Установка сантехники, советую всем 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Это и был тот предсказанный почтмейстершей южный ветер, ветер-шалопут, он обхлестал мужчину и женщину, обдал холодом и чуть не вырвал ведра из их рук.
Навстречу вышел старый немец, улыбчивый, весь белый от отрубей, которыми угощал коров в стойлах. Они пошутили и посмеялись. Постоянным предметом шуток была Шельма – считалось, что это хозяйкина корова, а они и подойти не смей – чуть мужская рука ее тронет, так она давай лягаться, да еще и на землю ляжет.
В этот ветреный вечер и в коровнике было весело. Гул ветра, шумливого, но беззлобного, приглушал шипенье молочных струй, и от этого здесь стало еще уютнее. Коровы подходили, отдавали свое молоко и умиротворенно вздыхали. Вот оно опять, полное совершенство и, значит, полное умиротворение.
Но мужчина, плотно сжав губы, ушел в себя. Та силища и даже всемогущество, что он ощущал внутри час-два назад у точильного круга, начали таять. Струйки веселого сквозняка, прохладные и плотные, как вода, заставляли его быстрей выжимать молоко из последних сосков, чтобы поскорее отделаться.
– Что с тобой? – в свою очередь почувствовав в нем беспокойство, спросила она немного погодя, когда они стояли вдвоем в построенном ими коровнике на мокром, только что вымытом ими полу.
Нет, конечно, ровно ничего. Разве что все то же несбывшееся желание выразить себя делом или словами.
И когда стемнело, когда бидоны были ошпарены кипятком, а большие кастрюли со снятым молоком стояли в ряд, и она поставила тарелки ребром, чтобы просушить, а он кончил какие-то расчеты на клочке бумаги и подвел итог, тогда он зажал в зубах огрызок карандаша и, не вставая с места, стал ждать, пока в нем чем-то заполнится пустота. Ветер утих, но принесенная им прохлада еще плескала и клубилась в воздухе. Жаркими вечерами дом был тесен и убог; сейчас он весь раскрылся. Ничто не отгораживало его от беспредельности прохладной ночи. Словно бы крыша дома распахнулась и дрожащие звезды отражались в кастрюлях с молоком, и открылось множество других гармоничных сочетаний – кожа и птичье перышко, стул и куст, воздух и иголка.
Его жена тем временем занялась штопкой, и холодноватая иголка заскользила взад и вперед. Он видел руку жены и рваный носок, надетый на деревянный гриб. Она стягивала петли шерстяной ниткой; вот она-то и есть самая сердцевина этой ночи. Он не отрывал от нее глаз; да, они оба – сердцевина ночи, но это ощущение было еще зыбким, а ему хотелось уверенности. Оттого он и грыз кончик карандаша, и конечно же, что-то решилось бы окончательно, если б в этой жизни ему было дано выразить себя. Но это не было ему дано. Разве что иногда он сочинял молитвы.
Женщина отложила носок, потому что было невозможно сопротивляться этой бархатной ночи. Она подошла, взяла в руки голову мужа и прижала ее к своей груди, словно наконец-то нашла что-то свое и родное. Она провела губами по его запавшим векам, она водила губами по его лицу, пока не почувствовала, что кожа отзывается на эти прикосновения. Пока оба они не растворились в ночи, и словно какая-то таинственная рука плавно потянула их туда, где темнее, где постель распахнула свою плоть, принимая их.
В прохладе раскованного мира, среди дремлющей мебели, в самой гуще возмужавшего розового куста, который ломился в комнату и боролся с ними, спрятав шипы, мужчина и женщина, рот ко рту, молили, чтобы это блаженство длилось вечно. Но слишком пространна была огромная ночь. Женщина с коротким рыданьем отстранилась. А мужчина ушел в себя, снова ощутив свое плотное тело. Он лежал на кровати, касаясь того, что прежде было лишь плотью, оболочкой для костей и что теперь начинало проникать в его душу.
А под конец был сон, и во сне – работа и вера в чью-то теплую близость. И сон.
Но женщина встала. Она постепенно становилась самой собой. Женщина, Эми Паркер, подошла и прислонилась к оконной раме, вместившей очертания ее тела. Все очертания, все звуки в тихой ночи были как бы пригнаны друг к другу. Ночь не казалась уже необъятной, она была привычной, темнота двигалась с безошибочностью старых сов, годами гнездящихся в одном и том же месте, воздух оглаживал кожу, будто ее собственная расслабленная рука. Эми Паркер стояла, обхватив руками свое тяжелое тело, и могла бы влиться в ночь, переполненная удовлетворенностью и ощущением чуда. Гадая, зачнет ли она ребенка, которого уже знала как свои пять пальцев. Держа медленно бьющееся сердце на скрещенных руках.

