https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Jika/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


OCR Александр Белоусенко: belousenko@yahoo.com
«На берегах Невы»: Victor Kamkin Inc; Washington D.C.; 1967
Аннотация
В потоке литературных свидетельств, помогающих понять и осмыслить феноменальный расцвет русской культуры в начале XX века, воспоминания поэтессы Ирины Одоевцевой, несомненно, занимают свое особое, оригинальное место.
Она с истинным поэтическим даром рассказывает о том, какую роль в жизни революционного Петрограда занимал «Цех поэтов», дает живые образы своих старших наставников в поэзии Н.Гумилева, О.Мандельштама, А.Белого, Георгия Иванова и многих других, с кем тесно была переплетена ее судьба.
В качестве приложения в книге пачатается несколько стихотворений И.Одоевцевой.
Ирина Одоевцева
На берегах Невы
На берегах Невы
Несется ветер, разрушеньем вея…
Георгий Иванов
ПРЕДИСЛОВИЕ
Это не моя автобиография, не рассказ о том
Какой я была,
Когда здесь на земле жила….
Нет. И для меня:
«Воспоминания, как острый нож они».
Ведь воспоминания всегда «regrets ou remords», а я одинаково ненавижу и сожаление о прошлом и угрызения совести.
Недаром я призналась в стихах:
Неправда, неправда, что прошлое мило.
Оно как разверстая жадно могила,
Мне страшно в него заглянуть…
Нет, я ни за что не стала бы описывать свое «детство, отрочество и юность», своих родителей, и, — как полагается в таких воспоминаниях, несколько поколений своих предков — все это никому не нужно.
Я пишу не из эгоистического желания снова окунуться в те трагические, страшные и прекрасные, — несмотря на все ужасы — первые по-революционные годы.
Я пишу не о себе и не для себя, а о тех, кого мне было дано узнать «На берегах Невы».
Я пишу о них и для них.
О себе я стараюсь говорить как можно меньше и лишь то, что так или иначе связано с ними.
Я только глаза, видевшие их, только уши, слышавшие их.
Я одна из последних, видевшая и слышавшая их, я только живая память о них.
Авторы воспоминаний обыкновенно клянутся и божатся, что все о чем они рассказывают — чистейшая, стопроцентная правда — и тут же делают ошибки за ошибками.
Я не клянусь и не божусь.
Очень возможно, что и у меня найдутся ошибки и неточности. Я совсем не претендую на непогрешимость, граничащую со святостью.
Но я утверждаю, что пишу совершенно честно и правдиво.
Многих удивляет, что я так точно, так стенографично привожу слова и разговоры. Как могла я все так точно запомнить? А не сочиняю ли я их? Нет ли в моих воспоминаниях больше Dichtung чем Warheit?
Но, положа руку на сердце, — я ничего не сочиняю и не выдумываю. Память у меня, действительно, прекрасная. Я помню слово в слово то, что слышала сорок — и даже больше — лет тому назад.
Впрочем, по-моему, в этом нет ничего поразительного. — Спросите кого-нибудь из ваших пожилых знакомых, как он держал выпускные экзамены или как шел в первый бой и вы получите от него самый — до мелочей — точный ответ.
Объясняется это тем, что в тот день и час внимание его было исключительно напряжено и обострено и навсегда запечатлело в его памяти все происходившее.
Для меня в те годы каждый день и час был не менее важен, чем экзамен или первый бой.
Мое обостренное, напряженное внимание регистрировало решительно все, и на всю жизнь записало в моей памяти даже незначительные события.
Все же приведу пример моей памяти:
Как-то, совсем недавно, я напомнила Георгию Адамовичу о забавном эпизоде его детства. Он и его сестра Таня «выживляли» большого игрушечного льва, по утрам потихоньку вливая ему в пасть горячий чай и суя в нее бутерброды. До тех пор пока, к их восторгу, лев не задергал головой, и не «выживился». Но тут-то он и лопнул пополам и залил ковер своим содержимым.
Георгий Адамович, сосредоточенно сдвинув брови, слушал меня.
— Что то такое было… Мы действительно, кажется, «выживляли» льва, — неуверенно проговорил он. — Да, да! Но, скажите, откуда вам это известно? — Как откуда? Ведь вы сами рассказывали мне о «выживлении» картонного льва в июле 22 года, у вас на Почтамтской, и как вы впервые были с вашей француженкой в Опере на «Фаусте» и она, указывая на Мефистофеля, вздохнула: — «Il me rappele mon Polonais!»
Адамович кивнул:
— Да, все это так и было. Теперь и я вспомнил. Но как странно — вы помните случаи из моего детства, которые я забыл — и прибавил улыбаясь: — Я могу засвидетельствовать, что вы действительно все помните, решительно все, — можете ссылаться на меня…
Теперь, оглядываясь назад, я иногда спрашиваю себя, не ошибаюсь, не преувеличиваю ли я? Были ли они, — те, о ком я пишу, действительно так очаровательны и блестящи? Не казались ли они мне такими «в те дни, когда мне были новы все ощущенья бытия», оттого, что поэтов я тогда считала почти полубогами?
