https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/s-vannoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он долго глядел на нее, словно время и мир снова могли исчезнуть.
А широкое окно уже начинало синеть. Просыпался большой город. Улица вся сотрясалась от бега трехтонок и автобусов.
Солнечный свет уже густо падал на большую географическую карту, висевшую на стене. Глядя на карту, Рябчиков думал о том, что он еще ни разу не бывал на Кавказе. Он не бывал и в Средней Азии. Он глядел на карту, как в детстве, словно перед ним была не раскрашенная бумага, а таинственные страны, вдруг расцветшие на стене. От карты пахло садами, травой, солнцем. Воздух в комнате был синь. Своей синью он окутывал предметы. У каждой вещи было свое яркое бытие, наполненное тишиной и осязаемой предметностью. На столе стоял фарфоровый чайник. Фарфор поблескивал округло и туго. Чайник был прекрасен в своем предметном замкнутом существовании. Он был как бы вписан в утреннюю синь комнаты рукой великого мастера. На подоконнике в глиняном горшке рос цветок. Синее. Розовое. И желтое.
Цвета играли на подоконнике. Но еще чудеснее их игры был коричневый горшок. Он был, как и фарфоровый чайник, замкнут в своем вещественном бытии. К нему хотелось притронуться.
Рябчикову доставляло удовольствие притрагиваться к предметам. Ведь в больнице у вещей не было предметного, наполненного радостью бытия. Вода там была бесцветной и безвкусной. Пресной казалась еда. Вещи не имели объема. Они растворялись в неподвижном воздухе. Ощущение пресности погружало в сонное забытье. Мира не было.
А здесь в каждой вещи был мир. Здесь вещи как бы настаивали на своей предметности.
Жена проснулась. И встала. В зеркале отразилась ее округлая голая рука и белая шея. Рука поднялась, изогнулась и потянулась к платью.
– Клава! – сказал Рябчиков.
Само сочетание слогов доставляло ему невыразимое удовольствие. Он говорил «Клава», и магическое слово открывало ее всю. Она была тут. Возле него. Ее округлые руки, смеющиеся серые глаза и большой влажный, улыбающийся ему рот.
Рябчиков надел пижаму п пошел умываться. Из крана побежала ему на ладони студеная вода. Мыло мылилось, пенясь. Влажные ладони, студеные и легкие, освежали лицо и шею.
Клава подошла к плите и включила газ. Метнулось вверх синее пламя. Она поставила на конфорку кофейник.
Пока кипятился кофе и жарилась картошка, Рябчиков подошел к книжной полке и взял книгу Реми Шовена «Жизнь и нравы насекомых».
Он раскрыл книгу и прочел про себя: «Слух насекомых коренным образом отличается от нашего. Многие из них почти совсем глухие, но зато обладают чуть ли не фантастической восприимчивостью к колебаниям… Тонкость их восприятия кажется почти безграничной…»
– Митя, – сказала жена, неся кофейник. – Не время, дорогой, читать. Завтрак остынет.
Она подняла кофейник и наклонила. В чашку полилась густая коричневая аппетитная жидкость. Пахло кофе, сливочным маслом и свежей булкой.
Рябчиков помешал ложечкой сахар в чашке. На стене прыгал желтый зайчик. В полураскрытую дверь лилась синь и воздушная глубина из соседней комнаты. Мир был звонок, как удар колокола. От его тугого звона дрожали стекла в окне и даже занавеска.
– Слышишь, Клава, – сказал Рябчиков тихо и медленно, – существует такое насекомое – я забыл его трудное латинское название, – которое ощущает колебания, не превышающие половины диаметра атома.
– Что ты говоришь, Митя? Вот бы нам с тобой так.
Он улыбнулся.
– Эго, Клава, нам ни к чему. Ты слышишь, как вибрирует стекло, как дрожит улица?
– Нет, не слышу, Митя. Я привыкла.
– А я, видно, еще не привык. Каждый звук мне доставляет радость… – сказал он. И потом добавил: – Привыкаю.
И он подумал: разве можно привыкнуть и уже больше не замечать, как прыгает зайчик на стене, как сверкающе бел и кругл фарфоровый чайник, как капает вода из крана в раковину на кухне, как кошка серой лапой моет мордочку, как в дали убегающей улицы возникают дома, и этажи, и окна с глубиной чужих квартир, где идет своя жизнь, также наполненная тугим звоном мира?
– Да, Митя, – сказала Клава, поднимаясь из-за стола. – Мы хотели с тобой пойти купить подарок для профессора Тамарцева. Ты не забыл?
И Рябчиков рассмеялся: Тамарцев подарил ему мир, какой же вещью можно отплатить за такой подарок?