Глава девятая

Когда Эми Паркер наконец родила, соседи с должным выражением на лице говорили, что она молодец, и поздравляли ее, хотя сказать по правде, дело было самое обычное. Сколько плодущих женщин ложатся и честь по чести рожают после стирки, или выпечки хлеба, или воскресной службы в жаркий день и не делают из этого события. Но Эми Паркер втайне считала, что это великое событие. Расхаживая под деревьями вокруг дома, она в самом деле чувствовала себя центром вселенной. Весь дневной свет сходился на белом коконе, который она баюкала на руках; хлопотливо сновавшие стайки птиц наделяли его мистическим значением, когда вдруг начинали реять над ним; листья и цветы склонялись над головой женщины с ребенком, а когда поднимался ветерок, деревья благословляли ее длинными дружелюбными ветвями.
– Это хорошо, что у вас есть ребенок, – сказала почтмейстерша, прижимая пожелтевший большой палец к высохшей губке. – Вроде бы вам компания. Он здоровый?
– Конечно, он здоровенький, – ответила Эми Паркер. – Иногда только животик пучит. Да вот в пятницу чуть приболел. Это от жары. Понос, понимаете.
– Ай-яй-яй, – произнесла почтмейстерша из-под прямых полей шляпы своим особым тоном для чужих неприятностей. –Так ведь им надо что-то давать.
– Хм, – усмехнулась Эми Паркер, – я-то знаю, что надо давать. И он уже поправился. Слава богу, миссис Гейдж, он очень крепенький мальчик.
То было дитя ее и его тела. Она часто распеленывала сына, чтобы полюбоваться на его здоровую наготу. Она дала ему имя Рэй. Это имя не было выбрано заранее и не так уж часто ей встречалось, но как-то особенно подошло и ее губам, и прекрасному крохотному мальчику, лежавшему в утреннем золоте на открытой постели. Солнце играло на его губках и первом пушке на головке.
Теперь дом наполнился теплом и нежным детским запахом и отец входил в него с еще большей робостью. Он проделывал целую церемонию, напевал себе под нос и топал ногами о кирпичную дорожку к кухне так, что с сапог летели комья грязи и вздрагивали фуксии. Затем он входил с весьма надменным видом – по крайней мере так ему казалось – направлялся туда, где лежал ребенок, в кроватке или на руках у матери, и смотрел ему прямо в лицо. Чтобы превозмочь себя. Младенец тоже смотрел на отца, но никаких проблесков чувства не было в его ясных пустых глазах. Свои взгляды и выражения лица он берег для матери. Они еще были связаны пуповиной. Он пока что не признавал и только терпел отца, быть может, ощущая ту робость, что струилась между жестким телом отца и его собственным, мягким, но тоже могучим тельцем. Он глядел на отца с такой же важной, но более убедительной надменностью.
– Вроде бы дела идут хорошо, – говорил отец. И поворачивался к нему спиной, радуясь этому облегчению. Придет время, и он будет разговаривать с сыном, думал Стэн, и научит его мастерить всякие вещи. Они пойдут в лес с топором или ружьем, и у них найдется много о чем поговорить. Они будут вытирать пот со лба, пить из пригоршни ключевую воду, а вечером вернутся с лисой, которую застрелит его сын. Удастся ли ему передать сыну трепет своей души на грани какого-то откровения – это неизвестно. Да и захочется ли ему? Может, он не доверится суровому и пытливому лицу этого крепыша.
– Ты никогда к нему даже не притронешься, – сказала мать. – Ты, наверно, его ни капельки не любишь.
И крепко прижала к себе ребенка, которого только она и могла любить по-настоящему.
– А что ж мне с ним делать? – спросил он, вывернув пустые ладони. – Что можно делать с грудным ребенком?
Грудной ребенок – это еще абстракция, идея, к которой не сразу приспособишь свои суждения и свои привычки.
– Что можно сделать? – переспросила мать. – Да съесть его!
Она могла бы. Ничто не насыщало ее любовь, даже долгие, жадные поцелуи. Иногда ее глаза влажнели от страстного желания, чтобы он опять оказался внутри нее, в безопасности.
– Я б на твоем месте его положил, – сказал отец. – Зачем ты его все трясешь, это наверняка не полезно.
– Что ты понимаешь, – сказала мать. – Со мной он в безопасности.
Но «безопасность» – оптимистическое слово. Она укладывала ребенка спать, и стоило ей выпустить его из рук, как в доме начинало разрастаться будущее, переплетаясь с настоящим. И она уже становилась бессильной.
Отец и мать иногда смотрели на спящего ребенка, и тогда они опять сливались воедино, чего не бывало, когда он не спал. Они освобождались от этой навязчивой третьей жизни, что, видимо, была ими же создана, и жизнь, которой они жили и которую понимали, становилась ясной как божий день. Нежность не так трудна, как любовь. Но спящий ребенок шевелил головкой, и родителей снова охватывал страх, мать боялась, что не выдержит ураганов любви, отец – что он так и останется чужим для сына.
