https://wodolei.ru/catalog/podvesnye_unitazy/Cersanit/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— Он имеет в виду всего лишь ваше предприятие.
— Я никому не позволю даже пальцем дотронуться до моего предприятия! — заверещал барон. — Мое предприятие прекрасно работает! Небывалая производительность! Ведь я же твержу вам: это холодная женщина!
— Держитесь, дорогой друг, не уступайте…
— Благодарю вас, я держусь. Более того, я в отличной форме! И чтобы доказать это, я сам пойду к ней с моим «Страдивари»!
Я от неудержимого смеха уже чуть по земле не катаюсь.
— Что это вам так смешно? — возмутился барон. — Я ведь сказал вам, что это «Страдивари».
Все, не могу больше. Шатц тоже хохочет, за живот держится.
— Ваше время, время дворянства, прошло, — бросил он барону. — Реставрации не будет.
— Нет, черт побери, всякому терпению есть предел! — взорвался барон. — Я не нуждаюсь в реставрации!
— Дорогой мой друг, вы потрясены…
— А ты заткни хайло! — рявкнул графу барон, ну прямо как вульгарный сын народа.
Я продолжаю ржать. И даже не пытаюсь защищаться. Если этот хмырь хочет вышвырнуть меня вместе со всем остальным в момент, когда я ржу до упаду, то я не против. В общем, чем больше я размышляю, тем больше убеждаюсь в одном. Погибать так с музыкой, и если мне суждено погибнуть, так пусть я умру от смеха.
Что эти китайцы вытворяют с нею! По всему лесу Гайст летят пух и перья, гобелен разодран в клочья, один обрывок угодил мне в глаз, это Микеланджело, мадонна Рафаэля шарахнула мне в физиономию, звучит рожок, это Бетховен, Запад в глухой обороне, отовсюду сбегается музыкальная молодежь, Де Голль не отступает, держит строй, а вот еще один Вермеер летит мне прямо в лицо, троих он на лету убил, да с десяток валяются ранеными, совершенно разнуздавшаяся солонка рвется вперед, конечно, в сравнении с историческими соотношениями Китая, ничего особенного, но тем не менее, согласитесь, для двух тысяч лет не так уж плохо.
Я схватил бинокль, смотрю, каковы китайцы в деле. М-да. Для такого древнего народа даже удивительно. Немножко торопятся, действуют количеством, массой. Попробовали бы лаской, она бы стала податливей, расслабилась. И потом немножко забавно, что они выбрали для строительства социализма именно такую позу — раком. Я вспомнил про своего друга козла, пусть земля ему будет пухом, это как раз для него. Он тоже любил именно так. Я даже немножко растрогался. Вообще это потрясающе, видеть новый Китай в деле. Стремительно, живо, наскоком. Но в то же время не слишком оригинально. Мы уже видели в такой позе Сталина, помню даже, как он спорил с козлом, кому первому. Нет, решительно ничего нового. Им бы надо было попробовать начать с ласковых слов.
— Ну что? Что? — Шатц просто вне себя от нетерпения. — Китайцы придумали что-нибудь новенькое?
— Нет, — мотнул я головой. — In the baba, как все.
— А… она?
— Ничего. Пропускает одного за другим. Мне капельку грустно, но это момент истины, а в такие моменты какое уж там веселье.
— Пора бы уж дать ей то, чего она хочет.
— А чего она хочет?
— Умереть. Только об этом она и мечтает. Шатц, похоже, приободрился.
— Смотри-ка, — говорит он. — Мы, немцы, всегда знали, что нам предстоит исполнить историческую миссию.
— Что такое? — вмешался барон. — Вы о Лили? О моей бедной Лили? Она самоотверженно ухаживала за прокаженными в Ламбарене и готовилась высадиться на Луну! И она… хочет умереть?
— У всего есть начало, — промолвил я с искренней надеждой.
— Лили, моя Лили, у которой было столько прекрасных планов! Она — и умереть?
— На другое она не согласна.
Шатц с изумлением смотрит на меня:
— Вы плачете? Действительно плачете? Это вы-то, Чингиз-Хаим!
Я бью себя кулаком в грудь. Я причитаю.
— Не обращайте внимания, — выдавил я между рыданиями. — Это древняя еврейская традиция. Мы неизменно плачем, когда человечество исчезает раз и навсегда.
— Быть не может! Вы, Чингиз-Хаим, циник… Может, вы оптимист?
— Прошу прощения. — Я рыдаю как белуга. — Я чудовищный пессимист, я верю, что она обязательно выпутается. И это разрывает мне сердце.
Ай-яй-яй-яй!
Я рву на себе волосы, я вою, она опять выпутается, я не хочу видеть этого.
Шатц смотрит на нас просветленным взором. Лес Гайст в последний раз озарился всеми цветами надежды. Конечно, это еще не Гитлер, но как-никак это уже Германия.
— Смелей! Вперед! На нее! На нее, коллективно! На нее, братски! На нее, научно! Китайцы в авангарде, Запад во второй линии, и пусть каждый народ поляжет на поле чести, но не отступит!
Я попытался смыться.
