https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ему было за пятьдесят. Он вошел в класс и сказал:
— Мужчинки, пора становиться гимнастами.
Запахло прериями, чернильницы блеснули как смит — вессоны, снизу из школьной столовой потянуло джином и пороховым дымом, и у всех девочек стали черные мексиканские глаза.
В физкультурном зале он подошел к турнику и подтянулся на одной руке, сделав «преднос» — ноги параллельно паркету, оттянутые носки, твердый живот в квадратах мышц, вздувшийся бицепс правой руки, — он провисел шестьдесят секунд и легко спрыгнул. Девочки в него влюбились сразу, в старого рыцаря.
Он собрал всех самых слабых мальчиков, и через полгода у них стали сильные шеи и спокойные глаза силачей. Мальчики ходили за ним стеной.
Учителя вздохнули с облегчением. Потому что жирная стрела графика успеваемости старших классов вознеслась в учительской в заоблачные выси. Учителя молились на старого рыцаря, и он занимался физкультурой и не претендовал на ихнюю славу в роно.
Потом произошел случай с Малиной.
У этого низкорослого белобрысого ученика четвертого класса была круглая голова, стриженная под городового, торчащие уши, и его боялись старшеклассники. Потому что он был хулиган.
Он мог делать что угодно — за ним стоял его брат Мащинин, «Малина» по уличной кличке, увеличенная вдвое модель Малины-младшего. Когда на стадионе «Лесдрев» кончался футбол, то на углу Медового и Семеновской, у остановки трамвая номер 14, сначала на тротуаре, а потом на рельсах клокотала и рассыпалась с топотом и милицейскими свистками огромная драка.
Считают — блатные опаснее хулиганов. Это все же ошибка. Конечно, человеку, которого ударили финкой, безразлично, кто это сделал — хулиган или уголовник, но для общества в целом это не вовсе безразлично. В те годы блатными становились с отчаяния, а хулиганами с жиру. В блатные шли деклассированные, а хулиганы прятались за спину класса. Потому что блатной — это человек, не нашедший применения, а хулиган — это бездарность, желающая стать нормой. Потому что тогда за блатными стояла социальная трагедия, а за хулиганами — чувство неполноценности. Это не оправдание тогдашней уголовщины, но жизнь показала — блатному, чтобы «завязать», нужно уверовать в справедливость, а хулиган боится справедливости как огня. Потому что он классовый нуль. Поэтому уголовники нуждались в доверии, а на хулигана действовала только палка. Хулиган — это резерв фашизма. Мало кто понимал это в те годы, но Гошка прекрасно помнит, что для панченских слово «хулиган» было ругательством, равным слову «дерьмо», и за это слово они лезли на нож. И потому, когда мимо огромной компании Малины-старшего цепочкой шли панченские, запахивая клифты, малининские расступались, и в глазах у них появлялось что-то собачье. Потому что они понимали — эти церемониться не станут, не в милиции, где они, меланхолически хлюпая носами, обещают исправиться и повышать производительность труда.
И вот однажды прорвалась стихия. Малина-младший с кучей четвероклассников гонялся по этажу за девочками старших классов и бил их, а парни стояли в углу, с белыми лицами, делая вид, что ничего не происходит, хотя над ними издевались младенцы, а учителя звонили в милицию, и все это только потому, что у младшего Малины был брат.
Когда Гошка, который всегда сбегал с уроков химии и немецкого, спустился на перемене с чердака, он увидел, вопящую толпу щенков и Малину с белыми глазами. Гошка, еще ничего не поняв, щелкнул его по лбу, и тот ничего не сказал и пробежал мимо, а за ним остальные, удивленно оглядываясь. И тут с лестничной площадки в коридор легко шагнул Петр Кириллович, учитель физкультуры, которого кто-то догадался вызвать.
Ну, это было великолепно!
— Эт-то что такое?! — крикнул он высоким голосом наездника.
Несведущий в новых веяниях Малина, представьте себе, замахнулся на него кулаком и сказал:
— Давай-давай…
Ну, это было великолепно!
Старик протянул руку, за шиворот поднял Малину в воздух и так, держа в воздухе на вытянутой руке двенадцатилетнего парня, объяснил всем хлюпам, каким должен быть мужчина, когда имеет дело с хулиганом. Малина убедительно завыл, потому что пиджак резал ему подмышки, и все увидели полное и безоговорочное унижение Малины и его брата, потому что Петр Кириллович, конечно, один мог уничтожить десятерых, и старшеклассники сразу стали тиграми и разогнали армию из четвертого класса.
После этого над головой старого джигита возник ореол золотого перелива, а на уроки физкультуры потянулись, как на молебен.
И тогда Гошка перестал ходить на физкультуру из-за какой-то непонятной обиды. И только когда он увидел, как по Семеновской мимо компании Малины и мимо панченских проходит Соколов, он понял причину своей обиды и возликовал.
