https://wodolei.ru/catalog/vanni/iz-litievogo-mramora/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


И вот теперь, когда Гошка поднимался по стремянке вслед за Надей на чердак, где ему надлежало ночевать и где не могло случиться ничего недозволенного, и перед ним маячили Надины ноги с розовыми икрами, он старался на них не глядеть. Ему было стыдно. Он знал наверняка, что ему не было бы стыдно, если бы могло произойти что-то необыкновенное, а теперь трепетать было незачем, и потому было стыдно.
Они вошли под нагретую крышу мансарды, и Надя показала ему деревянную раскладушку, и вечернее солнце сквозь зелень било в открытую дверь чердака, и Гошка думал — неужели она не понимает, что это первая ночь, которую они проведут под одной крышей.
На лице Нади трепетали прозрачные тени, и этот трепет распространялся по всему чердаку, по скрипучим доскам пола, по стропилам, накрытым зудящим железом крыши, по листве за дверью мансарды. Гошка обнял ее и поцеловал, но поцелуя не получилось, они только стукнулись зубами, и Гошка почувствовал, что она тоже вся бьется, как листва. И это было лучшее из всего, что он может вспомнить.
Потому что тут же раздался стук в пол — это крестная стучала метлой в потолок. И Надя вырвалась из Гошкиных рук и исчезла. А еще через несколько секунд она спокойно и весело окликнула его снизу и сказала, что крестная велит им идти купаться перед ужином.
И Гошка спустился вниз, и они пошли купаться на плоскую реку, протекавшую внизу между двумя песчаными откосами — такая дачная речка с узенькими пляжами на обоих берегах, и никого не было, и Надя спокойно разделась и осталась в светлом купальнике, незаметном, как чулок без шва, и спокойно пошла в воду. Гошка нырнул, а когда вынырнул, то увидел Надю, которая, мягко шевеля руками и согнутой в колене полной ногой, держалась совсем рядом с ним, и в прозрачной воде была похожа на большую рыбу, и он мог видеть ее всю, и это было, видимо, хорошо и совсем прилично, ведь это же купанье, черт возьми, а не какое-нибудь там незаконное объятие на чердаке, их могли видеть с обоих берегов, и они могли дать отчет любому в своих действиях, а это для Нади было всегда самое главное. И тут Надя сказала, отфыркиваясь:
— Поплывем на тот берег.
— Поплывем.
— Я боюсь, — сказала Надя и посмотрела непонятными глазами.
— Тут глубоко?
— Нет.
Гошка ничего не понимал.
— Переведи меня, — сказала она. — Ты протяни руки, а я на них лягу.
Гошка ничего не понимал.
— Это легко, — сказала она. — В воде вес уменьшается. Это было вовсе не легко. Это было совершенно невозможно.
— Меня всегда так переводят на тот берег, — сказала она, — и Рудик, и дядька, и Генрих.
Дядьке ее было восемнадцать лет. Парень с длинной линялой мордой, которая считалась аристократической, он не имел никаких способностей и происходил из старой, не то охотнорядской, не то семинарской семьи. Рудик был толстый трестовский и главкомовский сын — шепчущим голосом он рассказывал анекдоты и считался забавным. У Генриха было красивое лицо с обкатанными чертами, как будто его изготовили из мыла — вежливость его была ошеломляющей. И Гошка отчетливо увидел, как они переводят Надю на тот берег, сохраняя приличное выражение на лицах, игриво-достойных и светски пляжных. И это можно. Это хорошо. Это разрешается.
…В общем, Надя догнала его только на берегу, и они спокойно, без паники, не глядя друг на друга, но и не ссорясь, потому что кругом были дачи, пришли и поужинали, и Гошка достойно шутил, крестная даже два раза сказала «мило… мило…» или нет, один раз… или все-таки два раза сказала «мило, мило»… И он пошел слать на чердак и не видел снов, а утром они с Надей отправились в город, и все встретились в школе — нарядные и свободные, и распределили роли — кто что будет делать для выпускного вечера, и четверым, как всегда, досталось делать стенную газету — Рыжику, Косте, Наде и Гошке. Хотя Костя был не из их класса.
3
Они решили не возвращаться на школьный вечер — просто хотели побыть втроем, чтобы вспомнить все, что было, и догадаться, что будет. Что будет со всеми первыми выпусками школ-новостроек, что будет с песенной Благушей и какие песни она станет петь.
Наверху гремела школа, уже слегка уставшая от переживаний последнего школьного вечера, и зачем было возвращаться туда, где они все знали и ни черта не могли понять.
В коридоре нижнего полуподвального этажа они потоптались, дожидаясь Витьку Козла, главного фотолюбителя и шашиста, который отвоевал себе каморку под лестницей и повесил шикарную табличку «Фотолаборатория», которую ему сделал Костя да Винчи, и потому они имели право на добавочную порцию портвейна, хранившегося у Козла в химических колбах с надписью: «Проявитель».
