https://wodolei.ru/catalog/unitazy/navesnye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Этот «госпиталь», а вернее ров, окруженный колючей проволокой, надо было устроить далеко за городом, подальше от жилья, в открытом поле. Расстояние между рвом и оградой следовало сделать такое, чтобы охрана не заразилась. Но, с другой стороны, и не очень большое, чтобы можно было без промаха убить любого, кто осмелится вылезти из этого рва смерти. Руководить строительством предложили мне. Я не видел иного выхода, как сказаться больным. А теперь прошусь на фронт. Главному врачу я доверился. Дело будет улажено. Вы же знаете, что командир, который отказывается выполнить такой приказ, исчезает бесследно. Не найдешь поддержки даже у самого генерала Рейнеке – нашего начальника управления по делам военнопленных. Еще до начала Восточной кампании этот Рейнеке издал инструкцию о поведении войск на Востоке. Он приказал «держать русских военнопленных под открытым небом за колючей проволокой». Регулярную выдачу пищи пленным он рассматривал как «неверно понятую гуманность». Кейтель к этому присовокупил, что Восточная кампания – это не благородная война, а война на уничтожение.
Капитан знал все досконально. Он мог назвать номер и дату любого приказа и фамилию начальника, подписавшего его. Такие приказы, говорил он, противоречат Женевской конвенции от 27 июля 1929 года, по которой обращение с военнопленными регламентируется международным правом. Но это ничуть не смущало ни Кейтеля, ни Рейнеке. Они толкали эсэсовцев и работников органов СД на кровавые расправы с беззащитными пленными и мирными жителями оккупированных областей.
Капитан привел много примеров из собственной практики. Меня потрясло, что старый человек, больной, лишенный всякого солдатского честолюбия, не мог вынести мучений совести и был готов променять сравнительно спокойную работу в тылу на опасную и тяжелую службу на фронте. Он бежал от преступлений государственных органов своей родины, чтобы не быть ни соучастником, ни подручным. Другого выхода у него не было. Его рассказы вызвали и у меня тяжелые укоры совести.

