https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/vodyanye/bronze/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Так несчастная приходит, украдкою от злых людей, бросить цветок на могилу, где лежит милый ей мертвец, которого некому, кроме ее, помянуть и с которым жаль расстаться, как с живым. Посреди этих горестных мыслей блеснула одна о бедном старике кастеляне и молодом служителе, увлеченных ее судьбою в тягостное и униженное свое положение. Ей известно было, что они жили в ближайшей деревне Пебо: один в должности скотника, другой – пастуха; и она решилась посетить их.
«Ничем лучше, – думала она, – не могу встретить день своего рождения, как облегчением участи этих несчастных». Ей стоило только намекнуть Биру о своем намерении, чтобы вызвать его в спутники. Баронесса была занята с раскольниками, следственно, лучшего времени для этой прогулки нельзя было выбрать.
Когда Луиза со своим воспитателем проходила полем, крестьяне еще издали скидали шляпу, оставляли свои работы и долго следовали за нею глазами и благословениями. В деревне приветствиям их не было конца.
– Смотри сюда, сюда! – говорила мать, высовывая из окна голову своей малютки. – Это идет наша добрая молодая госпожа. За ее-то здоровье учу вас молиться богу.
Дети оставляли игры свои и, почтительно ей кланяясь, кричали:
– Здравствуй, добрая госпожа!
Дряхлые старцы дрожащими руками силились привстать со скамейки, на которой грелись у ворот своей хижины против солнышка, и шепотом проговаривали:
– Слава богу! пришлось нам еще раз увидеть ее. Да пошлет ей мать Лайма [богиня счастия, которую латыши нередко и теперь поминают при желании кому добра] несчетные годы, чтобы правнуки наши могли ею радоваться.
Все возрасты встречали ее данью уважения, признательности и любви простых сердец, которых красноречие ни с каким другим сравниться не может. Видно было, что Луиза вполне утешалась этой сердечною данью. Почти каждого успела она обласкать: стариков заставляла садиться перед собой, говорила им приветливые слова, согревавшие их более теплоты солнечной; детей одарила гостинцами; пригожих малюток, которых матери, не боясь ее глаза, сами спешили к ней подносить, целовала, как будто печатлела на них дары небесные. Казалось, теперь праздновала она день своего рождения, а завтра должна была его праздновать.
Скотный двор был на конце деревни и окнами в поле: следственно, из него не было видно, что делалось на улице. Луиза с воспитателем своим вошла в жилище скотника, никем из домашних его не примеченная. Каким же чувством поражены они были, отворив потихоньку дверь! Что ж представилось им тогда?
Густав сидел в углублении комнаты, держа на колене румяное, как спелое яблочко, дитя, двухлетнюю дочь бывшего кастеляна, которая, стиснув в ручонках своих кусок белого хлеба, то лукаво манила им собаку, прыгавшую около нее на задних ногах, то с хохотом прятала его под мышку, когда эта готовилась схватить приманку. Другая дочь, шестнадцатилетняя пригожая девушка, занималась у открытого окна рукодельем, изредка отрывала от него свои большие голубые глаза, чтобы посмотреть на проказы сестры или украдкой взглянуть на молодого крестьянского парня, стоявшего снаружи дома у окна, облокотясь в унынии на нижнюю часть рамы. Мать, задумавшись, чистила овощ и клала его в горшок, выдвинутый из устья печи. Отец, без верхнего платья, обратившись к ним спиною, а к стене лицом, снимал с нашести кафтан, который, вероятно, собирался надеть, чтоб идти в поле. Голубь, нахохлившись, сердито ворковал и кружился по земляному полу, часто посматривая на окно, через которое свободный вылет был ему загражден молодым крестьянином. Густав казался одним из членов этого семейства; никто, по-видимому, не заботился о его присутствии.
Первое чувство Луизы, переступя порог двери, был испуг; второе… она взглянула на Густава, на пригожую девушку и покраснела. Не зная отчего, она была внутренно довольна, увидев молодого парня, занимавшегося так пристально сельскою красавицей; тем более ей было это приятно, что она узнала в нем служителя, который, вместе с кастеляном, понес за нее такую горькую участь.
– Фрейлейн Зегевольд! – вскричала Лотхен (так звали девушку), бросивши в сторону свое рукоделье. – Фрейлейн Зегевольд! – повторила она, побежала опрометью навстречу Луизе и силилась взять у ней то одну, то другую руку, чтобы целовать их попеременно.
– Фрейл… – могла только выговорить мать. Руки ее опустились, луковица покатилась из них на пол, ножик выпал на скамейку. Хозяин, сделав пол-оборота головой, будто окаменел в этом положении. Густав побледнел, спустил дитя с колена и стал на одном месте в нерешимости, что ему делать; увидев же, что Луиза колебалась идти в комнату и сделала уже несколько шагов назад, он схватил свою шляпу, бросился к двери и сказал дрожащим голосом:
– Не удивляюсь, что мое присутствие пугает вас, фрейлейн Зегевольд! Какое другое чувство может возбудить виновник бедствий этого семейства, еще больший преступник перед вами! Я должен убегать вас, я изгнанник отовсюду, где вы только являетесь и приносите с собою счастие. Но прежде, нежели навсегда от вас удалюсь, умоляю вас об одной милости: простите меня… Одно слово ваше будет моим услаждением в час смертных мук или умножит их.
