ершик для унитаза напольный 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Сколько же можно недоумевать? Вот уже целая неделя, как она здесь. Она металась тогда среди кустов, как птица в силке, пыталась скрыться, но робот, выполняя поручение, доставил ее сюда. Оживший, притворяющийся человеком предмет, холодный и жесткий, как камень. От него не вырвешься. Здравый рассудок пришел к ней на помощь, не то бы ее сердце разорвалось от страха. Рассудок подсказал ей, что это сон.
И этот сон продолжался.
Перед ней стоял большеголовый человек с умными добрыми глазами. Неприятен был его маленький рот. Она еще ни разу не видела, как он ел. Да и можно ли таким ртом есть? Туда не пролезет кусок мяса… Но, смотря на его глаза, можно было забыть и о его коротких ногах и руках, о его маленьком рте. Его глаза – это и был он. Он словно состоял из одних глаз. В глазах его жил странный глубокий мир, похожий на ночное небо, полное звезд.
Но мало ли что может показаться человеку, когда он спит! Сон слишком затянулся. И ей хотелось проснуться, проснуться в пещере, где пахло жареным на углях мясом оленя или быка.
Сны не следует никому рассказывать. Их надо поскорей забыть. Но сможет ли она забыть этого глубокоглазого маленького человека, чьи желания исполняют ожившие вещи? А сам он человек ли? И почему он всегда один, без орды? Совсем один, если не считать взбесившихся вещей, угадывающих все желания глубокоглазого.
Этот смешной человечек быстро лепечет и еще хочет, чтобы она поняла, что он ей говорит. Языка его не понять, но в глубоких глазах его нечто удивительное. Такое она видела, когда впервые вышла из темной и сырой пещеры. Лепетала речка. И раскрылась синяя даль, даль, манившая ее, глубокая и прозрачная, как вода. А речка лепетала. И свистела иволга. Куковала кукушка. И звуки таяли, таяли, как эта манившая ее даль.
В глазах глубокоглазого синела даль, она манила своей неизвестностью и сжимала сердце страхом.
Кто он? Откуда? Но разве сон отвечает на вопросы спящих?
Она закрыла глаза. И снова впала в забытье.
Пока она спала, он вспоминал. Робот Твое Второе Я развертывал перед ним время, консервированные мгновения. Вот он, юноша, студент философского факультета, сдает экзамен. Аудитория на берегу лесного озера. Она прозрачна. Сквозь ее оптические стены вливались далекие пространства с их тихим, спокойным ритмом утреннего бытия.
Экзаменовал его философ, скромный человек с самоуглубленным выражением лица.
– Напомни мне, – сказал он тихо, – как понимал мир древний мыслитель и математик Урго-Урган?
– Урго-Урган? Он понимал мир как целое, которое можно вписать в формулу, как задачу, которую может решить гигантский математический ум. Мир представлялся ему суммой фактов и обстоятельств.
– Немножко упрощаешь.
– Не просто суммой фактов, расположенных в пространстве, но и продленных во времени. Но Урган жил задолго до того, как ученые стали считать, что они живут в вероятностном мире, в мире, который нельзя вписать в формулу. Нашлись философы, которые стали воспевать случай, неожиданность. Твердая почва им стала представляться колышащейся бездной… И колышащейся иррациональной бездной представлялась им наша душа.
Философ улыбнулся.
– Ты ответил правильно. Красиво. И не по учебнику. Я доволен твоим ответом. Если ты не устал, совершим небольшую прогулку. Мне хочется с тобой поговорить.
Они вышли из аудитории. Машина медленного движения плавно понесла их, то ускоряя, то замедляя ход. Перед ними возникало только то, на чем следовало задержать свое внимание. Синее облако. Верхушки горы. Дно океана с розовыми безобразными рыбами. Чье-то прекрасное задумавшееся лицо. Ножки ребенка, делающего первый шаг. Крыло летящей птицы. Звонкая капля дождя. Смерч, вырывающий с корнем деревья. Дом-новинка, идеально вписанный в пространство и время, как бы вознесенный на самую кручу бытия. Дом с оптическими стенами, вбирающий в себя всю свежесть мира… А затем пространство становилось абстрактным, как в космосе или в длинном туннеле, заволакивалось пеленой отчуждения. Тогда ничто не отвлекало его и его учителя, и они могли размышлять вслух, спорить.
– В древнем мире, – сказал учитель, – существовали два типа мышления. Одни мыслители проецировали свой разум в мир и считали мир разумным. Другие мыслители проецировали в себя всю хаотичность и иррациональность еще не познанной природы и считали и мир и себя лишенными разума. И были эклектики, которые хотели примирить эти два взгляда. Но прошло тысячелетие, и стали разумными и перестроенный мир и переделанный житель планеты. Мы живем в мире разума. Он наступил после великой социальной и технической революции. Напомню тебе о растерянности экономистов и социологов. Весь физический труд и значительную долю умственного взяли на себя кибернетические машины и роботы. Кое-кто из социологов думал, что общество духовно загниет от длительного безделья. Но общество воспитывало своих членов, учило презирать бездельников и тунеядцев. Труд превратился в творчество, в соревнование деятельных и смелых душ. Началось завоевание космоса… Тебе неинтересно слушать про это. Ты знаешь это с детства. Но я говорю об этом не случайно. Ты хочешь заняться изучением древней философии, историей культуры и мышления. Тебе будет трудно понять, что такое иррационализм, поклонение стихийности. Проникнуть в суть для нас непонятного и странного явления. Вспоминаю, как мне было трудно понять сущность религиозного сознания, понять не поверхностно, а глубоко… Для этого нужно было проникнуться психологией древнего анеидайца. Нужно было представить себе мир, переполненный неожиданностями и бедствиями, мир, в котором еще не окрепший разум боролся с неразумием, во много раз более сильным и хитрым…
– Я радуюсь трудностям, – ответил он учителю, – без них изучение древности потеряло бы для меня значительную долю своей прелести.
– Трудности. В тебе говорит альпинист. И пловец. Друг мой, история, особенно история мышления, – это не спорт, не физкультура, и трудностям радоваться не следует.
Абстрактное, закрытое полосой отчуждения пространство исчезло. И снова возникло то, на чем следовало задержать свое внимание. Ураган. Белка, скользящая среди ветвей. Синева пропасти. Скала. Скамья с двумя влюбленными. Поляна в густом лесу и коричневый пористый, сыро пахнущий мхом гриб. Гнездо ласточки с птенцами. Фабрика фотосинтеза. Агрофизическая ферма. Сад с растениями, растущими без почвы. Вспененные, набегающие на песчаный берег волны. Скрипачи и виолончелисты, играющие в лесу.
Путешественник выключил робота Твое Второе Я, потому что проснулась девушка. Она сидела на корточках и смотрела. В ее зеленых глазах уже не было ужаса и насмешки, а было только любопытство.