Спустился Козел, измученный обязанностями официанта, и, повозившись под лестницей, открыл лабораторию, которая сегодня нескрываемо пахла закусочной.
Они проделали все, что полагается, попрощались с грустным Козлом и пошли себе по кафельной дороге, похожей на бесконечную шашечную доску, где они целых десять лет играли несколько затянувшуюся партию в поддавки.
Они прошли одни стеклянные двери, поднялись по широкой лестнице до других стеклянных дверей и вышли в летнюю ночь, пахнувшую бензином и сиренью.
Школа позади, и они уже интеллигенты. Вот и все.
Интеллигенты. По крайней мере так им сказала большая компания родителей, которая сидела во дворе и смотрела вверх на школьные окна, за которыми ликовали ихние дети.
Эти четверо, конечно, опоздали на вечер, потому что делали последнюю и, как выяснилось, вообще-то никому, кроме них, не нужную стенгазету, и Надя почти плакала из-за их ослиной добродетели и оттого, что вечер уже идет вовсю, а на ней новое платье из розового шелка с оборочками и короткими пузыристыми рукавами. И когда они несли непросохшую газету через темный двор, их остановили общие родители и заставили развернуть газету на щербатом столе. При свете фонарей улицы они старались разглядеть статьи и каррикатуры. Родителей, конечно, звали на вечер, но они не пошли, им было неплохо и здесь, и они, подмигивая друг другу, сказали своим ребятам, что те интеллигенты второго поколения, а они интеллигенты первого поколения. И это была правда, потому что все они были лекальщики, техники, наладчики, или механики, или мастера, или даже инженеры на ткацких фабриках, на «Ремзаводе», на «Ламповом», и за каждым из них или обломок реального училища, или техникум, или механические мастерские в прошлую войну. Уже тогда начинали размываться границы между рабочим классом и интеллигенцией.
Четверо газетных деятелей посидели с ними. Слушали, как родители гудят песни, которые ребята знали с детства. А потом, хмелея и припоминая, родители пели песни, которые они знали с детства от гимназистов и студентов. Потому что они гордились Благушей и тем, что она становится образованной.
Они пели «Крамбамбули»:
Крамбамбули, отцов наследство,
Питье любимое у нас
И утешительное средство,
Когда взгрустнется нам подчас
И пели:
Я гимназист второго класса,
Беда с наукою мне жить.
Учись, учись, твердит мамаша,
А мне уроки лень учить.
И еще пели:
Быстры, как волны,
Все дни нашей жизни.
Что день, то короче
К могиле наш путь.
Налей, налей, товарищ,
Заздравную чару.
Кто знает, что с нами
Случится впереди.
Тут они прогнали ребят, и те ушли в школу на вечер, повесили свою длинную газету с карикатурами и ели оставшиеся пирожные на пустых столах, и Лешка крутил радиолу, а Костя наяривал на рояле фокстрот «Последний летний день», и «Рио-Риту», и «Брызги шампанского», и «Трот-марш», а Гошка танцевал с Надей.
Все было зыбко и непонятно на этом последнем вечере и что-то было недосказано, недоделано, и к чему-то уже не хотелось возвращаться — поздно, поздно, надо было раньше думать, не доделывалось, откладывалось на потом, казалось, что школа — это и есть нормальная жизнь, и она будет длиться вечно.
И вот оказалось, что школа позади, и жизнь, наверно, тоже имеет свой конец.
И тогда они захотели разобраться во всем и втроем ушли с вечера.
Лешка сначала не хотел уходить и сказал:
— А кто за радиолу будет отвечать — Пушкин?
И они вдруг поняли, куда сейчас поедут.
…Он стоял огромный, бронзовый. И хотя он задумчиво смотрел на них сверху вниз, казалось, что он стоит рядышком.
Скольких пигмеев потом мы видели, перед сколькими поэтическими канцеляриями благоговели и содрогались, у скольких табличек — серебром по черному — жмурили глаза от невыносимого сияния, на скольких текинских и модерновых коврах трепетали коленями из-за своих не вытертых у порога ботинок, из-за уличной грязи, ненароком занесенной в литературное, художественное или научное святилище, сколько пародий на него читали, сколько анекдотов слышали, сколько раз его сбрасывали с корабля современности, сколько раз его святое, веселое имя как бы стушевывалось перед именами лягушек-волов, великанов-однодневок и прочих александрийских столпов-времянок, а ведь до сих пор, когда дитя встанет под елку и скажет свои первые стишки, то мамки-няньки подумают вдруг с обманчивой надеждой — может, из тебя Пушкин выйдет? Потому что вот уже полтора столетия «Пушкин» есть нарицательное имя неложного величия.
Он стоял тихий и напряженный, а трое мальчишек думали о том, как ужасно, как страшно им не повезло, здоровым парням, стрелкам и боксерам, как не повезло, что не удалось повесить Дантеса на его собственных холеных усах.
Они стояли около памятника, и позади расстилалась необозримая еще школа, в которой пока было понятно только, что она позади, и хорошо, что есть Пушкин, и, значит, можно верить в личный талант, который вовсе не анархия, а норма будущих времен, веселая, как имя — Пушкин.
