https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/grohe-bauloop-118105-78458-item/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

– Я таких вещей не понимаю. А Фриц добрый.
– Конечно, не мое дело решать, – ухмыльнулся Осси Пибоди.
– Не ваше и не мое, – сказала Эми Паркер, понукая свою лошадь. – Это дело Фрица.
Но теперь она стала сомневаться, правильно ли она живет.
– Женщина, – заявила миссис О’Дауд, которая, разомлев после чашечки чаю, любила пофилософствовать на отвлеченные темы, – женщина без мужчины – это всего лишь половинка. А с мужчиной получается круглая цифра, даже с такими, что кой-кому из нас попались. Мужчины понимают – то, что по-нашему, по-женски, правильно, то и есть правильно. Только мало знать, что правильно, а что нет, надо еще уметь сложить да вычесть и получить точный ответ. Вы понимаете, об чем я, миссис Паркер, миленькая?
Но миссис Паркер не очень понимала.
– Да об том, что этот старикашка должен уйти, Эми, нашим-то ребятам всаживают штыки в живот, и невинных младенцев убивают эти немцы паршивые, я б им плевала в лицо каждый день, и по воскресеньям тоже.
– Нет! – вскрикнула Эми Паркер.
Но это было предрешено.
Стоял дождливый день. Старик, чье добродушное лицо теперь совсем помертвело, шел через двор наколоть немного дров, надеясь, что, поработав сколько сможет, он хоть ненадолго стряхнет с себя оцепенение. Под моросящим дождем ребятишки сбились в кружок, визжали, толкались и шептали друг другу секреты, кое-как убивая время. Они осатанели от скуки, от дождя, им хотелось крушить и ломать. Но ни у кого не хватало смелости разбить окно или схватить топор и изрубцевать дом, и потому они, подражая родителям, тыкали друг друга локтями и говорили о паркеровском немце, хихикали и шептались.
Рэй и Тельма слонялись по двору отдельно от остальных детей, ковыряли босыми пальцами грязь, и им было стыдно. Он хороший старик, и они его любят, все это так, но они разозлились, что из-за него их позорят. И от жгучего стыда возненавидели его еще сильнее, чем другие.
Мальчишки начали горланить:

Фриц паршивый,
Немчура,
Убирайся со двора…
Мы штаны с тебя сдерем,
Побежишь ты голышом.

И как же хохотали Рэй и Тельма!
Кто-то стал бросать комочки красной глины, они расплющивались о заплатанную спину старика.

Как пальнем мы солью в зад,
Сам себе не будешь рад…

– запел Джек Холлоуэй, умевший сочинять в рифму.

Что есть духу побежишь,
В каталажку угодишь.