Но нет. Я уверена, что не ошибаюсь. Я стараюсь относиться к ним критически и не скрываю их теневых сторон.
Но стоит мне закрыть глаза и представить себе Гумилева, Блока, Мандельштама и я сейчас же вижу их лица, окруженные сияньем, как лики святых на иконах.
Да, я восхищалась ими. Я любила их. Но ведь любовь помогает узнать человека до конца — и внешне и внутренне. Увидеть в нем то, чего не могут разглядеть равнодушные, безучастные глаза.
Зинаида Гиппиус часто повторяла: «Когда любишь человека, видишь его таким, каким его задумал Бог».
Возможно, что и для меня сквозь их земные оболочки просвечивал их образ, задуманный Богом.
Я согласна с Габриелем Марселем, что «любовь дарует бессмертие» и что произнося: «Я тебя люблю», — тем самым утверждаешь: «Ты никогда не умрешь».
Не умрешь, пока я, любящий тебя, буду жить и помнить тебя.
Я пишу эти воспоминания с тайной надеждой, что вы, мои читатели, полюбите, как живых, тех, о ком я вспоминаю. Полюбите их, воскресите их в своей памяти и сердцах.
И тем самым подарите им бессмертие.
Вы, мои современники, и вы, те, кто будут читать, — я и на это самоуверенно надеюсь, — «На берегах Невы», когда меня уже давно не будет на свете.
* * *
Ноябрь 1918 года.
Огромные, ярко-рыжие афиши аршинными буквами объявляют на стенах домов Невского об открытии «Института Живого Слова» и о том, что запись в число его слушателей в таком-то бывшем великокняжеском дворце на Дворцовой Набережной.
В зале с малахитовыми колоннами и ляпис-лазуревыми вазами большой кухонный стол, наполовину покрытый красным сукном. За ним небритый товарищ в кожаной куртке, со свернутой из газеты козьей ножкой в зубах. Перед столом, длинный хвост — очередь желающих записаться.
Запись происходит быстро и просто. И вот уже моя очередь. Товарищ в кожаной куртке спрашивает:
— На какое отделение, товарищ?
— Поэтическое, — робко отвечаю я.
— Литературное, — поправляет он. И критически оглядев меня: — А не на театральное ли? Но так и запишем. Имя, фамилия?
Я протягиваю ему свою трудкнижку, но он широким жестом отстраняет ее.
— Никаких документов. Верим на слово. Теперь не царские времена. Языки иностранные знаете?
От удивления я не сразу отвечаю.
— Ни одного не знаете? Значения не имеет. Так и запишем.
Но я, спохватившись, быстро говорю:
— Знаю. Французский, немецкий и английский.
Он прищуривает левый глаз.
— Здорово! А вы не заливаете? Действительно знаете? Впрочем, значения не имеет. Но так и запишем. И чего вы такая пугливая? Теперь не те времена — никто не обидит. И билета вам никакого не надо. Приняты, обучайтесь на здоровье. Поздравляю, товарищ!
Я иду домой на Бассейную 60. Я чувствую, что в моей жизни произошел перелом. Что я уже не та, что вчера вечером и даже сегодня утром.
«Институт Живого Слова».
Нигде и никогда за все годы в эмиграции мне не приходилось читать или слышать о нем.
Я даже не знаю, существует ли он еще.
Скорее всего он давно окончил свое существование.
Но был он одним из самых фантастических, очаровательных и абсолютно нежизнеспособ-ных явлений того времени.
Его основатель и директор Всеволод Гернгросс Всеволодский горел и пылал священным огнем и заражал своим энтузиазмом слушателей «Живого Слова».
Я никогда не видела его на сцене. Думаю, что он был посредственным актером.
Но оратором он был великолепным. С первых же слов, с первого же взмаха руки, когда он, минуя ступеньки, как тигр вскакивал на эстраду, он покорял аудиторию.
О чем он говорил? О высоком призвании актера, о святости служения театральному делу. О том, что современный театр зашел в тупик и безнадежно гибнет. О необходимости спасти театр, вывести его на большую дорогу, преобразить, возродить, воскресить его.
Вот этим-то спасением, преображением, возрождением театра и должны были заняться — под мудрым водительством самого Всеволодского — собравшиеся здесь слушатели «Живого Слова».
Всеволодский, подхваченный неистовым порывом вдохновения и красноречия, метался по эстраде, то подбегал к самому ее краю, то широко раскинув руки, замирал, как пригвожденный к стене.
Обещания, как цветочный дождь, сыпались на восхищенных слушателей.
— Вы будете первыми актерами не только России, но и мира! Ваша слава будет греметь! Отовсюду будут съезжаться смотреть и слушать вас! Вы будете чудом, немеркнущим светом! И тогда только вы поймете, какое счастье было для вас, что вы поступили в «Живое Слово»…
Слушателей охватывала дрожь восторга. Они верили в свое непостижимо прекрасное будущее, они уже чувствовали себя всемирными преобразователями театра, увенчанными лучами немеркнущей славы.