Когда Соколов проходил мимо малининских, не по-уставному заложив руки в карманы галифе, то все они начинали улыбаться ему, как ясному солнцу, и тянулись навстречу, как ромашки, готовые с детским смущением оборвать на себе все лепестки, чтобы узнать: любит, не любит? Потому что знали твердо — ненавидит, и не могли понять — почему.
Ведь видели же они, как он проходит мимо панченских, ответно кивая на молчаливые приветствия и иногда останавливаясь, чтобы спросить:
— …Ты, что ли?…
— Насчет ларька на Малосеменовской? Нет. Это не наши, начальник.
Потом прикуривал и шел дальше, не мешая расцветать здесь достоинству. И панченские глядели ему вслед и молча курили. И как Гошка гордился тем, что различал Соколова в толпе курортников и что Соколов угадал в панченских запутавшихся, а в малининских предателей, и потому хотел панченских привести в рабочий класс, а малининских изгнать.
Гошка от панченских слышал, как Соколов пришел в милицию. Ну, это была отчетливая история, и тянулась она по цепочке через начальника кадров с «Ремзавода», который слышал ее от своего приятеля.
После германской Соколов вернулся в свой большой город, а комендантом там был старый латыш Кин, рабочий с электрического завода. Завод этот Всеобщая электрическая компания эвакуировала из Риги в начале германской войны, и когда Соколов вернулся, в городе было трудно, потому что по ночам резвилась непонятная банда.
Во всех городских домах — железные ворота с окошечками и домовая охрана. Банда подъезжала и в окошечко показывала ордер на обыск с печатью Чека. А потом входили, запирали ворота, грабили весь дом и пытали — загоняли иголки под ногти и спрашивали насчет золота и ценностей. Город стонал от этих дел, которые подло совершались именем власти, и Советская власть поэтому подвергалась недоверию и ужасу. И комендант Кин никак не мог узнать, что за банда. А потом ему открыли, где она помещается, и все стало понятно. Она помещалась напротив комендатуры, на втором этаже, в особняке профессора Бугреева…
Еще при первом городском Совете организовали роту из случайных людей, уходивших с фронта. А когда учредили Всероссийскую Чека, то роту эту в Чека, конечно, не взяли как разложившуюся и собирались ее либо расформировать, либо отправить на фронт. Вот тут-то рота и стала бандой…
Когда Соколов с вокзала пришел ночью в комендатуру спросить о своей дальнейшей жизни, то старый Кин принял его плохо. Потому что был в гневе из-за этой банды, позорившей чистое дело революции. Он оглядел Соколова и сообщил ему, что и как, и Соколов тихо и некультурно выругался и стал железный. Тогда Кин позвал его к окну и спросил — может ли Соколов один снять вон того часового, и чтобы не было стрельбы. Соколов спросил, нет ли у Кипа папирос, и Кин сказал — есть. Соколов взял папиросы и ушел, прихватив комендантово полотенце с мраморного умывальника. Он спустился вниз, пошел к часовому и взял папироску в рот. А когда не нашел спичек, обратился к часовому. Тот попросил папироску, потому что это была редкость в те времена, стал закуривать и сунул винтовку под мышку. Соколов накинул ему на лицо полотенце, завязал узлом вместе с папиросой, заломил ему руки и отнес часового к коменданту. Часовой даже не пикнул, потому что Соколов был в гневе. И старый Кин постановил: «Вот тебе револьвер, и пойдем брать банду, но стрелять ты будешь как можно меньше». И они с Соколовым вдвоем пошли брать банду, спустились вниз, и Соколов увидел, что дом окружают наши солдаты. Соколов вслед за старым Кином поднялся на второй этаж Бугреева дома и увидел заснувшего у коптилки дневального. И тут Соколов, конечно, его тоже отнес вниз солдатам, а потом вернулся, и старый Кин распахнул дверь с ужасным криком:
— Ни с места! Руки вверх!
В него выстрелили и ранили, а Соколов выстрелил и убил. Кин поднял немецкую гранату на длинной- ручке, и так они вдвоем забрали всю банду, а у нее были пулеметы. И Соколов остался у старого Кина до самой его смерти, а потом остался совсем. Потому что он ненавидел изменников революционного рабочего класса.
И тогда Гошка понял, почему он перестал ходить на физкультуру.
Просто он не ту силу искал. Не хотел физкультурой завоевывать жизненную безопасность, не хотел отличаться от Малины только мышцами и образованием, потому что это не спасет от Малины, и не успеешь оглянуться, как сам станешь Малиной и будешь давить слабого и улыбаться сильному, как ромашка. И Гошка понял со счастливой яростью, что спасение от Малины могло прийти только от Соколова, а не от Петра Кирилловича, потому что в Соколове была революция, святой бой, а в Петре Кирилловиче всего лишь вестерн, ковбойский кинобоевик.
