https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/tyulpan/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

я не знаю этой пустыни и заблудился в ней, потому что нанятый мною проводник вот уже несколько дней как изменил мне и скрылся ночью.
Он подумал с минуту, потом пожал мне дружески руку и сказал:
— Извините меня за нелепые подозрения, я стыжусь их, но пусть обстоятельства, в которых мы встретились, послужат моим оправданием.
Сядем на лошадей и уедем отсюда; дорогой мы поговорим; я надеюсь, что вы скоро узнаете меня, и тогда мы поймем друг друга.
— Для полного уважения вашей личности мне более не нужно узнавать вас; с первой минуты, когда вас увидел, я был расположен в вашу пользу.
— Благодарю, — сказал он, улыбаясь. — На лошадь, на лошадь! До ранчо, куда я хочу проводить вас, нам придется еще довольно долго ехать.
Пять минут спустя мы уже скакали, оставив индейские трупы коршунам, которые отвратительно каркали и кружились над ними.
Во время перехода я рассказывал спутнику эпизоды из своей жизни и приключения, которые считал нужными сообщить ему. Рассказ этот заинтересовал его своей странностью: мне показалось даже, что выраженная мною страсть к бродячей жизни возвысила меня в его глазах, и перечисление титулов или богатство едва ли достигло бы этой цели. Эта странная личность ценила человека только по его личным заслугам, а не по общественным отличиям, которые выдумала цивилизация и которые часто под громкими именами и пышной обстановкой скрывают смешную ничтожность и полнейшую неспособность.
Однако в нем легко было заметить, несмотря на грубую внешность, очевидно напускную, знание человеческого сердца и практическое знакомство с городской жизнью не только высшего американского общества, но и европейского; он видел свет в различных фазах. Его возвышенные, почти всегда благородные мысли, его здравое суждение, его увлекающий разговор все более и более заинтересовывали меня; хотя он о себе не говорил ничего, даже не назвал мне своего имени, я чрезвычайно сочувствовал ему и, не сопротивляясь влиянию, которое он производил на меня с самого начала, очень желал, чтобы наша дружба не разрушилась, но сделалась продолжительной.
Может быть, в мои желания без моего ведома закрался эгоистичный расчет: в ответ на помощь, которую я оказал, я рассчитывал на советы человека, перед которым пустыня ничего не скрывала; он мог в короткое время сделать из меня настоящего обитателя лесов.
Но если эта мысль действительно и пробудилась во мне, однако она была так глубоко скрыта в моем сердце, что я думал только повиноваться чувству симпатии, которая возбуждается всегда сильными энергичными и возвышенными натурами в откровенных и прямодушных характерах.
Мы провели весь день в веселой беседе, подвигаясь к ранчо, где должны были ночевать.
— Посмотрите, — сказал мне под вечер гаучо, указывая пальцем на небольшой столб дыма, который сливался с облаками, — вот куда мы едем; через четверть часа мы будем уже там.
— Слава Богу, — отвечал я, — я уже чувствую сильное утомление.
— Да, — говорил гаучо, — вы еще не привыкли к долгим поездкам, ваши члены еще не окрепли, как мои, но поверьте, через несколько дней вы перестанете замечать усталость.
— Надеюсь.
— Кстати, — сказал он, как будто только сейчас вспомнив, — вы мне не сказали имени picaro, который покинул вас, кажется, украв что-то?
— О! сущую безделицу: ружье, саблю и лошадь.
— И вы думаете, что они потеряны для вас?
— Конечно, потому что, без сомнения, мошенник не возвратит их.
— Вы ошибаетесь, хотя пустыня велика, однако воришке не легко укрыться в ней, если его отыскивает опытный гаучо.
— Вы, может быть, отыщите его, но мне это невозможно.
— Правда, — отвечал он, — но все равно, скажите мне все-таки его имя.
— Зачем?
— Нельзя знать, что случится; может быть, мне придется иметь с ним дело, и, зная его, я не доверюсь ему.
— Извольте; его звали в Буэнос-Айресе Пигача, но соотечественники его называют Венадо; он крив на один глаз; я полагаю, что это описание довольно подробно, — прибавил я, смеясь.
— Да, — отвечал он, — и ручаюсь вам, что если когда-нибудь встречу его, то узнаю, а вот мы и приехали.
В самом деле, на некотором расстоянии впереди нас стояло ранчо, которое я не мог хорошенько разглядеть в темноте, но один вид его после утомительного дня, в особенности же после долгого уединения, радовал меня; я надеялся на дружеское гостеприимство, в котором не только не отказывают в пампе, а напротив, всегда с радостью принимают путешественника.
Уже собаки уведомили о нашем приезде громким, оглушительным лаем и злобно кидались на наших лошадей; мы принуждены были стегнуть кнутом докучливых хозяев, и скоро наши кони остановились перед ранчо. На пороге стоял человек с зажженной головней в одной руке и с ружьем в другой.
