https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/luxus-895-48120-item/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


OCR Busya
«Филип P. «Мой муж – коммунист!»»: Лимбус Пресс; СПб.; 2007
Аннотация
Натан Цукерман, герой нескольких романов Филипа Рота, приезжает к своему девяностолетнему учителю и вспоминает свою юность, пришедшуюся как раз на времена «охоты на ведьм» в Америке. Как и в прочих романах Филипа Рота, в центре повествования оказывается сексуальная неудовлетворенность героя и всепроникающий антисемитизм в его самой экстремальной форме – ненависти к собственному народу.
Филип Рот
Мой муж – коммунист!
Много песен слыхал я в родной
стороне. В них про радость и горе мне пели.
Из всех песен одна в память врезалась мне:
Это песня рабочей артели.
Эх, дубинушка, ухнем!
Эх, зеленая, сама пойдет,
Подернем, подернем, да ухнем!
«Дубинушка», русская народная песня.
В 1940-х годах вышла в грамзаписи (по-русски) в исполнении хора и оркестра Советской Армии
1
С Айрой Рингольдом я познакомился через его старшего брата Марри, который был моим первым школьным учителем родного языка и литературы. В 1946 году Марри только-только вернулся из армии, где он в составе 17-й воздушно-десантной дивизии участвовал в Арденнской операции, а в марте сорок пятого совершал тот самый легендарный «прыжок через Рейн», который обозначил начало конца войны в Европе. В те дни это был жилистый, быстрый в движениях лысеющий мужчина, ростом пониже Аиры, но тоже длинноногий и спортивный; по классу он носился в состоянии постоянного нервного воодушевления. Держался естественно, без напряжения, в речи выказывал богатство лексики, а интеллектом давил нас почем зря. Объяснять, растолковывать, доводить до нашего сознания любил страстно, поэтому любой предмет беседы подвергался у него членению на базовые составляющие не менее дотошному, чем при разборе предложений у доски. Его коньком был опрос класса – из него Марри делал настоящий спектакль с интригой и сюжетом, даже когда речь шла о материях сугубо отвлеченных, а еще он любил, блистая четкостью формулировок, вслух поразмышлять о том, что мы прочли и что написали.
Помимо своей мужественности и явного умственного превосходства мистер Рингольд вносил с собою в класс ветер внутренней свободы, воспринимавшейся как нечто неожиданное смирными, замученными воспитанием детками, которым еще далеко было до понимания того, что послушное следование школьным правилам и канонам не имеет ничего общего с развитием и становлением личности. Возможно, он и сам не сознавал, как много давала нам хотя бы одна его милая манера швыряться мокрой, перепачканной мелом тряпкой в того, чей ответ заводил «не в ту степь». А может, и сознавал. Может быть, мистер Рингольд как раз очень хорошо понимал, что мальчишкам вроде меня надо учиться не только точно выражать свои мысли и правильно понимать слова, но и проявлять своеволие, не впадая в глупость и наглость, при этом не быть ни слишком скрытными, ни слишком благовоспитанными, пестовать свое мужское начало и противостоять гнету школьной официальщины, которая детей оригинальных и ярких подавляла особенно жестко.
Сила такого, как Марри Рингольд, учителя-мужчины ощущалась прямо-таки на сексуальном уровне – этакий мощный самец, вожак, уважение к которому возникает самопроизвольно; вдобавок чувствовалось его чуть ли не жреческое призвание к профессии, а главное, вызывало уважение то, что учитель Марри Рингольд не потерялся, не запутался в беспорядочном американском стремлении преуспеть – в отличие от учительниц он мог бы стать почти кем угодно, но выбрал тем не менее в качестве дела всей своей жизни именно это служение, стал наставником, стал нашим. День за днем и час за часом его единственным устремлением было общаться с ребятами, развитию которых он старался способствовать, и наибольшую радость в жизни он получал оттого, что такое развитие происходит.
В то время я не очень-то понимал, насколько его стиль поведения в классе влияет на мое чувство свободы: дети не смотрят в таком разрезе на школу, учителей и себя самих. Но зарождением во мне стремления к независимости наверняка я, так или иначе, обязан тому, какой пример показывал нам Марри, и я это ему сказал, когда в июле 1997 года, впервые с тех самых пор, как в пятидесятом окончил школу, я вдруг столкнулся с Марри, уже девяностолетним старцем, но все еще до мозга костей учителем, который, не драматизируя, без надрыва и самопародии воплощал собой для учеников девиз свободолюбца-индивидуалиста – «Какая, к черту, разница, кто что скажет!» – и продолжал разъяснять им, что не обязательно становиться гангстером, как Аль-Капоне, чтобы быть вне рамок, – надо всего лишь думать. «В человеческом обществе, – учил нас мистер Рингольд, – думать – значит нарушать запреты». «В мышлении кри-ти-че-ском, – говорил мистер Рингольд, постукивая по столу костяшками пальцев в такт каждому слогу, – содержится потенциал великой разрушительной силы». Я сказал мистеру Рингольду, что слова, в столь раннем возрасте услышанные от такого мужественного человека, как он, – да еще и при том, что он не только говорил их, а демонстрировал на собственном примере, – снабдили меня ценнейшей нитью, чтобы я мог, крепко держа ее в руках, пусть отчасти неосознанно, но двигаться, вырастая из провинциального маменькина сыночка, школьника-идеалиста в разумную, ответственную и свободную личность.