9

Сын Тамарцева Геогобар сидел в детской и, задумчиво глядя на доску, решал шахматную задачу.
Получая вчера паспорт, Гоша был очень смущен и даже растерян, когда, раскрыв новенький документ, прочел: «Тамарцев Геогобар Алексеевич».
– Дома и в школе меня зовут Гошей. Георгием, – сказал он тихо капитану милиции.
– И пусть зовут, – ответил, улыбаясь, капитан. – Дома вы будете Гоша. А на работе Геогобар Алексеевич. Первый раз попадается такое имя. Кажется, где-то читал.
Гоша покраснел и, спрятав паспорт в новый, специально купленный бумажник, вышел в коридор. В коридоре ждали своей очереди такие же, как он, шестнадцатилетние подростки. Слава богу, что двери толстые и подростки не слышали разговора Гоши с начальником паспортного стола. Конечно, невежливо, что он не ответил капитану, а, оборвав разговор, ушел. Имя Геогобар действительно встречалось в одном старом, довоенном научно-фантастическом романе отца. Отец дал ему, Гоше, имя в честь своего любимого героя, жившего в другом конце Галактики.
Придя домой и достав из бумажника паспорт, Гоша снова взглянул на то, что там было написано. С тоской он подумал, что документ всю жизнь будет спорить с ним. Гоша будет говорить о том, что он Гоша, Георгий, а паспорт будет уличать его в неправде – он не Гоша, а Геогобар.
Ах, как ему не хотелось быть Геогобаром! В этом имени скрывалось нечто странное, словно он и в самом деле прилетел в квартиру из другого конца Галактики.
Гоша решал шахматную задачу. Отец окликнул его и взглянул на доску.
– В отдаленном будущем, – сказал он, – самыми крупными шахматистами будут кибернетические машины. У машины всегда будет преимущество перед шахматистом. Машина не будет нервничать, бояться цейтнота, реагировать на мнение публики.
– А машина разве не научится нервничать?
– Зачем ей терять свое преимущество? Да, тетя Оля сказала мне, что ты вчера получил паспорт. Что ты не похвастался? Надо бы отметить этот день. Помню, когда я получил паспорт…
– Но тебе, отец, не надо было краснеть, не надо было объяснять начальнику паспортного стола, почему у тебя такое необычное имя.
– Я всегда любил необычное.
– А я люблю обычное.
– Это потому, что ты хочешь быть взрослее взрослых. Мне нравится твое имя и даже то, что твой тезка живет в другом конце Галактики. Пусть не на самом деле, а только в моей фантазии, но для меня и для моих читателей он не менее реален, чем какой-нибудь Джон, Петер или Кузьма. Ты родился на третий год войны. Мать умерла. Тебя отправили в тыл. Помню, зимой 1944 года я приехал с фронта, с трудом разыскал детский дом, эвакуированный в уральскую деревушку. Прихожу, говорю старушке няне: «Я Тамарцев, тут у вас мой сын Геогобар». Она улыбается и ведет меня к тебе. Ты был в кроватке и только что проснулся. Я не смог объяснить тебе, кто я. Когда мы расстались, ты еще не умел говорить. И все же мы тогда лучше понимали друг друга, чем сейчас.
Гоша задумчиво смотрел на шахматную доску, но думал о другом.
– Папа, ты читал рассказ Чехова «Мальчики»? Это про Монтигомо Ястребиный Коготь.
– Читал когда-то. Давным-давно. А почему тебя это интересует?
– Нет. Я это просто так. Там изображен гимназист – страшно важный, мечтавший бежать в Америку и называющий себя Монтигомо Ястребиный Коготь. Как ты думаешь, папа, когда он стал взрослым, он стыдился этого?
– Не понимаю. Чего тут стыдиться? Это ведь романтическая мечта…
– Романтическая? А по-моему, просто глупость. Монтигомо Ястребиный Коготь. Смешно.
Тамарцев вышел из комнаты в глубокой задумчивости.
