженные упорством и гневом. Трагедия о Иерме — После «Кровавой свадьбы» он принялся за нее снова — вот его поле сражения за человека, теснимого отовсюду.«Иермой» он отвечает на костры и расстрелы, на тупое варварство и научное изуверство, на произвол и ложь, откуда бы ни исходили они. Ни перед людьми, ни перед судьбой не склоняется его неукротимая героиня. Наперекор всем враждебным силам, наперекор всем соблазнам отстаивает она священное материнское право рождать жизнь, связывать прошлое с будущим, не поступаясь ни честью своей, ни человечностью, не изменяя самой себе. Не понимаемая никем, одинокая, она борется не за себя одну — за всех.Не пора ли, однако, вернуться к письму?«...Я вспоминаю о тебе постоянно, потому что знаю, сколько ты терпишь от грубых людей, окружающих тебя, и мне больно видеть, как твоя жизнерадостная, светлая юность, запертая в загоне, мечется, натыкаясь на стены.Но именно так ты выучишься. В этой жестокой школе, которую дает тебе жизнь, ты выучишься превозмогать себя. Твоя книга встречена молчанием, как все первые книги, как и моя первая книга, в которой тоже были и прелесть и сила. Пиши, читай, занимайся. БОРИСЬ! Не тщеславься своим творчеством. Твоя книга сильна, в ней много интересного, и доброжелательный взгляд откроет в ней человеческую страсть, но, как почти всем первым поэтическим сборникам, ей недостает напора... Успокойся. Сегодня в Испании создается прекраснейшая поэзия Европы. И в то же время люди несправедливы. «Знаток Луны» не заслуживает этого дурацкого молчания, нет. Книга заслуживает внимания, поощрения и любви со стороны чистых сердцем. Этого у тебя никто не отнимет, потому что ты рожден поэтом, и даже когда ты ругаешься в своем письме, я чувствую за всеми твоими грубостями (которые мне нравятся) нежность твоего светлого и взволнованного сердца.Мне хотелось бы, чтобы ты сумел преодолеть свое настроение — настроение непонятого поэта — и посвятил бы себя другой, более благородной страсти, политической и поэтической. Пиши мне. Я намерен поговорить кое с кем из друзей, не займутся ли они «Знатоком Луны».Книги стихов, дорогой Мигель, расходятся очень медленно.Полностью понимаю тебя. Обнимаю тебя по-братски, с чувством нежности и товарищества. Федерико». 10 Трудно вообразить что-нибудь более беспорядочное и сумбурное, чем разговор давно не видавшихся друзей, которые, и ежедневно видясь, не успевали наговориться досыта. А представьте-ка еще, что в их беседе участвует целая компания, шумная и бесцеремонная! Логика такой беседы — чисто ассоциативная; важные признания роняются мимоходом, зато пустячная сплетня может вдруг стать предметом страстного обсуждения; собеседники засыпают друг друга вопросами и в то же время не дают друг другу слова сказать...Именно это и происходит одним из августовских вечеров 1934 года на окраине города Сантандера, в кафе, лишь неширокой полосой песка отделенном от Бискайского залива — недвижного, остекленевшего до самого горизонта. Сдвинуты чуть ли не все столики; за столиками — труппа «Ла Барраки», только что прибывшая в Сантандер, Хорхе Гильен, оказавшийся здесь проездом вместе с Педро Салинасом, да еще несколько местных поэтов и театралов. Галдеж стоит такой, что мальчишки, заглядывающие в окна с улицы, сгорают от нетерпения — когда же, наконец, дело дойдет до поножовщины?Вот уж кто-то размахивает руками перед носом соседа, заступившегося за нынешнее правительство, которое забирает вправо все круче. Ах, сосед считает, что правительство радикалов пришло к власти законным путем — в результате прошлогодних выборов, на которых потерпели поражение левые партии? Он делает вид, что не знает, с помощью каких подлогов, какого террора досталась правым победа на выборах? А ну-ка, сантандерцы, расскажите хоть вы ему о том, как запугивали женщин священники, как помещичьи сынки безнаказанно разгоняли митинги, созванные социалистами!Сантандерцы, однако, хотели бы знать, почему так послушно приняли все это социалисты и чего они ждут теперь. Ждут, пока Хиль Роблес — испанский Муссолини — окончательно приберет страну к рукам?