— Хаим, вы что, не понимаете, вам предлагают братство, подлинное, неподдельное!
— Сколько вы с меня просите?
— Не могу точно сказать, надо прикинуть, триста миллионов в первые пятнадцать минут, и это будут самые лучшие! Ну не будете же вы в самом деле торговаться! Такое предложение! За братство это не цена.
— Не цена? Нет, нет, это слишком дорого.
— Все евреи одинаковые! Все, как один, сквалыги! Полковник Хаим, вам наконец-то дозволили убивать и погибать на поле брани, а не уподобляться баранам, покорно идущим под нож, так не отказывайтесь от этой чести!
Я выпрямился. Меня переполняет безмерная гордость. Мужественность подкатывает к горлу, у меня перехватило дыхание. Я поднял голову, надменно вскинул подбородок, свет небесный коснулся моего чела, с уст моих невольно срывается древний клич наших священных крестовых походов:
— Монжуа Сен-Дени!
— Браво, Хаим! Евреи с нами! Ступайте, геройски погибните вместе с остальными, вам позволено!
Со мной произошла метаморфоза, я преобразился, укоротился нос, исчезла губа Иуды, уши стали меньше и уже не топырятся, я поспешно начал читать кадиш по самому себе и проверил, где моя желтая звезда. Ее нет. Ну все. Это уже по-настоящему братство.
— Гвалт! Гвалт! Гетто, где гетто? Ничего, никакого гетто, никакого люка канализации.
— Гвалт! Не хочу!
— Хаим! Вы же мужчина!
— Мазлтов! Поздравления! — прогремел голос из горних высей.
— Вы мужчина!
— Нет! Все что угодно, только не это! Гитлер, где Гитлер? Ко мне! Гитлер, Геббельс, Штрайхер, ко мне!
— Мужчина!
— Нет! У меня собственная честь!
Но есть еще, есть у меня последняя надежда, крайняя уловка, лапсердак моего незабвенного наставника рабби Цура из Белостока пока что не бросил меня.
— Нет, вы пытаетесь меня надуть, это еще не настоящее братство, кое-кого тут недостает…
Я так и застыл с разинутым ртом: все, хана, больше никакой надежды. Теперь уже полный комплект: к нам на всех парах несется огромный негритос в камуфляжной форме, с каской на голове. Он сжимает оружие, он негодует, возмущается, он разъярен:
— Подождите! А я? Я тоже имею право, как все!
Нашлось место и для него. Шатц стиснул ему руку, прикрепил свастику, негритос растроган. Сомнений больше никаких нет: это поистине конец расизма. Теперь негры могут быть антисемитами, евреи могут быть нацистами. Надеяться больше не на что, меня окончательно побратали. Гвалт!
Я перекрестился: умирать так с музыкой, посему проявим добрую волю.
44. In the baba
Потрясающее сияние, повсюду священный огонь, вниз по реке плывут два десятка мертвых и вконец разъяренных вьетнамцев, матери еще держат в руках младенцев, им осточертело сохранять позу, да что ж она делает, эта культура, уже нельзя лежать и разлагаться спокойно на месте в ожидании Гойи? Раненые вьетконговцы, которых поддерживают убитые джи-ай, бродят по Воображаемому музею в поисках свободного местечка, где можно было бы спрятаться. Гобелен озаряется новой вспышкой, но на окровавленных вьетконговцев это не производит никакого впечатления, тут важен цвет, а вот красного, по правде сказать, на лбу мадонны с фресок и принцессы из легенды не хватает. Гениальность катит девятым валом, первые данные заливают все своей белизной, здорово попахивает абсолютом, крахмалом. О, вот и победное сообщение: федеральный комитет ученых, созданный президентом Джонсоном, объявил, что произведенные к настоящему времени ядерные испытания общим эквивалентом шестьсот мегатонн окажут крайне опасное воздействие на шестнадцать миллионов детей и вызовут у них заболевания мозга. Мазлтов! Шестнадцать миллионов дефективных детишек, это означает еще шестнадцать миллионов гениев, и среди такого изобилия обязательно найдется новый Оппенгеймер, новый Теллер, а то, того и гляди, и какой-нибудь Мессия. Происходят трогательнейшие сцены: девчушка с явными признаками кретинизма говорит, что у нее одна мечта: ходить в школу, как все. Культурное достояние разбухает, вздымается к новым вершинам, семьсот миллионов косоглазых сперматозоидов, вооруженных до зубов, свирепо преследуют лейку с погнутым носиком и шесть пар почти новых туфель. Первые данные несутся потоком, все заливая своей очевидностью. Я и не знал, что даже у желтых цвет опасности белый. Места в Воображаемом музее так вздорожали, что начали отказывать даже трупам. Улыбка Джоконды неизменно проглатывает все. Я поискал платок, постыдились бы, мадам, вот возьмите, вытрите хотя бы губы. Я было удивился, увидев внутри Се Человека, но нет, все нормально, это, оказывается, мифологическое произведение. Возвел глаза к небу: оттуда ничего, должно быть, Он попробовал порошок из рога носорога. В конце концов, немножко терпения, геронтология продвигается семимильными шагами… Голову держу высоко, иначе не получается: кхмерское искусство прибывает, дошло уже до подбородка. Прометей, прикованный, высящийся на своей скале над волнами, ржет как сумасшедший: враки это все, будто он собирался украсть священный огонь, он всего лишь хотел послать его в задницу. Из канализационных люков так и хлещет: ох, здорово воняет государством, покровителем искусств, и неслыханными заказами; гении выстраиваются в очередь, лопатой гребут материал, надо успеть к Биеннале. Повсюду торжество абстрактного искусства: напалм так благотворно воздействует на все, что уже не разобрать, где глаз, где рука, где грудь, это воистину конец фигуративности.