– Я никогда не обвиняла вас, Густав!.. – произнесла Луиза смущенным голосом, обнаружившим все, что происходило в ее душе, закрыла платком полные слез глаза и, дружески протянув ему руку, присовокупила: – Простите навсегда!
Это движение было последнею жертвою долга любви: им хотела она доказать, что любила в Густаве не Адольфа, наследника миллионера, любимца королевского, а самого Густава, бедного, ничтожного в глазах других, но достойного ее привязанности.
«Я никогда не увижу его, – думала она, – пусть это будет последнее доказательство того, что я к нему чувствовала; пусть не презирает он меня! После этой минуты я вся принадлежать буду моим обязанностям».
Густав с жаром поцеловал ее руку, на которую канули его горячие слезы, повторил роковое: «Простите!»; сказал то же Биру, хотел еще что-то присовокупить, но вид места, где он находился, свидетели, их окружавшие, сомкнули его уста – и он поспешил из жилища скотника. На дворе остановился он против раскрытой двери. Луиза все еще стояла на одном месте, она невольно обернулась: прощальный взгляд ее пал еще раз на Густава. Казалось, он только и ожидал этого взгляда, чтобы с новым приращением счастья удалиться. Можно вообразить себе различные чувства, попеременно волновавшие душу Луизы. С особенным удовольствием выслушала она от семейства бывшего кастеляна, каким образом Густав начал посещать их, как он благотворил им сначала тайно и, наконец, продолжал делать им добро с таким великодушием, что отказываться от этого добра значило оскорбить его.
– Он не дал нам узнать нищету: скоро заставил нас забыть и горестное наше состояние. Все, что вы видите на нас и в нашем домишке, ему принадлежит. Да пошлет ему бог то, чего он сам желает! да наградит его супругою, которая душой была бы на него схожа! – так говорила жена бывшего кастеляна, и взоры ее пристально остановились на Луизе, в смущении потупившей глаза. Невольный вздох девицы Зегевольд доказывал, что не ей суждено быть наградой, о которой молила добрая женщина для своего благодетеля. По крайней мере она внутренно гордилась и утешалась тем, что если сердце ее ошиблось в предмете любви, который долг осуждал, то не ошиблось оно в нравственных его достоинствах, имеющих право на лучшую участь и вознаграждение.
Расставшись с семейством скотника, Луиза оставила в его хижине благодетельные следы своего посещения. Не видав Густава, она сделала бы то же из великодушия, из сожаления к несчастным; теперь благотворила, может быть, по влечению другого чувства; может быть, присоединилась к этому и мысль, что дары ее смешаются вместе с дарами Густава, как сливались в эти минуты их сердца. Спутник ее, смотря на радость добрых людей и слушая рассказы о благородных поступках Густава, был восхищен до седьмого неба.
– Есть, есть счастье на земле и для добрых! – говорил он вполголоса, выходя от скотника с твердым намерением, как бы испросить у баронессы прощение изгнанникам и потом женить молодого служителя на Лотхен.
Без надежды, но с утешением заснула Луиза в ночь накануне дня своего рождения.
Для связи происшествий в памяти наших читателей скажем, что свидание Никласзона с Фюренгофом случилось в эту же ночь.
Глава осьмая
Воспитатель и воспитанник

Мне ль вызывать на суд свое дитя?
Жуковский

О! дайте, дайте мне близ них окончить век!
Нечаев
Шестнадцатого июля, часам к шести утра, в недальнем расстоянии от Гельмета, близ знакомого нам вяза с тремя соснами, остановились Конрад из Торнео и Вольдемар из Выборга, оба снаряженные так, как мы видели их в Долине мертвецов. У корня маститого вяза, сбереженного от топора священным уважением всей округи, сидел мальчик, по-видимому, лет четырнадцати, в одежде из лохмотьев, рыжеволосый, курчавый, с лицом безобразным, испещренным веснушками, с глазами, в которых светило коварство. Левая рука была у него сведена к плечу; ноги подогнул он под себя неестественным образом. Как скоро гуслист усадил слепца на камне и подошел к мальчику, этот начал униженно кланяться, скорчил жалостную рожу и запищал:
– Господин милостивый! дайте что-нибудь безрукому, безногому на пропитание. У матери груди высохли от голода, нечем кормить меньшого брата, который плачет, хоть вон беги из избы; две маленькие сестры целые сутки не видали во рту зерна макова. Будьте жалостливы и милостивы, добрый господин! Бог наградит вас на сем свете и в другом.