* * *

В канун Нового года поступил приказ эвакуировать всех раненых на территорию Германии. Вероятно, предстояли тяжелые бои, а значит, и большие потери. Госпитали прифронтовой полосы надо было освободить. Меня переправили по этапам через Люблин и Берлин в Грейфсвальд. Я все еще был в тяжелом состоянии, и меня положили в авиационный госпиталь, выстроенный в 1938 году.
Здесь мне было хорошо. Я лежал в отдельной палате, выходившей окнами на юг, жена ежедневно навещала меня. По тогдашним временам лучшего нельзя было и желать. Но несмотря на все это, ни свое личное, ни общее положение я бы не назвал блестящим. Я был в самом прямом смысле этого слова прикован к постели – нога лежала в гипсе, подвешенная на блоке. Но доля простых солдат была куда горше. Если мне, командиру полка, пришлось неделю ждать госпитализации, то сколько солдат под Сталинградом погибало не от ран, а от недостатка элементарной медицинской помощи!.. Из писем я знал, что там назревает катастрофа.
Сводки верховного командования становились все скромней, но в них по-прежнему утверждалось, что «героическая борьба за Сталинград» сохраняет смысл, потому что сдерживает продвижение врага. Западнее же создается новый оборонительный фронт. Однако офицеры и солдаты, прибывавшие из-под Сталинграда, в один голос твердили, что сдержать продвижение бесконечных колонн Красной Армии невозможно. Все силы скованы обороной котла, который непрерывно сжимается. Мучения голодных, замерзающих в степи солдат, днем и ночью находящихся под обстрелом, становятся все нестерпимее.
Лежа в госпитале, я болезненно переживал эти события. 2 февраля 1943 года, когда было сломлено последнее сопротивление 6-й армии под Сталинградом, я тоже сдал и тяжело заболел.
Последствия проигрыша Сталинградской битвы были не только военного, но и психологического характера. Я чувствовал, что армией и населением овладевает глубокий пессимизм. Растут сомнения в фюрере и руководстве. Через жену и других посетителей я поддерживал связь с внешним миром. Многие шли ко мне со своими горестями, заботами и сомнениями. Все чаще возникал вопрос – кто же победит в этой войне?
Чтобы погасить все сомнения и выжать из немецкого народа последние силы, была придумана и пущена в оборот легенда о чудо-оружии, которое якобы изменит ход войны. Все, кому не хотелось думать о близости бесславного конца, ухватились за эту легенду. Осознанное чувство ответственности подменялось верой в чудо-оружие. Многие убаюкивали себя ложью, будто история потеряет всякий смысл, если Германия проиграет войну. Меня тоже терзали эти сомнения.
Однажды меня навестил сослуживец по Грейфсвальдскому полку. Он был унтер-офицером сверхсрочником и теперь дослужился до старшего инспектора{3}. Заболев, он остался служить в своем родном Грейфсвальде, в зенитном училище. Бомбардировщики с красной звездой на крыльях ему были знакомы еще по Сталинграду. Как же удивило его появление такого самолета в мирном небе Грейфсвальда! Но бомбардировщик сбрасывал не бомбы, как в Сталинграде, а листовки. Все силы были мобилизованы на сбор в уничтожение этих страшных вестников. Хранение листовок было объявлено преступлением, а распространение их каралось смертью.
Оскар Леман – так звали моего сослуживца – рассказывая, напряженно следил за выражением моего лица. Я вопросительно взглянул на него. Он торжествующе ухмыльнулся, расстегнул куртку и вытащил листовку, которую хранил на груди под рубашкой. Это был смелый поступок. Я понял, что он безгранично доверяет мне. Леман сиял: листовка была первой весточкой о судьбе уцелевших солдат нашей 60-й моторизованной пехотной дивизии и входившего в нее 92-го полка. Коротко и ясно в ней сообщалось, где и когда попали в плен сильно поредевшие остатки дивизии и что было предпринято, чтобы вырвать их из ледяного ада. Листовка утверждала, что в плену нашим однополчанам живется хорошо. Затем следовали факсимиле – подписи, которые я, к сожалению, не мог разобрать: листовка была сильно измята, а шрифт слишком мелок. Оскар улыбнулся и вытащил огромную лупу. Теперь я без труда прочитал знакомые подписи. Радость моя была безгранична! Я понял, что просто обязан известить родственников, которые ничего не знают о судьбе своих близких и считают их погибшими.
Это делалось устно через мою жену и Лемана. Тем, кто жил вне города, я написал письма. Родственники стали приходить ко мне в госпиталь.
Вопросы и сомнения были всегда одни и те же. «Можно ли верить русским? Не подделаны ли подписи?» Опасались, что подписи взяты из воинских книжек или других документов убитых. Ведь по широко распространенным в стране представлениям считалось невероятным, чтобы русские сохранили жизнь немецким солдатам, попавшим к ним в плен. И уж совершенно немыслимо поверить, что немецким военнопленным у «злых русских» живется хорошо.
На фронте бывали случаи, когда мы отбивали своих солдат, попавших в плен, особенно раненых. Мы убеждались, что советские солдаты и волоса не тронули на их головах. Основываясь на собственном опыте, я мог рассеять многие сомнения моих посетителей. Чаще всего они уезжали успокоенные. Но у многих снова возникали сомнения, потому что из России они писем не получали, а из английского и американского плена письма доходили. Они не могли знать, что руководители «Третьего рейха» наложили запрет на почту от военнопленных из Советского Союза. На запросы родственников власти отвечали отписками, ничего не говорившими ни уму, ни сердцу. Этой жестокой мерой поддерживалась басня об ужасах советского плена. В Советском Союзе об этом, конечно, знали. Поэтому письма тех, кто попал в плен под Сталинградом, стали сбрасывать над Венгрией. Таким путем еще во время войны пришла в Грейфсвальд весточка от капитана Кравилицкого. Это подтверждало правдивость листовки.
Сообщать родственникам об их близких я считал естественной товарищеской услугой, хотя и понимал, что официальные инстанции вряд ли это одобрят. Однажды в мою палату зашел главный врач, обладатель золотого партийного значка{4}. Говорили, что его страсть – палить из ружья по воронам. Видимо, он был так поглощен этим занятием, что для больных у него не оставалось времени. Во всяком случае ко мне он не являлся в течение целого года. Может быть, он решил наверстать упущенное?
Вовсе нет! Он считал себя ответственным за настроения больных госпиталя – так он заявил – и потому обязан конфисковать вредную листовку. Я объяснил ему, что влияние листовки весьма положительное, ибо, не будь ее, я бы никогда не познакомился с главным врачом. Кроме того, как друг животных, я чрезвычайно рад: его приход спасет жизнь многим воронам. Несколько смутившись и уже не так уверенно, он потребовал от меня лишь, честного слова, что листовка уничтожена, – вероятно, для того, чтобы поддержать свою репутацию преданного слуги фюрера. Такую позицию все чаще стали занимать люди самых высоких кругов.
Оказалось, что при обыске у семьи фон Гейден в Плеце близ Юкермюнде было найдено мое письмо, в котором я, ссылаясь на листовку, сообщал об их без вести пропавшем сыне. Жена молодого фон Гейдена, страшно перепуганная, тотчас примчалась к моей жене. Но, кроме визита главного врача, ничего больше не последовало, хотя об этом происшествии в городе было много разговоров.