Всеволодский был не только директором «Живого Слова», но и кумиром большинства слушателей — тех, что стремились стать актерами. Кроме них, хотя и в несравненно меньшем количестве, были стремившиеся стать поэтами и ораторами.
Лекции пока что происходят в Тенишевском Училище, но «Живое Слово» в скором времени собирается переехать в здание Павловского Института на Знаменской.
В будущую пятницу лекция Гумилева. Стихов Гумилева, до поступления в «Живое Слово», я почти не знала, а те, что знала, мне не нравились.
Я любила Блока, Бальмонта, Ахматову.
О том, что Гумилев был мужем Ахматовой я узнала только в «Живом Слове». Вместе с прочими сведениями о нем — Гумилев дважды ездил в Африку, Гумилев пошел добровольцем на войну, Гумилев в то время, когда все бегут из России, вернулся в Петербург из Лондона, где был прекрасно устроен. И, наконец, Гумилев развелся с Ахматовой и женился на Ане Энгельгардт. На дочери того самого старого профессора Энгельгардта, который читает у нас в «Живом Слове» китайскую литературу.
— Неужели вы не слыхали? Не знаете? А еще стихи пишете…
Нет, я не знала. Не слыхала.
Первая лекция Гумилева в Тенишевском Училище была назначена в пять.
Но я пришла уже за час, занять место поближе.
Зал понемногу наполняется разношерстной толпой. Состав аудитории первых лекций был совсем иной, чем впоследствии. Преобладали слушатели почтенного и даже чрезвычайно почтенного возраста. Какие-то дамы, какие-то бородатые интеллигенты, вперемежку с пролетариями в красных галстуках. Все они вскоре же отпали и не получив, должно быть, в «Живом Слове» того, что искали — перешли на другие курсы.
Курсов в те времена было великое множество — от переплетных и куроводства до изучения египетских и санскритских надписей. Учиться — и даром — можно было всему, что только пожелаешь.
Пробило пять часов. Потом четверть и половина шестого. Аудитория начала проявлять несомненные «признаки нетерпения» — кашлять и стучать ногами.
Всеволодский уже два раза выскакивал на эстраду объявлять, что лекция состоится, непременно состоится — Николай Степанович Гумилев уже вышел из дома и сейчас, сейчас будет. Не расходитесь! Здесь вы сидите в тепле. Здесь светло и тепло. И уютно. А на улице холод и ветер и дождь. Черт знает, что творится на улице. И дома ведь у вас тоже нетоплено и нет света. Одни коптилки, — убедительно уговаривал он. — Не расходитесь!
Но публика, не внимая его уговорам, начала понемногу расходиться. Моя соседка слева, нервная дама с вздрагивающим на носу пенсне, шумно покинула зал, насмешливо кинув мне: — А вы что, остаетесь? Перезимовать здесь намерены?
Мой сосед слева, студент, резонно отвечает ей:
— Столько уже ждали, можем и еще подождать. Тем более, что торопиться абсолютно некуда. Мне по крайней мере.
— И мне, — как эхо вторю я.
Я, действительно, готова ждать хоть до утра.
Всеволодский, надрываясь, старается удержать слушателей.
— Николай Степанович сейчас явится! Вы пожалеете, если не услышите его первую лекцию. Честное слово…
Не знаю, как другие, но я несомненно очень жалела бы, если бы не услышала первой лекции Гумилева.
— Он сейчас явится!..
И Гумилев, действительно, явился.
Именно «явился», а не пришел. Это было странное явление. В нем было что-то театральное, даже что-то оккультное. Или, вернее, это было явление существа с другой планеты. И это все почувствовали — удивленный шепот прокатился по рядам.
И смолк.
На эстраде, выскользнув из боковой дверцы, стоял Гумилев. Высокий, узкоплечий, в оленьей дохе, с белым рисунком по подолу, колыхавшейся вокруг его длинных худых ног. Ушастая оленья шапка и пестрый африканский портфель придавали ему еще более необыкновенный вид.
Он стоял неподвижно, глядя прямо перед собой. С минуту? Может быть больше, может быть меньше. Но, мне показалось — долго. Мучительно долго. Потом двинулся к лекторскому столику у самой рампы, сел, аккуратно положил на стол свой пестрый портфель, и только тогда обеими руками снял с головы — как митру — свою оленью ушастую шапку и водрузил ее на портфель.
Все это он проделал медленно, очень медленно, с явным расчетом на эффект.
— Господа, — начал он гулким, уходящим в небо голосом — я предполагаю, что большинство из вас поэты. Или, вернее, считают себя поэтами. Но я боюсь, что прослушав мою лекцию, вы сильно поколеблетесь в этой своей уверенности.
Поэзия совсем не то, что вы думаете, и то, что вы пишете и считаете стихами, вряд ли имеет к ней хоть отдаленное отношение.
Поэзия такая же наука, как, скажем, математика. Не только нельзя (за редчайшим исключением гениев, которые, конечно, не в счет) стать поэтом, не изучив ее, но нельзя даже быть понимающим читателем, умеющим ценить стихи.
1 2 3 4 5 6 7 8


А-П

П-Я