Он был высокого роста, с энергичными чертами; бронзового цвета лицо освещалось красноватым отблеском факела, который он поднял над головой; атлетическое сложение и дикий взгляд выражали тип гаучо восточной банды; заметив моего товарища, он удивился и почтительно поклонился.
— Ave Maria purisima! — сказал последний.
— Sin peccado concebida, — отвечал ранчеро.
— Se piede entar don Torribio? — спросил мой спутник.
— Pase V. adelante, senor don Seno Cabral, — продолжал вежливо ранчеро, — esa casa у todo lo que contiene es de V [Эти слова служат принятыми выражениями для испрашивания себе гостеприимства в пампах; вот их перевод:
— Кланяюсь вам, Пречистая Дева.
— Сохранившаяся без греха.
— Можно войти, дон Торрибио?
— Войдите, дон Зено Кабраль, этот дом и все, что в нем есть, принадлежит вам.].
Не дожидаясь вторичного приглашения, мы сошли с лошадей и предоставили их молодому человеку лет восемнадцати или двадцати, который прибежал на крик хозяина и отвел их в сарай. В сопровождении собак, которые так шумно нас встретили, а теперь прыгали от радости, полагая, вероятно, что ради нашего приезда им позволено будет погреться у очага, мы вошли в строение. Это жилище, как и все жилища гаучо, представляло хижину, выстроенную удивительно просто, из земли, смешанной с камышом; крыша ее была из соломы.
Она состояла из двух комнат — спальни и приемной; последняя служила также кухней. В спальне находилась кровать, т. е. четыре кола, вбитые в землю, поддерживали связку камыша, на которой вместо европейского матраца, неизвестного в этой стране, лежала бычачья шкура; другие кожи были разложены для детей на полу, около стены; боласы, ласо, необходимые оружия для гаучо, конская упряжь, повешенная на деревянные, вбитые в стену ранчо колышки, — все это составляло единственное украшение комнаты.
Приемная была меблирована еще проще: плетенка из камыша, поддерживаемая шестью столбиками, служила диваном; два буйволовых черепа заменяли кресла; маленький бочонок с водой, деревянная чашка и железный вертел, воткнутый перед очагом, который находился на середине комнаты, котел в углу и несколько тыквенных бутылок дополняли это убранство. Мы описали ранчо так подробно, потому что все жилища в пампах выстроены, так сказать, по одному образцу.
Наш хозяин был богат, и потому, в виде исключения, в стороне от главного здания стояло другое строение, служащее складом для кож и для мяса, назначенного для сушки; оно было окружено довольно обширным забором в три метра высоты, который служил загоном для лошадей, скрывая их от степных зверей.
Нас встретили в ранчо две женщины; одну хозяин представил как свою жену, а другую — как дочь.
Последней было лет пятнадцать, она была хорошо сложена и необыкновенно красива; я узнал впоследствии, что ее звали Евой; мать, хотя еще довольно молодая, ей не было и тридцати лет, сохранила только некоторые следы своей красоты, которая была, должно быть, замечательна, но очень скоро увяла вследствие жизни в пустыне, где хозяйка провела всю свою жизнь.
Товарищ мой, казалось, был закадычным другом ранчеро и его семейства; его приняли с самой искренней радостью, хотя к ней и примешивалось какое-то почтение и даже боязнь.
Со своей стороны, дон Зено Кабраль, — я узнал наконец имя своего спутника, — обращался с ними бесцеремонно и говорил несколько в тоне покровителя.
Они приняли нас, как должно, т. е. по-дружески, стараясь наперерыв угодить нам, а малейшая благодарность с нашей стороны приводила их в восторг.
Мы с удовольствием поужинали; ужин наш состоял из assado, или жареной говядины, из goeso (гауческого сыра) и из harina (маниоковой муки), запитых сапа (сахарной водкой), которая обошла маленькими чарками всех, развеселила и заставила нас позабыть дневную усталость.
К дополнению нашего ужина, который был гораздо комфортабельнее, чем предполагает наш европейский читатель, когда мы закурили сигары, донна Ева сняла со стены гитару и, подав ее своему отцу, который начал бренчать четырьмя пальцами, стала танцевать перед нами так грациозно и так непринужденно, как умеют только одни южные американки; потом молодой человек, о котором я упомянул уже, — он был не слуга, а сын ранчеро, — спел звонким, свежим голосом несколько национальных песен с таким живым чувством, что тронул нас до глубины души.
Тогда случилось странное обстоятельство, которого я не мог объяснить себе. Дон Квино, так звали молодого человека, пел с невыразимою страстью стихи Квинтана:
Feliz aquel que jinto a ti suspira
Que el dulce nectar de tu risa bele
Que a demandarte compasion se atreve
Y blandamente palpitar te mira!