10

Арапов видел горы с белыми снежными пиками. Горы были возле самых его глаз. И за ними еще горы. И ему казалось, что он дотянется до них рукой – так близко были их студеные вершины и вещи кедров на склонах.
Возле ног гремела речка. В зеленой воде были видны коричневые круглые камни. И вода, падая с утеса, гремела и грохотала, и от ее звука в ушах становилось пусто, словно в этом грохоте и звоне тонул и исчезал мир.
– Николай! – спрашивал отец. – У тебя не кружится голова?
А голова кружилась, и ему казалось, что он летит вниз с утеса вместе с грохочущей, гремящей, звенящей водой.
Потом они подымались вместе с отцом на крутую гору, подымались весь день и все равно не могли подняться, и внизу под ногами все было как в дымке. И вдруг все закрыло большой тучей. Из дымки показалась морда оленьей важенки и большие, как блюдца, влажные оленьи глаза.
За горой было озеро. И когда они подошли к озеру, он не узнал отца: отец постарел на тридцать лет.
Падал дождь. И на озере вскипали пузыри. И где-то ржала лошадь. Потом из леса донеслась музыка. И озеро начало раскачиваться. Дождь лил. И каждая капля звенела.
– Николай! – откуда-то донесся голос отца.
И вдруг все исчезло. Перед ним стояла Жермена.
– Повтори, что ты сказал.
– Ничего.
Потом он вез ее в своей машине, но мимо бежали не деревья парка Монсури, а кедры и лиственницы детства.
– Повтори…
– Ни за что!
И он действительно не мог повторить то, что сказал, потому что бытие никогда не повторяется и не повторяет.
Над плоскогорьем кружился ястреб. Пахло камнями и богородской травой. Потом густой лес обступил Арапова со всех сторон. Но вот и лес исчез. Возникла дорога. И он снова увидел Жермену, которая шла по дороге в лагерь смерти.
И он снова видел ее глаза. Жермену уводили от него два очень интеллигентных гестаповца. Один сказал, почтительно улыбаясь:
– Я читал вашу книгу, уважаемый метр. Я читал ее… Ведь ее… Ведь я учился на философском факультете у самого Макса Вундта. Я учился и недоучился, потому что на свете есть дела поважней занятий философией, уважаемый метр. Как вы думаете?..
Он неплохо владел французским языком, этот гестаповец. Может, он и в самом деле учился у Макса Вундта. На философских факультетах рейха преподавали философы и посильнее Макса Вундта. Даже сам Мартин Хайдеггер. Мартин Хайдеггер как-то сказал, что «человек, заброшенный в этот мир, осужден…» Гестаповец учился философии, но это ему не помешало стать гестаповцем. А глаза Жермены смотрели на Арапова. В ее больших черных глазах отразилась скорбь и что-то другое, что было бесконечно сильнее скорби. В глазах жены были доброта и жалость, словно не ее вели на смерть, а его, Николая Арапова, оставшегося дома.
– Не унывайте, дорогой метр, – крикнул гестаповец. – Вундт говорил, что древние греки не унывали. Древнегреческое мировоззрение…
Уж не собирался ли он читать лекцию? Но тот, второй, который не учился у Макса Вундта и не интересовался древнегреческим мировоззрением, сказал:
– Всего хорошего!
И они ушли, уведя с собой Жермену, уведя навсегда. В этом мире только слово «навсегда» выражает правду. Все остальные слова врут.
И снова перед ним возникает детство. Он мчится на коньках. Тихо играет оркестр. И две горничные катают на высоких санках жену исправника, надменную, совсем еще не старую даму.
– Чей это мальчик? – спрашивает жена исправника, показывая на него.
И какой-то чиновник, уже пожилой, с седеющей острой бородкой и в пенсне, подбегает к ней на коньках и, почтительно согнувшись, докладывает:
– Сын золотопромышленника Арапова.
На лице жены исправника появляется недоумевающее выражение.
– Совсем не похож. Ни чуточки не похож. Ни капельки не похож.
А чиновник с острой седенькой бородкой издает угодливый смешок и, изящно подняв тонкую длинную ногу, другой ногой делает поворот и несется по льду, скользит, освещенный керосиновым фонарем, в сопровождении густой горбатой тени, как у Петера Шлемиля до сделки с чертом.
Оркестр играет медленный вальс.
Затем он исчезает, и возникает странное существо с огромной головой и большими детскими глазами.
– Kто ты? – спрашивает Арапов как во сне, с трудом произнося каждый звук.
– Кто? На этот вопрос наука еще не дала ответ. И даст ли, в этом можно сомневаться. Один советский археолог назвал меня космическим гостем, вообразив, что археологии дано изучать будущее.
– А кто вы на самом деле?
– Зачем торопиться с ответом? Пока я еще некто, но научные фантасты уже спешат дать мне имя, как будто без имени я утеряю нечто от своей реальности.
– С какой вы планеты?
– Вы думаете, я оттуда? Разуверьтесь. Во-первых, кроме как на Земле, нигде нет дискретной жизни. Там, на планетах, в космосе, нет морфы и нет морфологов. Там нет частностей, а только общее. Представьте себе студенистую массу, аморфную, как желе…
– Но законы жизни, законы эволюции…
– Они обязаны Земле и земным условиям. Для того чтобы осуществились личность, индивидуальность, нужна память. Не мне же излагать вам азы современной генетики. Нуклеиновые кислоты передают наследственные особенности потомству, связывают вид и его разновидности во времени. Они подсказывают каждому существу его форму и его личную индивидуальность. А представьте себе жизнь без нуклеиновых кислот, жизнь без памяти, где все и навсегда лишено формы… Представьте себе этакий студень, непрерывный, как Атлантический океан.
– Это метафизика. Чертовщина!
– И это говорит мне философ-идеалист? Забавно!
– Вы же сами опровергаете свои слова. Вы не кусок студня, у вас есть форма, хотя, признаться, меня немножко шокирует ваша огромная голова.
– И пусть шокирует! Мир и создан для того, чтобы шокировать нас с вами. Он – загадка, для которой не дано разгадки. Логика – это ловушка, созданная природой, самоиллюзия и самообман. Бытие алогично, иррационально, оно бесконечно богаче разума.
– Это я писал в своей последней книге. Вы повторяете мои слова.
Раздался негромкий приятный смех.
Потом все исчезло, все закрылось тучей…
В своей статье известный французский нейрохирург Гастон Леру подробно описывал нейрохирургическую операцию, прошедшую довольно успешно.
«Больной Николай Арапов был возвращен к жизни. Он будет вполне нормальным человеком и сможет пользоваться всеми чувственными радостями жизни. Правда, едва ли он сможет заниматься философией. Да вряд ли у него и появится желание абстрактно мыслить.
При лечении больного Арапова были применены новые методы… Участки мозга больного, ведающие памятью, были подвергнуты воздействию слабого электрического тока. И, как потом рассказывал сам больной, у него возникали безвозвратно утерянные воспоминания. Образы, которые беспрерывно сменяли друг друга, были удивительно выразительны и конкретны».
Тамарцев с грустью закрыл журнал. Он вспомнил Арапова таким, каким видел его в ночном кафе, читавшего нараспев, как читают профессиональные поэты:

Память, память, ты не сыщешь знака,
Не уверишь мир, что то был я.



Часть четвертая
РАСПЕЧАТАННОЕ ВРЕМЯ




1

Новый, недавно сконструированный аппарат стоял в классе-лаборатории. Преподавательница биологии Дуона включила его. И сразу же ее скрыла пелена отчуждения. До школьников донесся ее вдруг отдалившийся голос:
– Сейчас резко изменится единица времени. Число мгновений намного увеличится. Перед вами тот же самый мир. Но, не правда ли, дети, в это трудно поверить? Таким видят мир насекомые этого вида…
В классе-лаборатории вдруг что-то непонятное произошло с временем. И с временем и с пространством. Предметы начали менять свою форму. И форму и цвет. Все стало зыбким. Огромным миром вдруг стала маленькая лаборатория. Ее стены уходили вверх и стремительно неслись вниз. Вдруг возникали обрывы и пропасти, заполненные пугающей пустотой. На том месте, где стоял аквариум с рыбами, появилось озеро. Толстое зеленое стекло было его берегами. Чудовищно огромные золотые рыбы трогали его страшными лиловыми ртами. Прозрачное, видное насквозь озеро то опадало, то поднималось.
Из-за пелены отчуждения донесся голос Дуоны:
– Каждый из вас, дети, находится как бы внутри этого насекомого, насекомое летит, и вместе с ним летите и вы. Вы видите все, что оно видит, и так, как оно видит. Не забудьте, что для этого насекомого час – это почти полгода. Мы смотрим на все, как через микроскоп, но не только микроскоп пространства, но и микроскоп времени…
Через пять минут Дуона выключила аппарат. Дети снова были в мире обычных вещей. Каким маленьким теперь казался аквариум с золотыми рыбками! Но давно ли это все было? Дети чувствовали себя так, словно они совершили длительное путешествие.
– Сколько вы пробыли в мире насекомых? – спросила Дуона. – Пусть на этот вопрос ответит мне Ар. Его ощущения обладают большой точностью. Ну что же вы, Ар, молчите? Разве трудно ответить на этот вопрос?
Мальчик смущенно улыбался.
– Мне показалось, – сказал он, – что я пробыл в том странном мире… – он замялся, как бы мысленно измеряя прошедшее время, – день. Но этот день был очень длинный и очень интересный.
– А вы как думаете, дети? Ну, хотя бы вы, Арзу?
Встала со своего места девочка. Она ответила категорично.
– Я пробыла там неделю. Но это была необычная неделя. Неделя, состоящая из одних дней, без ночей. Я ведь не спала. Я все видела.
Дуона покачала головой.
– Ар был ближе к истине, чем вы, Арзу. Но и он ошибся. Вы пробыли, дети, там всего пять минут.
На лицах детей появилось недоверчивое выражение. Еще никогда чувства так их не обманывали.
После урока Дуона пошла на заседание педагогического совета. Директор школы-интерната Уэг сказал собравшимся педагогам:
– Я только что вернулся из космического путешествия. Мне хотелось бы поделиться с вами своими впечатлениями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22


А-П

П-Я