— А социалисты не верят в угрозу фашизма! — восклицает не без ехидства Эдуарде Угарте. — Заявил ведь Бестейро не так давно, что фашизм опасен не более, чем мышиная возня в заброшенном доме...— Ну, нет! — кричат с другого конца. — Социалисты не пошли за Бестейро, они заставили его уйти в отставку с поста председателя Всеобщего союза трудящихся. А Ларго Кабальеро, избранный на этот пост, публично объявил, что, если отъявленные реакционеры посмеют войти в правительство, социалистическая партия поднимет рабочих на вооруженное восстание!..— А что говорит Фернандо де лос Риос, ведь он же поддерживает Ларго Кабальеро? Пусть Федерико расскажет!— Нет, пусть Федерико лучше расскажет о своем путешествии в Аргентину — пятый месяц обещает!— Нет, пусть скажет сначала, кто будет ставить «Иерму»!Хорхе Гильен с присущей ему рассудительностью пытается внести хоть какой-то порядок в это столпотворение. В самом деле, Федерико должен прежде всего рассказать о полугодовом своем пребывании в Южной Америке — при всей триумфальности газетных отчетов друзья имеют основания не удовлетворяться ими. Вот Игнасио, например, так хотел послушать Федерико, что обязательно задержался бы в Сантандере, если б его не ждали в Ла-Корунье и в Мансанаресе...Тут же он понимает, какую сделал ошибку. Имя Игнасио Санчеса Мехиаса, всего несколько дней назад выступавшего в этом городе, вызывает непредвиденный взрыв эмоций и тотчас уводит беседу в сторону от того русла, по которому она готова была устремиться. Каждому есть что сказать о прославленном матадоре, возвратившемся на арену. Как он работает с плащом! Как медленно пропускает быка мимо себя, почти вплотную, и как (это уже женщины) великолепен его костюм, голубой с золотом! Кое-кто, правда, считает, что присуждать ему хвост быка, как в последний раз, было излишне — хватило бы и ушей, но сантандерцы кричат, распалившись, что и этого мало — видано ли где в наши дни подобное искусство?— Видано! — хлопает вдруг Федерико ладонью по столику, покосившись на обескураженного Хорхе. — Видано!— Где? — поворачиваются все к нему.— В Буэнос-Айресе!Общее удивление. В Аргентине? Где и коррид-то не бывает? Кто ж там отважился?..— Не отважился, а отважились, — поправляет Федерико спокойно. — Выступали двое — аль алимон.Удивление возрастает. «Topeo аль алимон» — довольно редкая разновидность боя: на быка выходят два матадора под одним плащом. Откуда знать ее аргентинцам?— Почему аргентинцам? Первый матадор был чилийским поэтом. А второй, — Федерико приподнимается, театрально раскланивается, — ваш покорный слуга.— А... бык? — еще допытывается какой-то тугодум под общий хохот. — Хорош ли был бык?— Превосходен! — убежденно отвечает Федерико. — Самое избранное общество Буэнос-Айреса!И, не давая прервать себя, принимается рассказывать, как вдвоем с чилийцем Пабло Нерудой — вы еще не слыхали о нем? Погодите, скоро услышите! — они по всем правилам тавромахии подчинили фешенебельную публику своей воле, заставив ее вместо ожидаемых стихов выслушать кое-что другое. Импровизируя поочередно, да так, что порою один начинал фразу, а второй заканчивал, они произнесли целую речь о великом поэте Америки и Испании, посвятившем столько прекрасных стихов Аргентине и незаслуженно ею забытом. Имя этого поэта — Рубен...— ...Дарио, — продолжает Федерико незнакомым голосом, звучащим протяжно и жалобно, и лицо его делается печальным, сонным, лукавым. — Ибо, дамы......и господа, — становится он на миг самим собою, чтобы тут же опять уступить место Пабло Неруде:— ...где у вас, в Буэнос-Айресе, площадь Рубена Дарио?— Где памятник Рубену Дарио?— Он любил парки, — жалуется Неруда. — А где же парк Рубена Дарио?— Где хотя бы цветочная лавка имени Рубена Дарио? — усмехается Федерико.