Марри, в свою очередь, рассказал мне обо всем, чего, будучи мальчишкой, я не знал, да и не мог знать в отношении частной жизни его брата – о его трагедии пополам с фарсом, которая до сих пор, несмотря на то что Айра уже тридцать лет как в могиле, заставляет Марри задумываться. «В те годы были загублены судьбы тысяч и тысяч американцев, из-за своих убеждений ставших жертвами политики, жертвами исторических процессов, – сказал Марри. – Но я не припомню, чтобы кто-нибудь еще пострадал так, как Айра. И пал он не там, где сам хотел бы, не на великом американском поле битвы. Возможно, какой бы ни была идеология, политика и история, в основе подлинной катастрофы всегда лежит ложный пафос. Что говорить, жизнь всегда найдет способ нанести неотразимый удар, который любого низведет на уровень банального полудурка. У жизни столько возможностей отнять у человека все его достоинство, всю честь, что перед нею только снять шляпу и остается».
В ответ на мои расспросы Марри рассказал и о том, как пытались изничтожить, лишить достоинства его самого. Вообще-то я об этом кое-что знал, но не в подробностях, потому что сам я, как только окончил в 1954 году колледж, попал на какое-то время в армию и в Ньюарке несколько лет не появлялся, а у Марри политические неприятности начались чуть позже, в мае пятьдесят пятого. Мы переключились на историю Марри, и лишь к вечеру, когда я пригласил его остаться со мной обедать, он, похоже, ощутил, так же как и я, что наши отношения сделались в каком-то смысле более интимными и он может впрямую и без неловкости продолжить рассказ о брате.
Неподалеку от того места, где я живу в западной Новой Англии, есть городок под названием Афина, в городке – колледж, а в этом колледже летом проводятся занятия для стариков; организовано несколько недельных циклов, и Марри в свои девяносто пошел учиться на курс с помпезным названием «Шекспир на рубеже тысячелетий». Благодаря этому я с ним и столкнулся в то самое воскресенье, когда он прибыл, причем сам-то я его не узнал, но, слава богу, узнал меня он, и в результате шесть вечеров мы провели вместе. Так ко мне вернулось прошлое в виде древнего старца, обладающего талантом не заострять внимание на своих проблемах ни на секунду дольше, чем они того заслуживают; кроме того, он по-прежнему не желал тратить время на разговоры, если они не касаются самых серьезных тем. Явственно ощутимое упрямство придавало его облику суровую твердость, несмотря на то, что время здорово исказило его атлетическую фигуру. Пока Марри говорил, по-прежнему тщательно подбирая точные слова, я думал: надо же, вот это жизнь! Вот это стойкость!
В пятьдесят пятом, почти через четыре года после того, как Айра попал в черный список и его выгнали с радио за то, что он коммунист, Марри за отказ сотрудничать с Комиссией по антиамериканской деятельности ньюаркский отдел народного образования после четырехдневных слушаний лишил права работать учителем. Потом его реабилитировали и восстановили в должности, но только после шестилетней судебной волокиты, закончившейся в верховном суде штата, который голосованием 5:4 вынес решение в его пользу, и мистеру Марри Рингольду выплатили недополученную зарплату минус те деньги, на которые он кормил все это время семью, торгуя пылесосами.
– Когда человек не знает, что делать, – сказал Марри с улыбкой, – он идет продавать пылесосы. От подъезда к подъезду. Помнишь, были пылесосы тогда – «Кирби»? Вывернешь на ковер полную пепельницу и собираешь. Потом весь дом за хозяйку пропылесосишь. Только так можно было что-то продать. В свое время я перепылесосил половину домов в Нью-Джерси. Между прочим, многие тогда помогали мне, Натан. Все время нужны были деньги жене на лекарства, да и на ребенка тоже, но и бизнес худо-бедно все же крутился – я страшную кучу пылесосов людям продал. А тут и Дорис, несмотря на сколиоз, тоже пошла работать. Устроилась в больничную лабораторию. Делала анализы крови. Потом этой лабораторией даже заведовала. В те времена не было четкой грани между техниками и врачами, так что Дорис делала все – брала кровь, мазала стеклышки. Была очень терпеливой, очень дотошной с микроскопом. Умелой. Внимательной. Точной. Умница. Приходила с работы – больница «Бейт Исраэль» через дорогу была от дома – и, не снимая больничного халата, обед готовила. Только в нашем доме я и видел, чтобы ко вторым блюдам соусы подавали в лабораторных колбах. Колбах Эрленмейера. Сахар в кофе мы размешивали стеклянными палочками. Вся посуда в доме была лабораторной. Даже когда мы оставались без гроша, Дорис умудрялась свести концы с концами. Вместе мы с грехом пополам выживали.