Одним словом, делается все, что необходимо, хотя нет, она так и не испытала наслаждения. Остается одна надежда: может быть, Германия обретет ядерный меч. Только что из этого получится — ну, очередная Пьета, ну хорошо, несколько.
Я же надеюсь, что Иисус надежно укрылся, Его не выследили и не сцапали на Таити. Лишь бы Он не занялся там живописью, как Гоген, только этого нам не хватало.
Если честно, я не слишком верю и в германскую мужественность. Разумеется, она поднимает голову, но National Partei Deutschland, несмотря на кое-какие многообещающие трепыхания в Гессене и Баварии, предложить ей не может ничего. Большинству ее членов далеко за сорок пять, к тому же вследствие двадцати пяти лет демократии они все изрядно одрябли.
Мне вдруг пришла страшная мысль. А что, если Германия увильнет от нацизма? Нет в мире справедливости.
Я пытаюсь плыть против течения, но неодолимый поток увлекает меня, первородный Океан несет меня вперед, впрочем, я не слишком-то и рвусь добраться до Истока, такого Истока я не пожелал бы своим лучшим друзьям.
Я лег на спину, чтобы уберечь хотя бы лицо; барон плывет рядом, вцепившись в «Страдивари», граф не отстает от него, поддерживает недрогнувшей рукой, псы остаются верными, все так же подают лапу, я растроган до слез, дело вроде бы обычное, но результаты могут оказаться безмерно важными, возможно, когда-нибудь на этом удастся построить цивилизацию. Кстати, есть там один дворняга с добрыми глазами, быть может, он-то и будет тем самым…
Откуда-то издалека, с безмерной высоты до меня доносится смешок и негромкий, но сладостный голос, я его сразу узнал.
— И все это они делают для меня?
— Конечно же, дорогая. Они отдают тебе все, что имеют.
— Как это прекрасно, как возвышенно! Сколько в них вдохновения!
— Дорогая, ты так вдохновляюще действуешь на них. Они действительно отдают тебе все лучшее, что в них есть.
— Какая милая собачка!
— Идем, дорогая, идем. Нельзя иметь все.
— Флориан, а кто вон тот господин?
— Какой? Ах, этот… Он вовсе не господин. Просто писатель. Он пытается забыть тебя, дорогая. Он тебя любит.
— Да? Но если он меня любит…
— Нет, нет, дорогая, я же тебе говорю, это писатель. Он способен дать тебе только литературу, очередную книгу.
— А что он делает в канализационном колодце?
— Ищет вдохновения.
— Зачем он приехал в Варшавское гетто?
— Забыть, дорогая. Он обязательно напишет книгу, это их манера избавляться от того, что им мешает.
— А он милый.
— Дорогая, но я же сказал тебе, что он писатель. Они все всегда кончают книгой.
— А вон тот?
— А это Хаим, Чингиз-Хаим. Но ты уже имела с ним дело две тысячи лет назад.
— Почему он плывет против течения?
— Он еврей, дорогая. Идеалист. Они все настоящие циники.
— Да, но почему он плывет против течения? Это не очень прилично.
— Им всем присущ дух противоречия, это общеизвестно. И потом, он еврей, а им неведомо христианское смирение.
— Он, кажется, что-то кричит?
— In the baba. Это на идише, дорогая.
— А что это значит?
— На идише это означает «братство».
— Вид у него очень недовольный.
— Дорогая, он просто не привык. Он впервые носит меч. Это его первый крестовый поход.
— Как это все прекрасно, какая необузданность, какая властность!
— Это все идет от истоков, дорогая. В этом весь их гений. Погоди, у тебя на веке пылинка… Позволь, я ее уберу. Вот так. Любовь моя, ты должна быть чиста, незапятнанна. По причине своего происхождения они превыше всего чтят чистоту и стремятся к ней.
— Флориан, у меня появилась надежда. Я и вправду уверена, что на этот раз…
— Разумеется, дорогая. Вспомни ту женщину, которая могла только при восточном ветре, дующем со скоростью сто километров в час, и крошку француженку, что испытывала страсть лишь под солнцем Аустерлица, и ту, которой надо было сперва слопать пять килограммов рахат-лукума, и несчастную, способную расслабиться и изведать блаженство только в присутствии составляющего протокол полицейского. Непостижимы бездны человеческой души. Все они теперь с легкостью получают наслаждение и вполне довольны жизнью. Тебе же нужны в определенном смысле особые условия, и эти люди сейчас их и создают.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30


А-П

П-Я