Теперь уже все глядят на него, не отрываясь, готовые растерзать любого, кто откроет рот. Не закрывает рта один Федерико — изображая в лицах свое путешествие, он рассказывает об успехе «Кровавой свадьбы», выдержавшей более ста представлений в Буэнос-Айресе, и о том, как Лола Мембривес, решив ковать железо, пока горячо, поставила также «Чудесную башмачницу» и «Мариану Пинеду», и как в «Башмачнице» ему снова пришлось каждый вечер снимать перед публикой зеленый цилиндр, из которого вылетала голубка;и о поездке в Монтевидео, где он увиделся с проживающим там старым другом — закоулочником Пепе Морой;и о том, как в аргентинском Национальном театре была показана «Дурочка» Лопе де Вега в обработке Федерико Гарсиа Лорки;и о коллекции тропических бабочек, которую привез он из Рио-де-Жанейро, куда заходил пароход на обратном пути;и о том, как получив — впервые в жизни — солидный гонорар за свои выступления, он прямо из Буэнос-Айреса отправил почти всю эту сумму в Гранаду, отцу: пусть, наконец, убедится, что и поэзией можно зарабатывать деньги!Изображение предполагаемой реакции дона Федерико — отец, на секунду остолбенев, немедленно приходит в себя и восклицает с апломбом, что никогда не сомневался в мальчике! — вызывает новый взрыв смеха, прерываемый появлением посыльного из гостиницы. Срочная телеграмма из Мансанареса для Хорхе Гильена.Вскрыв телеграмму и пробежав ее глазами, Хорхе сообщает лишенным выражения голосом, что сегодня, в пятом часу пополудни, Игнасио Санчес Мехиас был ранен быком, рог разорвал бедренную артерию и повредил внутренние органы, положение безнадежно.Последнего он мог бы не говорить — все знают, что значит такое ранение. Оглушительно тикают часы — ручные, карманные, всякие. Огромная пустота наваливается на Федерико. «В пятом часу пополудни, — повторяет он про себя, вцепившись руками в край стола, — в пятом часу пополудни...» 11 Телеграмма о смерти Игнасио приходит на следующее утро. «В пятом часу пополудни, — похоронным звоном отдается в мозгу Федерико, — в пятом часу пополудни». В беспощадной точности этих слов пытается он найти точку опоры посреди владеющего им отчаяния. Вокруг них начинают собираться его разрозненные, разлетающиеся мысли.Внешне жизнь идет, как обычно. «Ла Баррака» продолжает путь, пожиная успех повсеместно. Сам Мигель де Унамуно, посмотрев «Севильского озорника», приходит в такой восторг, что просит еще раз показать ему пьесу Тирсо, а затем посвящает Федерико одно из своих стихотворений. Директор бродячего театра по-прежнему неутомим и находчив. Никто не знает, что смерть Игнасио Санчеса Мехиаса неотступно с ним повсюду, что будничные подробности этой смерти и рожденные ею мучительные видения накапливаются в его памяти, изнизываясь все на ту же строку: ...Принес простыню крахмальную мальчикв пятом часу пополудни.И корзину с известью негашеной —в пятом часу пополудни.А над всем этим — смерть, одна только смертьв пятом часу пополудни.Когда заморозились капли потавпятом часу пополудни,и стала арена желтее йодав пятом часу пополудни,то смерть положила личинки в ранув пятом часу пополудниБило пять часов пополудни,было точно пять часов пополудни. Не в первый раз силится он совладать со смертной тоской, превращая ее в стихи, но, пожалуй, впервые с такой остротой чувствует, что и стихи тут беспомощны. Он превратит в стихи и это чувство, и все-таки Игнасио не воскреснет, смерть будет торжествовать, а жизнь — единственная, неповторимая — так и останется мгновенной вспышкой, хрупким мостиком из небытия в небытие. Ты чужд быку, смоковнице, и коням,и муравьям у твоего порога.Тебя не знает вечер и ребенок, —ушел ты навсегда, навеки умер.Ты чужд хребту иссеченному камня,атласу черному, в котором тлеешь.Ты чужд своим немым воспоминаньям, —ушел ты навсегда, навеки умер....Да, потому, что ты навеки умер,как мертвые, оставившие землю,как мертвые, которых забываютсредь кучи мусора и псов издохших. «Один живешь и один умрешь», — вспоминается Федерико старинная кастильская поговорка.Но разве человек приговорен к одиночеству? Разве не во власти его — продолжить и пережить себя в других людях, в народе, из века в век побеждающем смерть?И снова мысль его обращается к театральным подмосткам — туда, где поэзия, поднимаясь из книг, становится общим людским достоянием, где слово превращается в действие. От «Плача по Игнасио Санчесу Мехиасу» он переходит к почти законченной «Иерме», к трагедии, говорящей не о смерти, но о бессмертии.Последние сцены трагедии Федерико набрасывает уже осенью, в Мадриде, запершись у себя в комнате, куда имеет доступ только его сестра Исабель, взявшая на себя попечение о брате.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51


А-П

П-Я