«,, Мальчики», – думал он, – надо бы перечитать этот чеховский рассказ. Хотя при чем он, этот Монтигомо? Давным-давно исчезли гимназисты, мечтавшие охотиться на бизонов. Чехов написал этот рассказ, если не ошибаюсь, в восьмидесятых годах. Очень уж восприимчив Геогобар. На все обращает внимание. Всему придает значение».
Зайдя в кабинет, заставленный книжными стеллажами, где почти все пространство от пола до потолка занимали книги, Тамарцев вспомнил, что у него нет Чехова. И Льва Толстого тоже у него нет. Геогобар брал читать Чехова и Толстого в школьной библиотеке.
Сев за свой большой и удобный письменный стол, Тамарцев устало закрыл глаза. В такие минуты в его сознании возникало далекое от его кабинета и даже от самой Земли неясное и чуждое бытие, приближалось и становилось более определенным, быстро ложась на бумагу и облекаясь в плоть живых и привычно звучащих слов.
Но в этот раз далекое и чуждое бытие не хотело появляться. Оно сопротивлялось усилиям тамарцевской фантазии. В сознании вдруг возникла давным-давно прочитанная и забытая фраза:
«Когда стадо бизонов бежит через пампасы, то дрожит земля, а в это время мустанги, испугавшись, брыкаются и ржут».
Тамарцев открыл усталые глаза и спросил себя:
– Откуда эта фраза? Кажется, из Чехова. Но как странно, что она вспомнилась. Я ведь читал Чехова в юности.
Тамарцев встал, прошелся по комнате и зачем-то заглянул в зеркало. Из зеркала глядело на него солидное лицо с острым носом и карими, слегка прищуренными глазами. В карих, не по возрасту молодо поблескивающих глазах играло земное и чуточку хитроватое выражение, иной раз смущавшее читателей и особенно юных читательниц, встречавшихся с фантастом и разочарованных тем, что он совсем не походил на своих героев.
Тамарцева очень удивило, что выражение его лица совсем не соответствовало его сегодняшнему настроению, тревожному и чуждому довольства собой. Зеркало словно говорило неправду.
В первом часу ночи Тамарцев подошел на цыпочках и заглянул в комнату сына. Он спал, забыв выключить свет. Его узкое отроческое лицо с закрытыми глазами казалось старше и взрослее, чем днем.
Какое-то новое, незнакомое и сильное чувство вдруг пронзило Тамарцева, остановившегося возле раскрытых дверей.
Тамарцев смотрел на спящего сына затаив дыхание, с изумленно и тревожно бьющимся сердцем, словно он смотрел из космоса, со стороны, впервые увидев человека и поняв всю глубину, неповторимость и красоту земного бытия.


Часть третья
В ДВУХ МИРАХ




1

Поездка в Париж заняла всего пять дней. Пять дней – и он дома.
Потом много раз Тамарцев пытался вспомнить и старенький отель с низеньким душным номером, и ресторанчик недалеко от бульвара Капуцинов, где он обедал, и улицы, по которым ходил торопливо, с любопытством заглядывая в лица прохожих, останавливался у старинных зданий, зачем-то читая афиши бесчисленных театров. Ему не удалось побывать ни в одном.
Все спешило – толпа, машины на улицах, вагоны старенького метро, куда спускаешься по ступеням прямо с тротуара. Подчиняясь этому ритму, спешил он сам, вбирая впечатления парижской жизни.
Он не умел распределять свое время и, разумеется, сразу же обокрал самого себя, простояв слишком долго возле картин Дега в Люксембургском музее и возле какой-то античной статуи, а потом у него не хватило времени, чтобы задержаться там, где не следовало торопиться: на круто поднимающихся улицах Монмартра, на набережной Сены возле лотков знаменитых парижских букинистов, и возле дворца Пале-Рояль, и возле собора Парижской богоматери.
Жизнь скользила мимо него, как документальный фильм – прекрасный, но быстротечный.
Первые сутки прошли как мгновение. Он дал себе слово, что не будет спать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22


А-П

П-Я