И когда они, попрощавшись, отошли уже далеко, навстречу вышла Надя с букетом цветов.
— Как ты догадалась, что мы здесь? — опросил Гошка.
— Мне Алеша сказал, — ответила Надя. — Он единственный среди вас порядочный человек.
— Я тебя звал.
— Ты же не сказал, что вы едете к памятнику.
— Мы сами не знали, — сказал Костя. Надя молчала.
Тогда Костя и Рыжик попрощались с ними и ушли. А Гошка остановил такси, и Надя скользнула в машину.
Он остановил такси первый раз в жизни — деньжата, выданные ему на сегодняшний вечер, еще шевелились в карманах.
У Нади в доме был культ Пушкина, хотя Гошка подозревал, что это культ не столько Пушкина, сколько, так сказать, пушкинизма.
— Ты всегда хочешь отличиться, — сказала она. — Выскочка!
Лучше было помолчать, когда Надя такая, когда затрагивали их семейное право заведовать Пушкиным, лучше было промолчать. Но молчать-то было все труднее, потому что Пушкина Надя знала больше по операм, и вообще Пушкин принадлежал ей, так как Надя изучала французский язык, и Гошка не должен был без разрешения лапать все тонкое и изящное, что связано с пушкинскими временами, своими руками выскочки, который уже выскочил из школы, но вовсе еще не вскочил в поэты, а дом Нади если и не имел никакого отношения к поэзии, зато был наполнен поэтичностью разговоров о ней.
Правда, однажды Гошка написал стих, но никому его не показывал по двум противоположным причинам. Во-первых, Гошка изобразил себя в военном эшелоне, уходящим из Москвы, а это было неправдой, и Гошка стеснялся, и еще он стеснялся слова «зад», которое вписалось в стих, и он тогда считал, что слово это в поэзии неупотребимо. Стих назывался «Прощание с Москвой».
Буфер бьется
Пятаком зеленым,
Дрожью тянут
Дальние пути,
Завывают
В поле эшелоны,
Мимоходом
Сердце прихватив.
Паровоз
Листает километры,
Соль в глазах
Несытою тоской.
Вянет год,
И выпивохи-ветры
Осень носят
В парках за Москвой.
Быть беде,
Но, видно, захотелось,
Чтоб в сердечной
Бешеной зиме
Мне дрожать
Мечтою оголтелой
От тебя
За тридевять земель.
Душу продал
За бульвар осенний,
За трамвайный
Гулкий ветерок.
Ой вы, сени,
Сени мои, сени,
Тоскливая радость
Горлу поперек.
В окна плещут
Бойкие зарницы,
И, мазнув
Мукой по облакам,
Сытым задом
Медленно садится
Лунный блин
На острие штыка…
Надя на секунду вылезла из машины и положила цветы к подножию памятника. Ни один из мальчишек не догадался этого сделать, и им опять утерли сопли. Правда, Гошке почему-то показалось, что она положила цветы к подножию памятника бронзового, а они стояли у нерукотворного. Но может быть, ему это только показалось. Потому что у них с Надей через всю школу длился молчаливый спор о Пушкине.
Она секунду постояла у бронзового памятника, и по лицу ее, повернутому Гошке только детской щекой, он понял, что она что-то загадала. Потом она села в машину.
— Ты поедешь со мной к крестной? — спросила она не глядя.
Лицо ее выразило облегчение. Видимо, от Гошкиного ответа зависело, сбудется ли то, что она загадала.
Машина, роскошное такси М-1, «эмка» тех времен, роскошно катила по улицам, освещенным роскошными фонарями тех времен, и по лицу Нади было видно, что Гошка уже почти Пушкин, а она Натали Гончарова, и сейчас будет роскошный дворцовый бал, и ей с Гошкой не стыдно, потому что он, неизвестно по каким причинам, считался талантливым.
У крестной были Рудик, Генрих и Виктор, а из девочек больше никого не было. Надя не любила женского общества.
Посидели, поговорили о том о сем, и крестная входила и выходила и ставила вино и закуски, и Генрих показал свой новый пуловер, который отец привез ему из Парижа, а Рудик рассказал пару анекдотов из дореволюционного учебника по французскому языку, который невнимательно изучала Надя.
Барышня: «Сколько стоит этот шелк?» Приказчик: «Два поцелуя за аршин». Барышня: «Дайте мне 15 аршин и получите у бабушки».
— …Тонко, правда? — спрашивала Надя и отвечала сама: — Тонко.
Анекдоты как анекдоты, не хуже тех, что печатают в отделах «Иностранный юмор». И Надя говорила: «Остроумно!» — и еще не знала, что ничего не выйдет с ее мечтой. А мечта у нее была такая: она спускается по широкой каменной лестнице в длинном платье, а пажи несут шлейф, а внизу стоит некто в цилиндре и крылатке, опираясь на отставленную в сторону трость, и поджидает ее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17


А-П

П-Я