Как визжали девчонки в вязаных кофтах и мальчики, все в шишках, с исцарапанными коленями. Айлин Бритт, которая уже икала от смеха, нагнулась, лихо зачерпнула полную горсть жидкой грязи и, взвизгнув, шлепнула ее о поясницу старика, собиравшего у дровяного сарая щепки.
Тогда он обернулся. Лицо у него было белое как бумага. Он даже не рассердился. В обескровленной душе на это не было сил. Он поплелся к своей конурке, как обычно, шаркая ногами по земле, что сейчас представлялось смешным и противным.
Кому-то из детей, оказавшихся лицом к лицу с ним, стало стыдно, а может, и боязно, и они присмирели. Но остальные орали и дразнились по-прежнему.
Все это было настолько мерзко, что Рэй, запыхавшийся, с оскаленным от возбуждения или от гадливости ртом, подумал, что зря они это затеяли, но раз уж так, то пусть будет еще хуже. Взмокший от волнения и азарта он схватил камень и угодил в приоткрытые губы Фрица. Было слышно, как камень стукнулся о зубы. Показалась кровь, струйка потекла по чисто выбритому подбородку. Рэя охватил ужас, но внутри у него будто что-то разжалось. Теперь ему можно ненавидеть старого немца, которого он раньше любил, можно, ни в чем не сомневаясь, примкнуть к другим детям.
Старик проковылял через двор к своей конуре, а дети канули куда-то в дождь и тишину. Они были растеряны – лицо старика внушало невольное уважение, но ведь то, что сделал Рэй, – это патриотично и потому увлекательно, и все ребята были с ним заодно.
Эми Паркер услышала какой-то шум, но, когда она вышла, вокруг были только дождь да тишина, а старый немец сидел на мешках из-под мякины, постеленных на кровать.
– Что с тобой, Фриц? – сказала она. – Что-нибудь болит у тебя?
– Нет, – ответил он, – уже ничего не болит. Только я должен уйти отсюда.
– Не надо, – сказала Эми Паркер. – Не уходи.
Она стояла, вертя кольцо на пальце, беспомощная, как девчонка, надевшая обручальное кольцо в надежде, что ее осенит зрелая мудрость, но мудрость не приходила.
– Нет, – вздохнул он, – я уйду.
Она искала какие-то слова утешения, но знала, что ей их не найти в этой дощатой клетушке.
И на другой день Эми Паркер повезла немца Фрица в Бенгели. Он надел свой черный костюм, еще довольно приличный, хоть и сильно вытертый, в руках у него был чемодан, перехваченный ремнем, и мешок из-под отрубей, куда он запихал свой мягкий и неудобный для укладки скарб. Женщина молча правила лошадью, и все же дорога оказала свое благотворное действие – им оставалось только ехать, пока не кончится эта дорога, а ее длина и однообразие постепенно притупляли боль.
Но когда показалась городская окраина, и пустые консервные банки, валявшиеся на земле, и козы на привязи, женщина пришла в отчаяние. Потому что теперь стало ясно – всему на свете приходит конец.
– Куда тебя отвезти, Фриц? – спросила она, нервно пощелкивая кнутом.
– Куда хотите, – сказал старик. – Могу и здесь сойти. Все равно.
– Но куда-то же надо тебе деваться, – проговорила она, стараясь совладать со своим срывающимся голосом.
Старик не ответил. Он сидел, вертя в пальцах висевшую на тусклой часовой цепочке медальку и поглаживая давно уже стершуюся, неразличимую надпись. Вот так же ничего нельзя было прочесть и на его лице, оно уже переходило в состояние первозданной плотности и чистоты воздуха.
– Ну вот тут, – произнес старик и положил руку на поручень.
Теперь они довольно далеко углубились в город, который важничал перед ними, как мог. Они остановились близ рынка.
Желто-бледные женщины в затрепанных платьях несли туда уток. Мычали отчаявшиеся телята. Кренилась на ходу телега с тучными кочанами капусты, сложенными тупой пирамидой.
– Я вам благодарен, – сказал старик женщине, не смевшей заговорить.
Но вот он уже стоял на земле рядом со своими пожитками, и она, перегнувшись, схватила его руку.
– Ох, Фриц, – проговорила она, и из губ ее вырвались странные звуки, как будто птице приставили к горлу нож.
– Прощайте, миссис Стэн, – пробормотал старый Фриц, отнимая руку, потому что ничего другого он не мог сделать.
Он ушел в какой-то неведомый ей переулок, и больше она его никогда не видела.
А она все сидела и плакала об утраченной жизни. Распадался выстроенный ею мирок, и ее пронзило такое острое горе, какого не было, когда она целовала мужа на прощанье, мужа, которого она любила, отдавая ему всю нежность души и чувственность тела, – любила и будет любить. Но старого немца она любила за покойные рассветы со звонким клацаньем неподатливых ведер, за блаженные полуденные часы, когда замирает листва и куры дремлют в пыли, за вечерние часы, чьей приметой был поникший подсолнух. И все это ушло.
Она плакала, скособочившись на сиденье двуколки, растрепанная, потешная, и на ее темную спину беспрерывно садились маленькие зеленоватые мушки. Прохожие глазели на нее и дивились, с чего она так убивается. Было что-то почти неприличное в этой сильной, пышущей здоровьем женщине, распустившей нюни в общественном месте, при ярком солнце.
Мальчишка с недоуздком в руках, уверенным шагом проходивший мимо, хихикнул, потом спросил:
– Чего это вы, миссис?
Но она все плакала, и мальчик испугался, поняв, что это не от зубной боли, а от какой-то другой, им еще не испытанной. И он зашагал дальше, не оглядываясь.
А женщина вскоре справилась с собой, подобрала волосы, высморкалась и поворотила лошадь, ибо ей предстояло опять стать всесильной в своем доме.
Безжалостны были камни, усеявшие дорогу на Дьюрилгей.
В каком-то месте она встретила Баба Квигли и взяла с собой. Он был очень доволен.
– Вот я и одна осталась, Баб, – сказала Эми Паркер.
– A, – произнес он, вскидывая глаза почти без удивления, словно иначе и быть не могло.
Но лица ее он не увидел, она отвернулась, глядя не то вокруг, не то внутрь себя.
– Фриц ушел, – сказали ее сгорбленные плечи.
– А кто дрова колоть будет? – спросил Баб.
– Все понемножку, – сказала она.
– Мне не нравится колоть дрова, – сказал Баб. – Пусть лучше сестра. Тогда я свободный.
Этот безвозрастный человек на редкость свободен, вдруг поняла Эми Паркер. Это единственное, чем его благословил господь. У нее мелькнула мысль, что надо бы помолиться, но она давно потеряла веру в бога, вернее, переменила ее на веру в силу и доброту своего мужа.
– Гляньте, – сказал Баб, неопределенно указывая в разные стороны. – Сейчас опять зелено. Так никогда зелено не было, как после тех пожаров. Папоротник в балках есть, – сказал он. – Бывает, я залягу в них, посплю немножечко, а сестра сердится, что я не иду, только я вовремя прихожу. Там нельзя всегда быть, есть ведь хочется.
И правда, подумала Эми Паркер, она и сама очень проголодалась.
– Я знаю одних лисят, – сказал Баб, – в бревне с дуплом. И у меня есть гнездо козодоя.
Перед ней, открытой всем ветрам, зияла пустота, а он заполнял ее холмами и долинами, и птичьим пухом, и целебным бальзамом папоротника.
– Я тут слезу, – сказал он немного погодя. – Пойду к тем лисятам. Они тут как раз.
Она его ссадила, и он побежал вниз по склону, шлепая по земле плоскими ступнями и для равновесия неистово размахивая руками.
А Эми Паркер продолжала свой путь среди свежей и невинной зелени, проникнутой ее собственным одиночеством и грустью. В конце дороги дети ждали от нее той силы, что им так необходима, ждали не знавшие сомнений коровы, и куры бросятся к ней, чуя, что ее рука оделит их сверху кормом.
Жизнь, казалось, шла по заведенному распорядку, и Эми Паркер обрадовалась. Она обрадовалась своему дому, хотя он казался хрупким в косых лучах предвечернего солнца, среди лохматых розовых кустов и олеандров, которые она не любила – они были какие-то жесткие.