Вдруг Зено побледнел, как мертвец, нервическая дрожь пробежала по его членам, и две слезы выкатились из его глаз, но губы сохраняли глубокое молчание; молодой человек заметил, какое действие произвели на гостя эти стихи, и сейчас же залился веселой jarana, которая очень скоро опять развеселила гаучо.
Таким образом мы просидели долго; ветер яростно свистел на дворе, по временам поднимался рев диких зверей и составлял странный контраст с нашей веселостью.
Между тем к одиннадцати часам дамы ушли; дон Торрибио и его сын, обойдя весь дом, чтобы убедиться в надлежащем порядке, простились с нами, предоставляя мне и моему товарищу растянуться на приготовленных кроватях; мы не замедлили этого сделать и заснули от усталости.
ГЛАВА III. Ранчо
На другой день я встал с восходом солнца, однако, несмотря на раннюю пору, мой товарищ опередил меня; его кровать была пуста.
Я вышел, надеясь встретить его на дворе, где он, вероятно, курил сигару.
Его там не было; местность вокруг меня была спокойна и пустынна, как в первый день созданья; собаки, караулившие нас целую ночь, поднялись, заметив меня, и стали ласкаться с радостным ворчаньем.
Вид пампы при восходе солнца самый живописный . Глубокое спокойствие царствует в пустыне; кажется, что природа сосредоточивается и собирает новые силы при наступлении зари. Свежий утренний ветерок пробирается через высокие травы, которые он тихо и равномерно колеблет; там и сям венады поднимают головы и боязливо осматриваются. Забившиеся в листья птицы подают свои голоса; на песчаных возвышениях дремлют несколько запоздалых сов, они жмурятся от солнечного света, пряча свои головы под крылья, а урубусы и каракарасы парят высоко в воздухе, качаясь лениво по воле ветра и высматривая добычу, на которую они готовы кинуться с быстротою молнии.
В это время пампа походит на тихое зеленое море, берега которого скрываются за горизонтом.
Я сел на траву и, покуривая сигару, предался размышлениям, которые вскоре овладели мною совершенно. В самом деле, мое положение было довольно странно; никогда я не представлял его себе так, как оно было теперь.
Я заблудился в пустыне за несколько тысяч миль от своего отечества и добровольно расторгнул семейные и дружеские узы, которые привязывают человека к родине; я имел перед собой только будущность лесного бродяги, т. е. мне предстояло бороться каждый день, каждый час без отдыха и вознаграждения против всей природы, людей и животных, чтобы покончить с жизнью в какой-нибудь засаде или быть бесславно убитым на краю пропасти стрелою или незнакомой пулей. Эта перспектива, особенно в мои лета, не была отрадна — мне было всего двадцать лет, когда полная жизни молодость порывается на великие дела, — я блуждал теперь по бесконечным саваннам в сопровождении человека, нечаянно встретившегося, который оставался для меня загадкой, почти заставлял подчиняться своей воле и мог покинуть меня, когда ему было угодно. Но я не имел права жаловаться на свою судьбу; я был виноват, потому что не послушался здравых советов и увещаний своих родственников, которые не щадили слов, уговаривая меня не пускаться в эту бродяжническую жизнь; я только что начал ее, и она показалась мне уже такой трудной и непривлекательной.
Когда впоследствии я припоминал свои первые, раздирающие сердце впечатления, полученные вначале моей бродяжнической жизни, которую я должен был продолжать еще много лет, то жалел о себе; странствующий по пустыне знакомится с нею только постепенно; нужно долго изучать ее, чтобы понять всю заключающуюся в ней красоту и испытать ее чары, которые она сохраняет только для людей, посвященных в ее тайны.
Но, повторяю я, когда эти печальные мысли, которые, как ни старался я избавиться от них, завладели моим сердцем и доводили его почти до отчаяния, тогда только я вполне чувствовал свое одиночество; отдаленный от всех соотечественников, от всех друзей, я принужден был скрывать свои мысли, которые переполняли мое сердце и каждую минуту готовы были сорваться с моих губ. Я тогда еще не знал, что единственный друг человека — он сам; в самых затруднительных положениях, как и в самых обыкновенных, он не должен рассчитывать ни на кого кроме себя. Если он не хочет подвергнуться измене, эгоизму, зависти… этих самых страшных врагов, которые увиваются беспрестанно около всякого рода дружбы, чтобы разрушить ее и заменить ненавистью, то должен полагаться только на самого себя.
Моя задача на этом свете была трудна; я много страдал, многому научился и дошел теперь до крайнего скептического равнодушия относительно всех прекрасных чувств, которые люди напрасно стараются иногда выразить передо мной. Я не требую от человеческой натуры того, чего она не может дать.
1 2 3 4 5 6


А-П

П-Я