* * *

Наконец я выписался из госпиталя. На фронт меня пока не могли отправить. Я жил дома и ходил в госпиталь на перевязки. От кресла на колесах я отказался, но костыли еще не бросил. Осенью 1944 года мне вручили назначение в верховный военный трибунал, который к тому времени уже перебазировался из Берлина в Торгау. Такая «честь» была для меня тяжелым ударом. Я уже достаточно наслышался об этом заведении. Мне предстояло ставить свою подпись под смертными приговорами товарищам, которые вслух говорили то, о чем со времен Сталинграда неотступно думал я сам. Этого не допускала моя совесть.
Что же это – ловушка или промах управления кадров сухопутных сил? Многие завидовали мне, но я понимал, что в военном трибунале служить не могу. Кто же выручит меня из затруднительного положения? Я поговорил со знакомым врачом, который все понимал. Он удостоверил, что мне необходимо остаться в Грейфсвальде для дальнейшего лечения. Из Берлина, из управления кадров, ответ пришел быстро. Было приказано принять дела начальника гарнизона Грейфсвальда. На ближайшее будущее мой жребий предопределен. По сей день я благодарен профессору доктору фон Зеемену, тогдашнему директору хирургической клиники университета, который помог мне выпутаться из сложного положения.
Начальником гарнизона в то время был призванный из запаса полковник авиации барон фон Пехманн, небольшого роста, щуплый, тонкой кости, с мягкими приятными чертами лица. Дома он любил петь, особенно при гостях. Он исполнял кое-что из Гуго Вольфа или венские народные песенки, аккомпанируя себе на рояле. Его лицо освещалось восторгом, когда он, далеко откинувшись, театральным жестом ударял по клавишам. Его любили, хотя и считали осколком давно минувших «дворцовых времен».
Пехманна решили сместить: у него не было боевого опыта, а Грейфсвальд рано или поздно должен был стать прифронтовым городом. Кроме того, барон разругался с крейслейтером{5} доктором Шмидтом. И, наконец, свои обязанности по отношению к населению он понимал весьма своеобразно.
Начальнику гарнизона подчинялся пост оповещения о воздушной опасности, куда поступали сведения о приближении самолетов противника. Получив такие сведения, пост подавал соответствующие сигналы населению Грейфсвальда.
Пехманн же создал еще один орган оповещения, который предупреждал по телефону в первую очередь все семьи авиационных офицеров. Поэтому во время воздушных налетов все служебные телефоны оказывались занятыми.
1 января 1945 года я принял дела начальника гарнизона Грейфсвальда. Комендатура находилась тогда на улице Ам-Грабен, ныне улица Гете. Тут все шло спокойно и размеренно. Взаимоотношения были чрезвычайно корректными в соответствии с манерами прежнего коменданта{6}. Лишь отпускники с фронта, раненые да пост оповещения напоминали о войне. В мой штаб до последних дней входили полковник запаса доктор Вурмбах, майор запаса Шенфельд, как и я находившийся еще на излечении, и майор в отставке фон Винтерфельд.
Работать мне было легко, потому что в Грейфсвальде многие знали меня. Я жил здесь с 1938 года. Все это время я служил в 92-м Грейфсвальдском полку, сперва как командир роты, а в последнее время как командир полка. В полку проходили военную службу сыновья жителей Грейфсвальда и его окрестностей. Отсюда – тесная связь с населением, которое хорошо относилось к моему штабу.
Время бежало быстро, и так же быстро откатывались наши войска. Ко мне, как и ко всем комендантам, то и дело поступали «директивы фюрера». Каждый город и каждую деревню фюрер приказывал рассматривать как крепость, которую надо защищать до последнего человека и последнего камня. Были и приказы, адресованные мне лично и касающиеся непосредственно обороны Грейфсвальда, ибо из начальника гарнизона я тем временем превратился в «коменданта крепости Грейфсвальд».
Город был забит беженцами из отданных противнику областей и из разрушенных бомбардировками городов Германии. Сюда же надо добавить тысячи раненых, размещенных в университетских клиниках, школах и прочих общественных зданиях. В начале 1945 года в городе было вдвое больше народу, чем в довоенное время.
Горько было сознавать, что Грейфсвальд с его средневековыми домами, с пятисотлетним университетом и древними церквами превратится в поле боя. Я вспомнил Варшаву, Львов, Днепропетровск, Ростов, Сталинград… Неужели Грейфсвальд, чудесный силуэт которого прославился на весь мир благодаря его великому сыну художнику Каспару Давиду Фридриху{7}, постигнет такая же страшная участь?
Этого не должно быть! Все во мне бунтовало.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39


А-П

П-Я