Часть третья

Глава четырнадцатая

Когда миновали годы грязи и металла, Стэн Паркер редко о них рассказывал. Никакие уговоры не могли его склонить к тем бесконечным захватывающим рассказам, что ведут мужчины после войны, ибо хаос был не его стихией. В разгаре ожесточения, когда уничтожались даже времена года, он, казалось, забыл о своем предназначении, – он, для которого высшим счастьем было глядеть на небо, искать в нем приметы погоды, слушать, как сыплется овес, брать на руки мокрого теленка, только что выпавшего из коровьей утробы и силившегося доказать, что он устоит на ногах.
Все живое создано, чтобы творить. Но обратный процесс уничтожения гораздо убедительнее, особенно столь усовершенствованный. Так понимал он умом, когда зеленые огни плыли в ночной тьме. Прекрасный этот фейерверк осветил упавшую к его ногам руку, точно кто-то ее швырнул ему. Пальцы этой отдельной руки были скрючены в последнем усилии. Она лежала, как усик, оторванный от виноградной лозы и брошенный, когда позабылась надобность в нем, если была таковая. И еще живой разум зеленого солдата отметил, что рука как бы просит подаяния. Он стоял в темноте и ждал приказа. А приказа все не было. Но вот-вот будет, надеялся он. И стоял на месте. Он был последним человеком на земле, кого пыталась поманить к себе эта рука. Потом сквозь зеленоватую плывущую тьму донесся приказ, и у солдата снова выступил пот. Он отпихнул сапогом эту вялую штуку. А что еще он мог сделать?
Позже, в безмолвии раскисшей земли и изнеможения, или под обстрелом, который сдирает кожу и серыми пасмами вытягивает нервы, он думал об этой руке, стараясь представить, как она держала всякие предметы, дрожала ли с перепоя или прикасаясь к женщине и кому писала домой. Однажды в какой-то деревне он видел подагрическую руку старого священника, осенявшую крестом молящихся. Он смотрел на нее с тоскливым чувством – эта рука, казалось, тоже была безвозвратно потерянной. Он поговорил бы хоть с кем-нибудь в этой разрушенной деревне, будь такая возможность. Но возможности не было, и потому он лежал в канаве и сжимал горячие руки какой-то женщины, невидимой в темноте, и каждый поверял другому свою тоску исступленными судорогами случайной любви, а потом, оправив одежду и стерев с губ признания, они разошлись в разные стороны. Он шел и в еще большей тоске думал о боге, который якобы сходил на землю и опять вознесся. Но сейчас он молиться не мог. Его запас молитв и даже отрывки собственных импровизаций сейчас уже не подходили к случаю.
Но домой он писал. Стэн Паркер сосал карандаш, пока не втягивались щеки, и думал обо всем том, что он теперь знал и о чем никогда не напишет. Он писал:
«Дорогая Эм!
… Я бы рассказал тебе кое-что, если б только сумел написать, но ведь на разговоры мы с тобой всегда были туговаты. Я в особенности. Это ты всегда что-то рассказывала, ты у нас один язык на двоих, и как бы мне сейчас хотелось, чтоб этот язык рассказал мне, что случилось сегодня после обеда, пусть даже беда какая-нибудь, скажем, крышу ветром сорвало, мы ведь всегда можем поставить ее на место. Я же всегда мог что хочешь сделать своими руками. Вот что страшнее всего – руки мои уже никуда. Я слабый стал, Эми… »
«Дорогая моя Эми!
Ты мне не написала, отелилась ли уже Вишня, пишешь только про Доркас и Элли. Хорошо, что у них телочки, да еще, ты говоришь, такие славные. На будущий год надо Вишню случить с быком Регана, с тем, что от Веги, ты говоришь, он какой-то особенный, так что, бог даст, к тому времени, когда я открою нашу калитку, во дворе будет скакать и брыкаться еще один теленочек, и мы назовем его Мир, ладно?
Мне уже не так плохо стало с тех пор, как я понял, что выдержу все то, о чем я, кажется, тебе не писал.
Это было у входа в блиндаж. Ночь выдалась особенно скверная. Потом сильно запахло травой, как бывает после грозы, и еще пахло мокрой люцерной. Я поклясться мог бы, что светит солнце, но была ночь, и здесь зима. А я был такой счастливый и спокойный, у меня даже колени обмякли от счастья.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84


А-П

П-Я