В кухне тикали часы. Эти безобразные часы из темного мрамора когда-то были предметом их гордости. Когда мальчик, крепенький и позолоченный солнцем, стал подрастать, он просил поднять его к часам, чтобы посмотреть, как они идут. Он прижимал свой алый ротик к стеклу и впивал минуты, и какое-то время казалось, будто часы вовсе не так уж безобразны, а тусклый циферблат становился ярче от золотистых щечек малыша. Однажды, когда он уже начал бойко бегать повсюду и превратился в сущее наказание, часы остановились навсегда, и примерно в это же время Эми Паркер родила второго ребенка.
На этот раз она носила труднее. Что, если у меня опять не получится? – думала она, вспоминая тех, неродившихся детей, чувствуя отвращение к своему беспомощному, ненадежному телу. Бывали дни, когда силы ее совсем покидали. В ожидании этого ребенка она стала желтой и раздражительной, и даже в губах мужа, прижимавшихся к ее шее под волосами, ей чудилась только жалость.
– Зачем же непременно ожидать плохого, – сказал он, – ты же родила мальчика.
Это он говорил уже не раз, так что жена только кривила губы в насильственной улыбке. Она клала на колени какую-нибудь работу, предпочтительно однообразную, или прижималась щекой к щечке сына, чтобы согреть свою кожу его теплом. И томилась, пока муж не уходил, – он мгновенно становился ей противен. Даже вены на его сильных руках казались ей отвратительными.
Жена была целиком поглощена своими заботами, и тогда Стэн Паркер стал сближаться с малышом. Он осмелел настолько, что брал его на руки и раз-другой глубоко заглядывал в детские глаза, словно надеясь увидеть какой-то знакомый мир. Но малыш смеялся всем своим ясным личиком, трогал щетину на отцовском подбородке и визжал, извиваясь от удовольствия. Постепенно отец привык к мальчугану и даже забывал о его присутствии, когда тот, сидя на корточках, играл с жестянками, или камешками, или с черными лепешками коровьего навоза. Без материнского присмотра мальчик бегал чумазый, как поросенок. Если бы на ферму заглянули гости, из тех, кто не может удержаться от замечаний, они сказали бы, что мальчик безбожно запущен. Но он был жизнерадостный и сильный. А когда утомлялся – засыпал, где попало. Однажды отец нашел Рэя в ларе с мякиной и поднял его, спящего, на руки, словно теплого, обмякшего котенка, в дожде золотистой соломенной трухи.
Вскоре после этого остановились безобразные часы на кухне, и Эми Паркер родила второго ребенка. К ней привозили доктора из Бенгели. На этот раз она долго не могла оправиться после родов. Но в конце концов она стала замечать, что все как было, так и есть на своих местах, и встала, и, одетая бог знает во что, начала выходить из дома с новорожденной, довольно привередливой девочкой, завернутой в шаль, которую соседка, Долл Квигли, в свое время связала для маленького мальчика.
И снова приходили люди по случаю родин и пили чай, ахали и уходили. Но Долл Квигли и ее брат Баб приходили и оставались. Они были вроде мебели или, скорее, дверных косяков, оба длинные и будто деревянные. Иногда Долл брала на руки маленькую, и шаль свисала с ее длинных рук длинными деревянными складками, словно девушка прижимала к себе ребенка не повинуясь своему инстинкту, а по замыслу добросовестного скульптора.
Но Эми Паркер отбирала своего ребенка.
– Долл, ты такая неловкая! – восклицала она и быстро поправляла шаль, так, как ей подсказывала ее нетрудная любовь.
– Да, правда, – отвечала Долл Квигли, – я очень неловкая. Мама мне всегда говорила. – И потирала опустевшие ладони с шероховатым деревянным звуком.
Квигли были резким контрастом с изобилием любви, щедростью этого лета, со всем, что Эми Паркер, сама вся из округлостей и ласкового тепла, ощущала, когда девочка спала у нее на руках, а мальчик прижимался головенкой к ее юбке. Жизнь казалась ей бесконечной. Она сама была воплощением изобилия. Самодовольно, почти нагло выпирали ее налитые груди. И ей стоило усилий поднять глаза на Долл и Баба.
А между тем Долл Квигли была полна любви. Она не задумываясь принесла бы себя в жертву, если б ее о том попросили. Но никто не просил.
Тогда она взяла веник и принялась широкими взмахами выметать крошки и сор вокруг ног Эми Паркер, а та нахмурилась – это было унизительно.
– Да ладно, Долл, – сказала она. – Брось. У меня, конечно, просто руки не доходят. Но как-нибудь сама управлюсь.
И нахмурясь, взглянула туда, где в тени перечных деревьев Баб Квигли бегал с ее малышом. Сейчас простодушие Баба казалось ей ужасным, как и синеватое лицо, на котором растительность пробивалась кое-как, и рот, будто нащупывающий слова. Сейчас Эми Паркер уже не думала о том, что ее, слава богу, миновало, но смутно помнила свой страх, и в ней поднималось отвращение.
– Гляди, – сказал Баб, – листик.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84


А-П

П-Я