Вольдемар, вглядевшись пристально в краснобая, погрозился на него пальцем и сказал:
– Не шали со мною, бесенок, из молодых, да ранний! Меня не проведешь, я колдун: знаю, что у тебя нет ни сестер, ни брата; ты один у матери, которая боится назвать тебя своим сыном: Ильза ее имя; у тебя один дядя конюх, другой – немой, отец – знатный барон; ты живешь у старой ведьмы, такой же побродяги, как и сам. Видишь, я тебя насквозь разбираю. Протяни же сейчас ноги, расправь руку и выполни, что я тебе скажу. Да смотри!
– Если вы знаете все… – запинаясь, произнес мальчик, опуская руку и вставая на ноги, – как вас, господин, назвать?.. с здешнего ли вы света или с другого?
– Называй меня вперед просто шведским музыкантом. Вижу, что ты молодец хоть куда, а мне такие огненные ребята нужны. Вот тебе для первого знакомства добрая серебряная монета. – У мальчика от жадности заискрились глаза; но он, казалось, боялся взять деньги от колдуна.
– Не бойся; протяни, брат, руку смело, – продолжал Вольдемар, всунув ему деньги, – монета не жжется, сделана руками человеческими и такая, каких накоплен у тебя мешочек… знаешь, что лежит… – Здесь Вольдемар показал на запад; мальчик побледнел от страха. – Сослужи мне, Мартын, и о твоем мешочке никто не будет знать.
– Господин хороший, господин пригожий! – завопил рыжеволосый Мартын (именно это был тот самый, который в известный вечер напугал так много Густава своим похоронным напевом). – Приказывайте, посылайте, делайте из меня что хотите, помыкайте мной, как помелом.
– Беги ж в замок, найди там Адама Бира. Чай, ты его знаешь?
– Кого я не знаю? Знаком мне и этот чудак, у которого рот почти всегда на замке, а руки всегда настежь для бедняков. Вот вы, господин шведский музыкант или что-нибудь помудрее, бог вас весть: вы даете с условием; а тот простак – лишь кивнул ему головой, и шелег в шапке.
– Найди же Бира, разбуди его, если он спит, и шепни ему на ухо, что один знакомый его отца ждет его здесь.
Вместо ответа огненный перекувыркнулся и пустился в замок, как посланная тетивою стрела. Недолго томил он ожиданием: скоро принесено донесение, что Бир явится будто красное солнышко из-за гор. Гуслист, поблагодаря его еще мелкой монетой, просил посидеть у вяза, близ слепца, и дать ему, Вольдемару, немедленно знать, как скоро подъезжать будет красная карета; сам же побрел навстречу Биру. Запыхавшись, бежал Адам, поспешая увидеть знакомца отца своего. Подошед к гуслисту, он остановился против него, изумленный, всматривался в его лицо и вдруг бросился его обнимать.
– Ты ли это, Вольдемар, воспитанник мой, друг мой? – восклицал добрый Адам, и радость пресекла его голос.
В свою очередь гуслист мог только сказать, крепко прижимая его к сердцу:
– Благодетель, отец мой!
– Полно, полно, Вольдемар! Называй меня также своим другом. Не знаю до сих пор, что я для тебя сделал доброго; но знаю, что ты не оставлял меня во время гонения сильных, что ты кормил меня трудами своих рук, когда я не имел насущного хлеба.
– Ты сделал для меня более: научил меня истинам высоким, заставил меня гнушаться моих преступлений и полюбить добродетель и указал изгнаннику отечество как цель, к которой я должен был стремиться.
– Пылкая душа твоя всегда способна была принимать добро; и если ты в юности совратился с пути истинного, то виноваты окружавшие тебя. Но перестанем растравлять рану твоего сердца: ты в Лифляндии, следственно, рана эта не зажила еще. Не спрашиваю тебя, следуешь ли моим советам, данному тобою обещанию? Вольдемар не может себе изменить; Вольдемар достоин всей любви моей. Расскажи мне, каким образом ты в нашей стороне, в страннической одежде? что здесь делаешь? Жажду узнать повесть твоей жизни с того времени, как мы расстались.
Произнеся это, Адам увлек гуслиста в кусты, неподалеку от дороги.
– Прискорбно иметь для друга тайну, – сказал Вольдемар, когда они сели в кустах, – отдал бы тебе душу мою; но, прости мне, я не могу отвечать на твои вопросы. Скажу тебе только: помыслы высокие, заброшенные в душу твоими советами, согретые твоим учением, заставили меня надеть эту странническую одежду, занесли сюда, сделали еще более – заставили меня быть… нет, нет! никогда не открою тебе этого имени. Разве с порога моей родины скажу тебе все, на что я для нее решился. Цель сладостная! но средства… ты, может быть, оттолкнул бы меня, узнав их.
– Как понимать тебя, Вольдемар?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81


А-П

П-Я