– А на вас ополчились из-за того, что вы брат Айры? – спросил я. – Я всегда думал, что дело в этом.
– Да я и сам толком не пойму. Айра считал, что из-за него. А может, на меня накинулись, потому что я всегда вел себя не так, как по их понятиям положено. Может, не будь Айры, они все равно бы прицепились. Я был смутьяном, подстрекателем, поджигателем. Горел и сыпал искрами, так стремился утвердить в учительской профессии достоинство. Может, больше всего их раздражало это. В те времена, когда я начинал преподавать, учитель каким только унижениям не подвергался – ты не поверишь. Нас шпыняли как малых детей. Слово начальника – закон. Без вопросов. Придешь во столько-то, сидеть будешь строго от сих и до сих, да не забудь в журнале вовремя расписаться. Столько-то уроков проведешь в школе. А потом еще внеклассные занятия, да и вечером тебе дело найдут, хоть по закону вроде бы и не положено. Всякая такая дребедень. Люди просто замордованными себя чувствовали.
Я давай организовывать профсоюз. Сам быстро оказался во главе: исполком, президиум, то-сё… Резал правду-матку, причем временами, надо признать, нес полную ахинею. Думал, имею окончательный ответ на все вопросы. Мне главное было, чтобы к учителю относились с уважением, не унижали его, отдавали ему должное, оплачивали, как положено, его труд и так далее. У учителей тогда были проблемы – с оплатой, условиями труда, пенсиями…
Городской управляющий школами был мне не товарищ. Все знали, что я всячески препятствовал тому, чтобы он получил этот пост. Я поддерживал другого, но тот проиграл. И поскольку я состоял к сукину сыну в открытой оппозиции, он меня на дух не переносил, так что в пятьдесят пятом громыхнуло: меня вызвали в Федерал-билдинг, что в центре города, дабы я предстал перед Комиссией по антиамериканской деятельности. Дал, стало быть, показания. Председателем был конгрессмен Уолтер. С ним еще двое членов комиссии. Итого трое. Из самого Вашингтона притащились, и юрист при них. Расследовали влияние коммунистов на все и вся в городе Ньюарке, но в особенности то, что они называли «инфильтрацией Коммунистической партии в рабочую и преподавательскую среду». Своими выездными сессиями они прошерстили всю страну – Детройт, Чикаго… Мы знали, что это будет. Никуда не денешься. Нас, учителей, они всех разом, в один день вызвали – это, помню, четверг был, в мае.
Со мной разобрались за пять минут. «Состоите ли вы сейчас или состояли когда-либо в…» Отвечать отказываюсь. Но почему? – удивляются они. Вам же нечего скрывать. Почему вы не хотите раскрыться, облегчить душу? Мы же просто собираем информацию. Больше нам ничего не надо. Мы пишем законы. Мы ведь не карательные органы. И так далее. Однако, насколько я понимаю Билль о правах, мои политические убеждения их не касаются, и я им так и сказал: «Вас это не касается».
Неделю они начали с того, что занялись Объединенным профсоюзом электриков, тем самым, где начинал когда-то Айра – еще в молодости, когда жил в Чикаго. В понедельник вечером тысяча членов этого профсоюза на зафрахтованных автобусах приехала из Нью-Йорка, чтобы пикетировать гостиницу «Роберт Трит», где поселились члены комиссии. Газета «Стар-Леджер» описывала появление пикетчиков как «нашествие сил, враждебных проведению парламентского расследования». Не как законную демонстрацию, право на которую гарантировано конституцией, а как нашествие, вроде нашествия гитлеровских орд на Польшу и Чехословакию. Один из конгрессменов, заседавших в комиссии, заявил прессе (причем без тени стыда за антиамериканизм, который в его высказывании явно проглядывал), что, поскольку многие демонстранты скандируют по-испански, они, значит, не понимают английских надписей на собственных транспарантах, и, следовательно, это просто безмозглые марионетки в руках кукловодов из Коммунистической партии. И радует, мол, только то, что их сразу же взял на карандаш отдел полиции Ньюарка, созданный специально для работы с «подрывными элементами».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54


А-П

П-Я