Потому что у Петра Кирилловича и его учеников была сила для себя, а у Соколова и его учеников была сила для всех, а это всегда побеждает, хотя иногда от усталости и кажется, что это не так.
…А ветви шумят и шумят, а ветер на улице летит просторно, и в распахнутых стеклах отражаются багровые облака.
Однажды утром в Майоров переулок въехала карета «Скорой помощи». Было так рано, что никто еще не успел завопить: «Скорая!» — хотя на Благуше любили сенсации. Утро было прохладное, и пахло травой. Рявкнул заводской гудок, и из подъездов потянулись жильцы на работу, и мало кто заметил «Скорую помощь», которая обогнула дом и ушла в тень, возле котельной. Но все же кое-кто заметил, и через черные подъезды стали выскакивать ребята, поеживаясь от утренника. Тень от дома не доставала анохинского забора, и потому те, кто успел проснуться, уселись на травянистый бугор вдоль забора, освещенного солнцем, на серых досках которого уже гудели утренние мухи, и ослепительно желтели в траве цветы одуванчиков.
Потом из котельной, которая косой крышей уходила в сопящую угольным дымом глубину, из железной двери два санитара вынесли рыжего дядю Васю-истопника, и голова его, пегая от седины, свисала вниз, как будто дядя Вася вглядывался в щербатые ступени, над которыми его проносили, в черные от шлака трещины асфальта, скрывавшего землю. И как будто в первый раз дядя Вася увидел небо, когда его клали в машину и перевернули на спину и голова его откинулась назад. Словно увидев синее небо, он закрыл глаза и побелел, как старая кость среди бурой полыни в степи, заглядевшейся в синее небо.
«Скорая помощь», взвизгнув, словно она уже мчалась по магистрали, медленно обогнула дом и спустилась к переулку, и ребята смотрели на высокую жену истопника и высокую дочь Нюшку — те стояли столбами и глядели румяными лицами вслед «Скорой помощи».
Похороны дяди Васи прошли незаметно, зато поминки запомнились, потому что на этих поминках все заметили Нюшку Селезневу, истопникову дочку.
На поминках сначала выпили под застольную речь нового домоуправа и постановили считать усопшего хорошим человеком. А потом развеселились и даже пытались спеть — «Вместе с острой саблей пику подари» и «Не спи, вставай, кудрявая». Но вдова, которая на кухне, обливаясь слезами, прикидывала, кто из гостей принес пол-литра, а кто не принес, это пение пресекла и сказала, что поминать поминайте, а распевать тут нечего, не на гулянке.
Гости поперхнулись и замолчали, и вдруг все заметили — на Нюшке серое шерстяное платье с длинными рукавами, закрытое до горла, с кружевным воротником и заколото брошкой, длинные плавные ноги, длинные плавные руки, и вся она в этом платье как резиновая. Волосы она уложила назад, щеки горят, и верхняя губа приподнята, так что рот колечком полуоткрыт, не то удивленно, не то растерянно, и тут все увидели — выросла, и серые глаза в крапинку, и тут все увидали — красавица. Она сказала:
— Мама, а чего вы их уговариваете? Посидели, и гоните их в шею.
Кто-то крякнул в тишине.
А Нюшка сказала спокойно:
— А ну, давайте отсюда к чертовой матери.
А алый рот у нее был приоткрыт удивленно.
И такая сила была в ней, шестнадцатилетней, что гости начали барахлить ногами и стульями и выползать в двери, а потом на кухню, на лестничную площадку, а потом кто во двор допевать песни, а кто по квартирам, спотыкаясь на лестницах. А Нюшка все сидела за столом и смотрела в окно, и рот у нее был полуоткрыт.
И за столом остался только дед Филиппов, общий предок всех Филипповых по боковой линии, балагур и пьяница, он торговал на Преображенском рынке нереальными конями, а потом на Колхозном рынке возле стадиона «Лесдрев», что у каланчи, а теперь всюду развивалось народное искусство, и деда взяли консультантом Загорского дома игрушек, и убили двух зайцев сразу — очистили колхозный рынок от рассадника дурного ремесленного вкуса и приобрели для Дома игрушек великого мастера по народной деревянной резьбе. Теперь дед сидел за столом и смотрел на Нюшку соображающими глазами. А потом он засмеялся.
— А ты чего? — спросила Нюшка.
— Минога, — сказал дед задумчиво.
— Чего?
— Минога, говорю, — сказал дед. — На миногу ты похожа. Рыба такая есть. Чистая минога.
— Давай отсюдова, — сказала Нюшка. — Расселся, пьяница. — И вдруг быстро поднялась. — Куда?! — спросила она. — Ку-уда?! Сейчас милицию позову.
— Зови, — сказал дед.
Потому что он не пошел в дверь, а кряхтя лез через окно на потеху молодому населению, которое толклось у котельной.
— Ворам дорогу показываешь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17


А-П

П-Я